
Хранитель Капель

Владимир Кожевников
Хранитель Капель
Глава 1. Падающая Звезда, которая не умела падать
Вселенная имеет дальние уголки, тихие и забытые, куда не доходит эхо Большого Взрыва, где даже время течет иначе – не вперед, не назад, а вглубь, как корни в сырую почву. Там, где заканчиваются даже тени от планет, покоился Сад Забвений.
Он рос не на земле, а на огромной, прозрачной сфере, подвешенной в пустоте на невидимых нитях тишины. Эти нити не были материальны – они были паузами между нотами вечной симфонии мироздания, промежутками, где могло уместиться нечто иное. Сфера дышала. Ее поверхность, гладкая и холодная, как лоб спящего бога, временами покрывалась испариной – конденсатом невыплаканных слез, невысказанных слов. От нее исходил едва уловимый запах – смесь запаха старых книг, распахнутых после столетий забвения, и свежести первого снега, падающего в безлюдном лесу. Если прислушаться, можно было уловить еще и тонкую, почти духовную ноту ладана, давно погасшего в далеких храмах, и терпкую горчинку полыни, что растет на краю обрывов.
Сферу обнимали серебристые корни Древа Снов. Они были не деревянными, а скорее похожими на застывшие молнии, на нервные сплетения вселенского сознания. Каждый корень пульсировал с собственной частотой: одни – медленно и тягуче, как воспоминание о давней потере; другие – часто и трепетно, как ожидание первого поцелуя. А на его причудливых ветвях, вместо листьев и плодов, зрели Капли.
Они висели, как странные, переливчатые плоды, каждый на своей тонкой, невидимой плодоножке – нити вероятности, нити могущего-случиться. Их было бесчисленное множество. Они были разного веса и цвета. Тяжелые и темные, как грозовая туча перед проливным дождем, налитые густым, почти осязаемым страданием. От них исходил низкий гул, похожий на отдаленный гром, и едва уловимый запах горелой кожи и мокрого пепла. Легкие и радужные, как мыльный пузырь, унесенный ветром, они переливались всеми оттенками радости и тихо позванивали, словно хрустальные колокольчики, а их аромат напоминал смесь цитрусовой цедры и утренней росы на бутонах пиона. Были Капли цвета увядшей розы – ностальгия, пахнущие пыльными шкафами и вареньем из давно срубленной вишни; цвета свежей крови – ярость, еще не нашедшая выхода, с резким, медным запахом; цвета утреннего тумана – нежность, столь хрупкая, что казалось, одно неловкое движение – и она рассыплется, источая запах только что выстиранного льна и молока.
Внутри них дремали обрывки недопетых песен, краски снов, растерянных на рассвете, и слова, так и оставшиеся шепотом. Если прислушаться – а в Саду было слышно даже биение сердца мотылька, залетевшего в чужой сон, – можно было различить в их легком звоне обрывки фраз, смех, всхлипы, тихие признания. Это был архив вселенской души, библиотека чувств, которую никто никогда не откроет целиком.
Алеф, Хранитель, ходил между ветвей и собирал этот странный урожай. Его было трудно разглядеть. Он был подобен дымке, но дымке, помнящей форму человека – высокого, чуть сутулого, с плавными, неторопливыми движениями. Там, где его полупрозрачные пальцы касались ветвей, оставался легкий след, будто кто-то провел рукой по пыльному зеркалу, ненадолго прояснив отражение. Его длинное одеяние, казалось, было соткано из теней падающих Капель и тихого шелеста страниц, которых никогда не откроют. Оно струилось вокруг него, то сгущаясь в подобие ткани, то расползаясь в туман, и в его складках иногда мелькали отсветы – то золотые, как последний луч заката, то синие, как глубина океана в лунную ночь, то багровые, как заживающий рубец.
Лица у Алефа не было. Вернее, оно было, но постоянно менялось, как поверхность воды под дуновением ветра. То проступали черты старого, уставшего мудреца с морщинами-трещинами, в которых застряли пылинки иных эпох; то юноши с глазами, полными тихого изумления перед огромностью мира; то женщины с печальной и доброй улыбкой, в уголках губ которой таилась бездна непролитых слез. Он был всеми хранителями разом и ни одним в отдельности. Его глаза, когда они проявлялись, были цвета темного янтаря, и в их глубине плавали далекие звезды, и, если вглядеться, можно было увидеть, как эти звезды гаснут и рождаются вновь, отражая циклы надежд и разочарований всего сущего.
Работа его была ритуалом одиночества. Он подходил к созревшей Капле, прислушивался к ее внутренней мелодии, определяя, готова ли она оторваться. Он не просто слышал – он чувствовал ее вибрацию кожей, ощущал, как воздух вокруг нее становится гуще, насыщеннее, как будто сама реальность затаила дыхание в ожидании момента освобождения. Затем легким, точным движением – не щипком, а скорее благословением – он отделял ее от ветви. Звук был всегда один: тихий, влажный щелчок, похожий на звук разрыва паутинки. Пойманную Каплю Алеф помещал в один из многочисленных Лотосов Памяти – чаш из хрусталя, выросших на месте падения первых слез мироздания. Каждый лотос был настроен на определенный спектр чувств, и, касаясь его края, Алеф на миг полностью сливался с эмоцией внутри, проживая ее, как свою собственную, и отпуская с тихим вздохом.
Сад жил своей жизнью, размеренной и вечной. Пока однажды в самой гуще ветвей что-то не стукнуло. Не звонко, а глухо, словно кто-то уронил комок засохшей глины на бархатную подушку. Звук был настолько чужеродным, что несколько ближайших Капель содрогнулись и замерли, прервав свое тихое звучание. Воздух завибрировал, и по Древу пробежала судорожная дрожь, как по спине испуганного зверя.
Алеф повернул голову. Это был не метеорит – те иногда залетали в сферу, но они горели ярко и громко, оставляя после себя шлейф пепла сожженных возможностей. Среди сучьев, запутавшись в сплетении тонких веточек, сидел Мальчик.
Тело его было будто выточено из потускневшего лунного света, который мерцал неровно, с болезненными перебоями, словно сердцебиение раненого зверя. Его контуры дрожали, расплывались, снова собирались. Он был похож на неудавшийся эскиз звезды, на сломанный инструмент, оставленный на чердаке мироздания. А глаза… в них бушевал тихий, испуганный хаос, будто две маленькие галактики не знали, как им вращаться, сталкивались друг с другом, рождая внутри беззвучные взрывы. Он смотрел на Алефа, и в его взгляде не было ни любопытства, ни вызова – лишь ошеломленная, всепоглощающая растерянность. Казалось, он вот-вот рассыплется в прах непонимания.
Тишина повисла между ними, густая и тягучая, как сироп. Алеф подошел ближе, и его одеяние бесшумно колыхнулось, словно подводные водоросли в глубинной, беззвучной воде.
«Ты сбился с пути?» – спросил Алеф. Его голос звучал точно так же, как звучит отделение Капли от листа: тихий, влажный щелчок, не нарушающий общего молчания, а вписывающийся в него.
Мальчик вздрогнул, и его свет на мгновение вспыхнул ярче, обнажив причудливую сеть внутренних трещин – словно его сущность была фарфоровой чашкой, упавшей и склеенной заново. От этого всплеска по коре ближайшей ветви побежали серебристые трещинки.
«Я с него и не начинал, – ответило создание. Звон его голоса был надтреснут, как колокольчик с трещиной. – Все знают, как падать. Просто отпускают и летят. Ты отрываешься от своего места, чувствуешь притяжение, и все – ты уже несешься вниз, оставляя за собой след. Это просто. А я…»
Он замолчал, и его свет снова погас, съежился, будто пытаясь спрятаться от собственных мыслей.
«Я задумался как. Как именно это происходит? Что значит «отпустить»? Куда именно «вниз»? Что будет, если я замедлюсь? Ускорюсь? Отклонюсь в сторону? Я начал думать, и… я застрял. Мысль обросла другими мыслями, вопросы – вопросами. Я смотрю на пустоту и вижу не путь, а бесконечный набор вариантов, и ни один не кажется единственно верным. Я – звезда, у которой сломалось падение».
Он сжался в комок, и его неровный свет погас почти полностью, оставив лишь тусклое, стыдливое свечение, похожее на огонек светлячка, попавшего в банку. Казалось, он вот-вот рассыплется в пыль стыда и неловкости.
В тот самый миг с самой верхней, тонкой как паутина ветки, той, что качалась выше всех, почти у внешней границы сферы, сорвалась Капля. Она была особенной – настолько чистой, что казалась пустотой, заключенной в идеальную сферу. Внутри нее не было ни цвета, ни звука, лишь легкий, едва уловимый перелив всего спектра удивления – того самого, первородного, детского «О!», которое возникает, когда мир видишь впервые. Она падала медленно, словно не хотела расставаться с ветвью, и за ее движением тянулся шлейф тишины, чистой и ясной, как первый вздох.
Алеф, не сводя с Мальчика своих звездных глаз, протянул руку. Капля сама упала ему в ладонь, словно ждала этого. Она зазвенела у него в руке тонким, как игла, звуком – звуком чистого вопрошания, лишенного страха.
Хранитель не сказал ни слова. Он просто повернул ладонь и открыл ее перед Мальчиком, как открывают редкую, драгоценную книгу, от которой пахнет временем и тайной.
Тот нехотя, с опаской поднял взгляд. И замер. В глубине Капли, словно в калейдоскопе, плясали, переливаясь, отблески незнакомых солнц и невиданных цветов. Там были оттенки, которых нет в спектре радуги – цвета между фиолетовым и черным, между зеленым и звуком; формы, невозможные в трехмерном мире – объемные, но видные со всех сторон одновременно, кристаллы, растущие внутрь себя. Это было не изображение, а прямое переживание чуда. Хаос в его глазах на мгновение замер, разрозненные частицы света выстроились в новый, робкий узор – узор вопроса, а не отчаяния. Узора «Что это?», а не «Зачем все это?».
Алеф наблюдал. Он видел, как темные трещины в свете Мальчика на мгновение заполнились этим переливчатым сиянием. Это был крошечный мостик, первый шаг. Хранитель почувствовал давно забытое ощущение – легкое щемление в области, где когда-то могло биться сердце. Это была надежда. Странная, нелепая надежда на то, что эта сломанная, мыслящая звезда не просто ошибка, а нечто новое.
И в тот же миг, на крошечной планете с изумрудными лесами, где воздух был густым и сладким от пыльцы гигантских цветов, девочка по имени Лира, которая всегда молчала, глядя на мир широко раскрытыми, бездонными глазами, сидела на мшистом камне у ручья. Врачи называли ее состояние немотой, но это было не так. Она просто ждала. Ждала слово, достойное того, чтобы быть произнесенным впервые. Она наблюдала, как свет играет на воде, как стрекоза зависает в воздухе, и внутри нее росло тихое, теплое чувство, для которого не было имени. Оно было похоже на комочек теплого света в груди, который хотелось выпустить наружу, но нечем.
И вдруг у нее на ладони, которую она бессознательно протянула к солнцу, возникло тепло. Не жар, а именно тепло, как от прикосновения живого, дышащего существа. Она посмотрела вниз. На ее коже, прямо в центре ладони, надулась маленькая, полупрозрачная шишечка. Она пульсировала, и через мгновение из нее проклюнулся бутон цвета лунного света. Он дрожал, затем медленно, лепесток за лепестком, раскрылся. Внутри не было тычинок, лишь глубокая, бархатистая синева, как вечернее небо перед появлением первой звезды.
Лира затаила дыхание. Она поднесла ладонь к лицу. От цветка исходил аромат – не цветочный, а сложный, неуловимый. Пахло далеким дождем на горячей земле, страницами новой книги, тишиной между тактами музыки, и еще чем-то… чем-то бесконечно знакомым и новым одновременно. Это был запах обещания, запах тайны, которая не страшит, а манит. Он заполнил ее легкие, проник в кровь, добрался до того самого теплого комочка внутри и обнял его.
Ее губы дрогнули. Горло, много лет бывшее заброшенным колодцем, содрогнулось. И она прошептала, и звук был похож на шелест листьев, на треск тонкого льда, на падение пера:
«Ты пахнешь… тайной».
Эти первые, найденные слова прозвучали так тихо, что их услышали только сам цветок, полуденный ветер, лениво перебирающий листву…
…и Капля в руке Хранителя, которая в ответ на этот шепот отозвалась едва уловимым, теплым пульсирующим светом. Сияние прошло сквозь пальцы Алефа и коснулось Мальчика. Тот вздрогнул, но не отшатнулся. Он почувствовал не боль, а странное эхо – как будто где-то в бескрайней вселенной его собственное смятение, его застрявшее падение, только что породило не звук, а нечто иное. Что-то живое.
«Видишь? – наконец сказал Алеф, и его голос стал тише, почти интимным, как доверительный шепот в полумраке библиотеки. – Твое «застрявшее падение» только что подарило кому-то первое слово. Хаос внутри тебя – не ошибка. Это непочатый край. Материал. Из такой глины, когда ее замесят страхом и вопрошанием, лепят не статуи, а целые миры».
Мальчик молчал, глядя на свою дрожащую, полупрозрачную руку, словно впервые видя ее. Внутри все еще бушевала буря неопределенности, но теперь в ней появилась крошечная, твердая точка – точка удивления. Она была тяжелой, как свинцовая дробинка, и яркой, как искра. Он не знал, что с ней делать, но знал, что она теперь его. Часть его нового, странного бытия.
Где-то в ином измерении, в библиотеке, полной свитков из пламени и льда, существо по имени Архивариус, чье тело было соткано из хроник, вздрогнуло. Оно вело запись всех событий, больших и малых. И только что на одной из бесчисленных страниц, посвященных Саду Забвений, проявилась новая строка. Не чернилами, а светом падающей звезды, светом, который дрожал и колебался, отказываясь лечь ровным шрифтом. «Объект: Нереид-734. Статус: Отклонение от траектории. Внесение в реестр Аномалий? Требуется наблюдение». Архивариус задумалось, и пламя его пальцев на мгновение стало синим – цветом сомнения. Это был редкий оттенок в его палитре, почти запрещенный. Оно решило пока не вносить запись в основной каталог. Просто пометило звездочкой на полях, тонким штрихом из инея. Иногда аномалии интереснее закономерностей. Эта мысль, непрошеная и тихая, застряла в одном из его внутренних свитков, как заноза.
Глава 2. Язык, на котором говорят шрамы
Мальчик, которого Алеф стал звать Нерей («Тот, Кто Плетет» – за странную способность спутывать лучи своего света в узлы задумчивости), остался в Саду. Его не изгнали. Ему просто некуда было идти, а Алеф, казалось, счел его появление не катастрофой, а… новым сортом Капли. Живой, ходячей, сложной. Гость, в котором воплотилась сама суть вопрошания, само зерно сомнения, необходимое для роста любого смысла.
Нерей поселился в развилке толстых, древних ветвей, где свет Древа был мягким, приглушенным, словно фильтрованный сквозь слой зеленоватого мха. Это место напоминало ему несуществующее воспоминание о чьем-то укромном чердаке, где пахнет старым деревом, сухими травами и покоем. Его горение стало тише, но не ровнее. Оно напоминало свечение глубоководных созданий – сдержанное, личное, не предназначенное для чужих глаз, мерцающее в такт внутренним бурям. Иногда, когда страх или смятение накатывали с новой силой, его свет вспыхивал нервными, короткими всполохами, освещая окрестные ветви на мгновение резким, болезненным светом, похожим на вспышку мигрени. В такие моменты ближайшие Капли начинали тихо гудеть, резонируя с его состоянием; Капли тревоги начинали раскачиваться, а Капли покоя – съеживались, пытаясь стать меньше.
Алеф начал учить его азам. Неторопливо, как все в Саду. Учение было не лекцией, а совместным путешествием, медленным блужданием по лабиринту чувств, где каждое переживание было комнатой со своей акустикой, своим воздухом.
«Смотри, – говорил Хранитель, ведя Нерея вдоль спиральной ветви, которая, казалось, уходила в бесконечность, закручиваясь внутрь самой себя. – Вот Лотосы Памяти. Они – не просто сосуды. Они живые органы Древа. Они чувствуют, переваривают, превращают сырую эмоцию в опыт, в питательный сок для новых снов».
Он показал на чашу из хрусталя, казавшегося вырезанным из утреннего льда, еще сохранившего холод ночи и готового растаять от первого прикосновения. Внутри перекатывались Капли цвета первого неба после бури – чистые, светлые, с золотистыми искорками внутри, похожими на пыльцу. Они звенели, как стеклянные шарики в струе фонтана.
«Вот – Легкость прощения», – сказал Алеф, и его голос стал таким же прозрачным, шелковистым. Он легонько провел рукой над чашей, не касаясь ее. Капли внутри слегка подрагивали, словно от легкого ветерка, и издавали мелодичный, похожий на смех перезвон. Нерей почувствовал странное ощущение в груди – будто камень, о котором он не подозревал, вдруг растворился. Он сам стал чуть легче, чуть прозрачнее, и на миг ему показалось, что он может просто оторваться от ветви и парить, не думая о траектории.
«А это – Тяжесть обиды. Чувствуешь разницу?»
Они подошли к другой чаше. Этот лотос был массивнее, его хрусталь был темнее, с винными, багровыми прожилками, будто в него вморозили застывшее вино и боль. Капли внутри были темно-красными, почти черными, и двигались медленно, лениво, словно густая смола. Они не звенели, а гудели – низко, навязчиво, как шум города за стеной, от которого не спрятаться. Алеф снова жестом пригласил его почувствовать. Нерей протянул руку, и волна тяжести, плотной и липкой, накатила на него. Его свет, только что такой легкий, вдруг сгустился, стал вязким, как мед. Ему стало трудно двигаться, мысли текли медленнее, обволакиваемые сладковатым ядом старой боли, в которой угадывались привкус горького шоколада и металла. Он увидел обрывки чужих воспоминаний: несправедливое слово, оборванное на полуслове; захлопнутую дверь; взгляд, полный презрения.
«Она питает, – сказал Алеф, наблюдая за ним, за тем, как свет Нерея борется с тенью. – Но питает темным хлебом. Слишком много – и ты не взлетишь. Твои крылья станут свинцовыми. Слишком мало – и твоя твердость станет хрупкой, как сухой лед. Баланс, Нерей. Всегда баланс. Ничего не отвергай, но и ничему не позволяй собой овладеть».
Нерей отдернул руку, отряхиваясь от ощущения, будто его облили патокой. Он учился. Его сущность, выточенная из звездного вещества, оказалась удивительно восприимчивой. Она резонировала с эмоциями, как камертон. Он был живым инструментом, на котором играла сама реальность, и каждая нота оставляла в нем след – то легкую рябь, то глубокую трещину.
В тот день Алефу нужно было собрать рассыпавшиеся по дальним ветвям Капли ностальгии – хрупкие, как осенняя паутинка, и такие же липкие. Они цеплялись за все, их трудно было собрать, не разорвав, и каждый разрыв отзывался в пространстве тихим, горьким вздохом, как запах увядающей сирени.
«Я вернусь к закатному звону, – сказал Алеф, уже отдаляясь, его фигура растворялась в переливах света между ветвями, становясь частью живого мерцания. – Не трогай темный лотос у самых корней, у подножия Древа. Его плоды еще не обрели форму. Они сырые, недозревшие. Их сила – грубая, без берегов, как река в половодье. Она может смыть тебя. Захлестнуть. Ты еще не научился плавать в таких водах».
Но Нерей, оставшись один, уже не был тем испуганным созданием, что сидел, сжавшись в комок. Любопытство, поселившееся в нем с момента прикосновения к Капле удивления, пустило корни. Оно шептало, и шепот этот звучал теперь изнутри, из самых его темных трещин: «Сырые – значит, настоящие. Недоделанные – значит, честные. Не имеющие формы – значит, полные всех форм сразу». Запрет Алефа висел в воздухе не предостережением, а вызовом, как запах дыма из-за закрытой двери, за которой, возможно, горит нечто важное.
Он долго смотрел в ту сторону, где ствол Древа утолщался и терялся в бархатной мгле корней. Оттуда не доносилось привычного перезвона Капель. Оттуда веяло тишиной. Но не пустотой. Тишиной затаившегося зверя, шумом собственной крови в ушах, когда стоишь на краю темного подвала. В этой тишине был вес.
Собравшись, Нерей поплыл вниз, против течения света, против мягкого притяжения кверху, где все было ясно и разложено по полочкам. Чем ближе к корням, тем воздух (если это можно было назвать воздухом) становился плотнее, насыщеннее. Он пах влажной землей, старым деревом, чем-то горьковатым, как полынь, и сладковато-гнилостным, как опавшие, перепревшие листья. Свет Древа здесь не проникал, его заменяло собственное, призрачное свечение мха, покрывавшего корни, и тихое сияние бледных, нецветущих растений, чьи лепестки были похожи на пергамент.
И вот он увидел его. Лотос у самых корней. Он был не похож на другие. Чаша была не гладкой, а чешуйчатой, как кожа ящерицы или заживающий ожог, стянутый молодой кожей, розовой и нежной, но все еще болезненной. Цвет – грязно-серый с лиловыми подтеками, как синяк на грани заживления. Капли в ней не переливались. Они были матово-черными и, казалось, поглощали свет, создавая вокруг себя крошечные воронки тьмы, зияющие пустотой. Над чашей висела не надпись, а царапина в самой реальности, шрам, который ощущался кожей даже на расстоянии. Он складывался в слово, которое понималось не умом, а нутром, сжимало желудок холодным комом: «СТРАХ».
Нерей замер. Предупреждение Алефа отозвалось в нем глухим эхом, стуком собственного тревожного сердца. Но внутри поднялось иное чувство – родственное, почти ностальгическое. Он ведь и сам был порождением страха, страха перед падением, перед выбором, перед бесконечностью вариантов. Может, здесь он найдет ответ? Не рациональный ответ, а узнавание. Может, эта грубая, неоформленная сила – его сила? Его родная стихия? Он вспомнил тот всепоглощающий ужас застрявшего падения, и в нем теперь, помимо боли, проступило что-то вроде тоски по той чистоте переживания, по тому моменту, когда он еще был просто звездой, а не проблемой.
Он протянул руку. Его пальцы из потускневшего света дрожали, и их контуры снова стали расплываться, как тогда, в начале. Он коснулся поверхности ближайшей черной Капли.
Это не был взрыв. Это было затопление.
Его сознание не атаковали образы. Его просто заполнила густая, липкая, черная смола, не имеющая температуры, но парализующая холодом. В ней тонули все мысли, все ощущения. Он не видел чудовищ, не слышал голосов. Он просто ощущал. Ощущал леденящий, животный ужас перед ничем. Перед абсолютным небытием. Перед возможностью перестать быть, раствориться, исчезнуть без следа, даже без памяти о том, что ты был. Это был страх не смерти, а не-рождения. Страх самой идеи прекращения. Он был пустотой, которая пожирала саму себя, белым шумом, заглушающим любую мелодию, абсолютной тишиной после последнего звука во вселенной.
Его собственный свет – его сущность – стала задыхаться. Он пытался биться, вырваться, но черная субстанция приклеила его разум к Капле, втягивала внутрь. Он был мухой в янтаре, каплей в океане чернил. Он переставал быть Нереем. Он становился частью этого страха, его анонимной, безликой составляющей. От его внутреннего, беззвучного крика, крика существа, которое впервые осознало, что может прекратить существовать, содрогнулась тончайшая веточка Древа поблизости. Три соседние Капли нежной, светло-голубой грусти почернели, сморщились и лопнули с тихим хлопком, как мыльные пузыри, оставив после себя лишь влажный след и запах соли.
Алеф вернулся, почувствовав разрыв в тихой, сложной мелодии Сада – резкий диссонанс, скрежет, похожий на звук ломающейся кости прекрасного инструмента. Он появился рядом мгновенно, его дымчатая форма сгустилась до плотности гранита, в ней мелькнули всполохи тревоги, окрасившие его на миг в багровые тона.
Он увидел Нерея – окаменевшего, потемневшего. Свет мальчика был почти не виден, поглощен чернотой, будто его затянуло в трясину. Его рука была прилипшей к пульсирующей черной массе, которая, казалось, уже начинала ползти вверх по его запястью, пытаясь обхватить его целиком.
Лицо Алефа на миг проявилось – лицо старого, усталого человека, в глазах которого мелькнула не паника, а глубокая печаль и… понимание, как у врача, видящего, как пациент наступает на те же грабли. Он не стал силой разрывать контакт, выдергивать Нерея. Вместо этого он мягко, но твердо обхватил своей полупрозрачной ладонью запястье Мальчика. И принял удар на себя.
Волна чистого, неоформленного ужаса хлынула и в него. Дымчатая форма Алефа вздыбилась, потемнела, в ней заплясали черные молнии, как в грозовой туче. Но он устоял. Он стал якорем, скалой, о которую разбивалась эта бесформенная паника. Он знал этот страх. Он знал его тысячу раз, видел его в каждой Капле отчаяния, слышал его эхо в миллионах лопнувших надежд. Это был старый, знакомый враг.
«Не беги, – прошептал Алеф, и его голос, обычно такой бесстрастный, пробивался сквозь толщу тьмы, как луч фонаря сквозь мутную воду на большой глубине, одинокий и решительный. – Не отталкивай его. Это тоже часть Вселенной. У него свой голос. Глухой, сиплый, язык обожженного горла и сжатых кулаков. Язык шрама, который не зажил. Но голос. Услышь его. Услышь не панику, а смысл. Что он тебе говорит? Чего он боится?»
И Нерей, сквозь парализующий мрак, сквозь оцепенение, заставил себя не бороться, а прислушаться. И начал различать оттенки. За чистой, слепой паникой стояла яростная, неистовая воля не исчезнуть. Этот страх был не только пропастью. Он был и когтями, впивающимися в край этой пропасти. Грубыми, травмирующими, раздирающими плоть, но когтями. Он был уродливой, болезненной, но формой любви – любви к собственному существованию. Любви настолько отчаянной, что она готова была принять любой вид, даже вид ужаса, лишь бы сохранить факт бытия. Страх говорил: «Я боюсь, значит, я еще есть. Больно – значит, я живой. Я чувствую эту черноту – значит, я еще не растворился в ней до конца».