– Марья, господин! – сказала вдова, поклонившись. – Не я берегу, Богородица. Березу едим да крапиву…
– А скотина есть?
– Корова-кормилица. На ней и землю пашу, да хлебушек наш за долги взяли.
– Помолись за меня, Марья.
– Я помолюсь, господин, да скажи, как звать.
– Дура! – взъярился Елупко. – То владыка твой, князь Василий Иванович!
– Смилуйся! – сказала вдова, но не поклонилась, а только глаза прикрыла, будто ожидая удара.
– Десять мальцов – десять мужиков, – сказал Василий Иванович управляющему. – Сие богатство наше, а у тебя такое богатство в небрежении.
– От себя, что ли, взять да дать! – огрызнулся Елупко.
Князь на грубость даже бровью не повел.
– Вот, Марья, возьми рубль. Да смотри, не спеши тратить… Ты, Елупко, поезжай в Горицу, привези не мешкая десять мешков муки да пару мешков зерна доброго на семена. Приведи две коровы, десять овец, лошадь. Хорошую, смотри, лошадь! С телегой. И завтра поставьте Марье, детям ее – моему богатству – и кошке-красавице новую избу.
– Эко! – вытаращил глаза Елупко. – Так уж и за день? Как в сказке!
– Не сделаешь по-моему, Марья будет жить в твоем дому, а ты в ее… Да гляди, двор не забудь поставить для скотины. Я и в Торице видел три-четыре развалюхи. Пока буду жить на Озере, старое да ветхое прочь! У Шуйских бедно не живут… Холстов привези, не забудь. Чтоб все одеты были.
Елупко пал на колени, шепча краем рта Марье:
– Кланяйся, дурища!
Но женщина стояла обмерев, а молодой князь, не оборачиваясь, сел в седло и поскакал по влажной майской дороге к молодой березовой рощице, за которой озеро и починок*[1 - Примечания к словам, отмеченным знаком *, см. в конце книги.]. То озеро слыло святым, а в починке жили иконописцы.
Глядя вслед князю, Елупко поднялся с земли.
– Уж не ангел, а сам Господь над тобой пролетел, Марья… Ты за меня молись. Я мог бы и другой дорогой провезти князя. Подобрел-то он от горестей, жена у него померла, не разродилась. – И закричал на Марью: – Где избу тебе ставить, показывай!
– Возле колодца. Далеко до колодца-то ходить… Тут ведь раньше еще два двора стояло. Погорели.
Елупко чесал в затылке, улыбался.
– Говорят: беды кульем валятся, а счастье золотниками, а тебе после бед твоих полный куль счастья. – Поспешил к лошадке своей. – Торопиться ведь надо!
Впервые после горчайшего своего дня ощутил Василий Иванович тепло в груди. Уж так было холодно всю долгую зиму – вставать из-под теплого одеяла не хотелось.
Весной на птиц прилетных, ни в чем не повинных, глаз не поднимал, зеленеющая земля не радовала. И вот теперь, замирая душой, вдыхал он со сладостью, с жадностью запах едва-едва раскрывшихся березовых листочков.
Дорога повела топкой низиной через ручей, и он все смотрел коню под ноги да и выехал вдруг на сухое место, на золотой от одуванчиков лужок, к синему, как око, озеру. И тут соловей запел. То была такая чистая, такая нечаянная трель, что Василий Иванович расплакался.
Наплакавшись, сошел с коня, умылся озерною водою и пошел к починку, ведя коня в поводу, слушая соловья, вдыхая воздух весны. Подходя к околице, уловил, что запахов прибыло. Он знал эти запахи. Радостью детства повеяло, тайной, ибо запахи скипидара, кипарисовых досок, красок были запахами сокровенного.
2
Печь затопили ради великого гостя. Березовые поленья горели светло, долго.
Волны тепла выкатывались из зева печи легкие, вкусные. Светелка, от потолка до пола увешанная, уставленная иконами, золотилась, и чудилось, что здесь ты и сам золотой.
В подтопке мерцали угольки, в печи пламя поднималось и опадало, золотое облако, заполнявшее светелку, покачивалось, являя лики или одни только глаза, поражая сиянием нимбов, благородством порфир.
Князь всякий раз вздрагивал, когда пламя озаряло нечаянной своей вспышкой хозяина дома – древнего Первушу Частоступа. Старец был точь-в-точь как столпники на его иконах, запавшие глаза его смотрели из тех же глубин, что и глаза святых отцов.
– Отчего тебя, дедушка, Частоступом прозвали? – спросил князь.
Старец улыбнулся.
– Порода у нас такая. Ходим скоро – топ-топ! Ежи, слышал, как бегают?.. Частоступы, однако, и ходили торопко, и дело делали скоро… У нас, Частоступов, все такие, старые и малые.
– Ты деда моего знал? – спросил Василий Иванович спроста, но сам-то вспотел под тонкой рубашкой – о запретном спрашивал.
– Андрея Михайловича?.. В Москве у него жил, как не знать.
– Слышал я, недобрый был человек.
– Не верь! – строго сказал старец. – Андрей Михайлович не то чтобы человека обидеть, он лошадей не приказывал погонять, не терпел кнутов. «Ты, – говорил, – накорми лошадь досыта, она и побежит. Человек, наевшись, поет, а лошадь – бежит».
– Славно сказано.
– Как же не славно! У Андрея Михайловича ума было не одна палата…
Над озером пел соловей.
– Хорошо выводит, – сказал Василий Иванович.
– Это молодой. Поживи у нас с неделю. Матерые запоют. Мастера!
Поленья в печи затрещали, осели. В светелке разом потемнело, глянули со стены грозные очи Всевышнего.
– Дедушка, а тебе не страшно Господа писать? – спросил Василий Иванович, пугаясь глаз, и хитрил со старцем, уводил от заветного для себя разговора, чтоб спросить вдруг, выведать потаенное.
– Я пишу иконы помолясь. А уж как, бывало, лик писать, так жду улыбки. Пождешь, пождешь, она и явится. Глазами ее не видно, а душа чувствует: тебе улыбается Господь. Тогда пиши смело. Я лики-то ныне не отваживаюсь прописывать. Ризы и порфиры малюю. Не робею. Ни у кого так богато не получается, а мне Богородица помогает.
– Твои иконы, дедушка, глазам великая радость. А скажи, хоть то дело уж очень давнее, ты помнишь, как Андрея Михайловича… псарям отдали? – спросил, схватясь за кочергу, тыча без смысла и уменья в обуглившиеся полешки.
Тишина в светелке на цыпочки поднялась, и – кап!
Вскинул Василий Иванович глаза, а у Первуши на щеке мокрый след.
– На четырнадцать тысяч младенцев-мучеников, от Ирода в Вифлееме избиенных, приключилась погибель Андрея Михайловича, – сказал старец, перекрестившись. – Царь-отрок перстом на Андрея на Михайловича указал. Возопил, как дикий кот: «Хватай царева обидчика! Зарезать меня умыслил! Рвите его! Терзайте, чтоб до тюрьмы жив не дошел!» Царь-то молод был, а зело хитрый… Сначала ласковым прикинулся, повел Андрея Михайловича собак новых показать… Да и сдал псарям… А псари у него были свирепей собак.
– За что же великий государь подосадовал на Андрея Михайловича?