Когда дьяк с Лобного места объявил царский указ и когда другие дьяки стали читать тот же указ в разных концах площади, чтоб не случилось чрезмерной тесноты и смертоубийства, Саввушка с братанами кинулся к ближайшему дьяку – послушать. И послушал, да ничего не понял. Но тут по дворянству как бы волна прошла – на колени пали перед царем, сначала те, кто неподалеку от Радости России стоял, а потом – до самых дальних уголков площади. Когда многие на коленях, торчком торчать – гордыню казать, да ведь боязно: запомнят и прибьют в переулочке. Крестьяне хоть и поняли, что царева милость для них – и намордник, и шлея, и кнут, а тоже встали на колени, склоняясь перед государевым словом.
Младший брат, когда с колен поднялись, ящик с пирожками скинул, поставил на землю и в ноги брату своему поклонился: мудрый ты, брат мой старший. Я, дурак, в цареву правду верил и пострадал за нее, а правды царевой, чтоб всем людям ласки поровну, – нет и быть не может. Есть одна правда – сильных над слабыми.
Потом поднял свой ящик, ходил по площади и раздавал пирожки тем, кто в армячках да в овчине с прорехами, и все мычал чего-то, урчал… с ласкою.
6
Покой вернулся в дом пирожников. Стучала ступа, горела печь… Поставили братья тесто, сели перед печью на огонь поглядеть, а Саввушка у окна: за окном – сине, печь красным пышет, а за печью да в углах тьма – ямой угольной.
Братья плечом к плечу сидят, как две большие печальные совы.
И вспомнились отчего-то слепые певцы Саввушке, их песнопения, и запел он, будто сверчок, что на ум пришло:
Как невыразимо хорошо
жить братьям вместе!
Это – как драгоценный елей на голове,
стекающий на бороду…
На бороду Аронову.
И еще ему вспомнилось, и, помолчав, запел он опять:
Ты будешь есть от трудов рук твоих —
блажен ты, и благо тебе!
Жена твоя – как плодовитая лоза
в доме твоем.
Сыновья твои – как масличные ветви
вокруг трапезы твоей.
Спел как сверчок и замолчал как сверчок. И в тишине, как из-под земли, раздались вздохи, придавленные, но неудержимые. Тогда только и сообразил мальчик, какой беды он наделал. Жил он у братьев и никогда не задумался, отчего они одни, без жен. Может, делить хозяйство, женившись, не хотят. Может, наоборот, деньжонки копили. Как теперь узнаешь? Только не было за все житье Саввушкино в доме братьев женщины, а братья-то не старики, хоть и бородаты. Старшему, может, лет уж двадцать, а то и с годом, младшему и двадцати нет.
Кинулся Саввушка к братьям в ноги. Старший обнял его, приласкал, а младший шубу на плечи, повозился за печкой чего-то и ушел. Ждали его ужинать – не дождались. Ждали спать вместе ложиться – опять не дождались. Пришлось дверь запереть.
А среди ночи загрохотало.
Саввушка с печи слез, нашарил лучину в печи, угли раздул, чтоб лучину зажечь. Открывать пошел старший брат.
По спокойному топанью ног Саввушка понял: вернулся младший брат.
Дверь отворилась – верно, он.
Улыбается, а сам весь мокрый. Мокрое это блестит жирно, и руки в мокром, и в обеих руках ножи.
– Да ведь это кровь! – воскликнул Саввушка.
Младший брат головой закивал, а сам улыбается.
– Он убил, – догадался Саввушка.
Поплыло тут у него в глазах, изба словно бы подскочила, перекувыркнулась, и больше уж он ничего не помнил.
Когда в себя пришел, увидал: окошко на солнышке горит и красным, и синим, и желтым – зима.
– Зима! – сказал Саввушка, стягивая с себя шубу и садясь на постели.
К нему подошел с кружкой горячего питья старший брат. Саввушка отпил глоток – вкусно, с брусникой питье. Еще отпил.
Старшой головой кивает, глаза у него светятся – рад, что ожил мальчишка.
– А где же?.. – вспомнил Саввушка меньшого.
– Фу-у! – подул старший брат и пробежался по избе.
– Ушел? Убежал? Куда?
Старший брат развел руками.
– Значит, убежал… Зима. Была бы весна, мы бы тоже ушли.
Старший брат, соглашаясь, закивал головой.
– Посплю маленько! – Саввушка опять лег и заснул, но это был уже настоящий сон, а не забытье.
Глава шестая
1
Семнадцатого декабря колесом ходит халдейское гульбище.
У халдеев бороды медом мазаны, на головах у них шапки из бересты да из всякого дерева, в руках – огонь. Потому и бороды в меду, чтоб не спалить ненароком. Целую неделю, до самого Рождества, ночь пугают. Только откупаться успевай! Не подаришь копеечку, сена у тебя воз – сено сожгут, борода густа – так и бороду.
Халдеи – слуги Навуходоносора. Когда-то угораздило покорителя народов соорудить золотого истукана, все люди царства истукану поклонились, кроме Седраха, Мисаха и Авденаго (иудейские их имена – Ананий, Азарий и Мисаил), были эти трое воспитанниками Навуходоносора, за их ученость и ум отдал он им в управление Вавилонию, а они отплатили за милость дерзостным непослушанием. Разгневался владыка, приказал разжечь печь всемеро более, нежели как обыкновенно разжигают. Связали строптивцев, бросили в огонь, а они не горят, оковы с них пали, гуляют они среди пламени, гимны поют, а с ними четвертый, пресветлый отрок – Сын Божий…
Патриарх Иосиф посчитал игрища богомерзкими, и приказано было отваживать охотников с огнем по ночи бегать. А народу от веселиночки отказаться не хочется.
Для халдейских проказ весь август со мхов шишечки люди собирают, посушат их, потолкут и – в бычий пузырь, на продажу. Пирамидку набьют зельем, поднесут огонь к отверстию – так и улетит злат цветочек в небо ночное, распустит там искры и пыхи веселого нестрашного огня.
Весь день буран из домишек душу вытрясал, снегу намело по самые трубы.
Алексей Михайлович коротал время с дураками, карлами да бахарями. Радость свою делил с Федей Ртищевым.
Карлы щебетали как птички, кувыркались в дальнем конце палаты, а возле царя и дружка его, опираясь на палочку, сидел на чурбаке беленький и как бы даже заплесневелый, с прозеленью, зажившийся старичок. Не будь у него палки, он, может быть, и не удержал бы своего иссохшего тельца, но вот в голове у него было ясно и молодо.
– Как родник в сгнившем срубе, – шепнул Алексей Михайлович Феде.
– Кто? – не понял Ртищев, но тотчас закивал, догадался: верно, старичок был как родник, что все выбивается и выбивается из-под земли и все звенит, все так же холоден и сладок, а сруб и замшел, и прогнил, сядет комар – дерево прахом развеется.
– Так ты, сказываешь, бывал в Царьграде? – пытал Алексей Михайлович старичка, и не впервой, – хотелось или уж уличить в брехне, или счастливо удостовериться в правде.