Происходит сговор.
Что же это за чудовищная бесчувственность? Нравственный идиотизм какой-то!
Мы поняли бы все это, как вздох облегчения, если б нам показали, из-под какого страшного гнета люди освободились, от какого ужаса избавились.
Мы сказали бы:
– Да. Это понятно. Избавившись от человека, бывшего таким гнетом и таким ужасом, совершенно естественно, что люди подумали прежде всего о себе, порадовались за себя, и у них невольно вырвался вздох облегчения. С точки зрения приличий следовало бы, быть может, погодить. Но по-человечеству понятно.
А нам дали жалкого, больного, несчастного. Он так ужасно погиб. А родные ликуют по поводу того, что больного затравили вконец. Поистине, какой-то каннибальский признак.
Там, где один артист своим исполнением лишает пьесу ее истинного смысла и совершенно искажает характер других действующих лиц – там нельзя говорить об «ансамбле», которым всегда гордился Малый театр.
За неимением настоящего Крутицкого, пьесы Островского не было.
А афиша была составлена так заманчиво. В Островском Федотова, Садовская, Садовский.
Особенно Садовский. Видеть Садовского в пьесе Островского. Это все равно, что слышать Магомета, проповедующего об Аллахе.
Мы наслаждались заранее:
– Что сделает Садовский из Петровича? Какое живое лицо создаст!
И это был один из тех редких случаев, когда мы ушли из театра, неудовлетворенные игрой г. Садовского.
У Петровича ум не только иронический, но и озлобленный.
– А ты где с купеческой-то дочерью целовался?
– То-то и дело, что через забор перелез, в их сад.
– Ну, тогда тебе одно спасенье. Говори, что ногами стоял на общественной земле, и через забор, в чужой сад, только губы протянул.
Его спрашивают:
– А что будет человеку за то, что он находку нашел?
– Закуют в кандалы. Года два в остроге подержат, а потом по Владимирке![6 - …потом по Владимирке! – Владимирка – дорога, по которой гнали приговоренных к каторге в Сибирь.]
В этих издевательствах над законом, – вернее, над беззаконием, – над судом, – вернее, над бессудием, – желчь, накипевшая злоба человека, которого морили в тюрьме, лишили в суде всего достояния.
В тоне г. Садовского была ирония, но не было сарказма много страдавшего человека. Выходило, что Петрович иронизирует над незнанием законов окружающими. Но не над ними, думается, а над самими законами и их исполнителями злобно и страдальчески издевается Петрович.
Его довели до последней степени явного негодяйства. Он промышляет тем, что делает ворам подложные документы. И Петрович за это полон непримиримой злобой к тем, кто довел его до такого положения.
И злоба Петровича так велика, что он на преступление готов. Убийц подвести, самому убить.
Это желчный человек, замученный, издерганный злобой.
О чем бы с ним ни заговорили, – на все только злобно-саркастический ответ:
– Жаловаться нельзя: и ростовщиков убийцы не забывают.
– В каком настроении судья. В хорошем, – отпустит. В дурном, – сошлет.
В исполнении г. Садовского это спокойный, уравновешенный, над всем посмеивающийся циник.
Странным становится: с чего это он вдруг на преступление, с дубиной на человека, бросился? Если бы был задерганный злобой, замученный, задыхающийся от злобы человек, – никаких бы «вдруг» в пьесе ясной, простой и жизненной не было.
Нам кажется, что таким исполнением Петровича г. Садовский погрешил против автора, и против истории. Не таких, как его иронический философ, людей делали на Руси дореформенной суд и всяческая дореформенная неправда.
Г-жа Федотова играет забитую жену Крутицкого. Вот это действующее лицо возбуждает к себе только жалость. Бесконечную жалость. Плачущие речи, плачущие звуки. И г-же Федотовой не надо было много искать, чтоб найти у себя все, что надо для этой роли. Созданный ею «из слез» образ был глубоко трогателен. А рассказ о том, как Анна Тихоновна перестала стыдиться солдатской шинели, положительно переворачивал сердце.
Было понятно, почему Настя, когда Анна Тихоновна опять вспоминает о солдатской шинели, – прерывает ее с ужасом:
– Перестаньте… Это страшно…
Но маленькое «но». Мы должны упрекнуть артистку в том, в чем она не виновата. Несмотря на трогательный, униженный тон, несмотря на превосходную страдальческую мимику, – это была все-таки не забитая жена чиновника Михея Михеича. Это была разорившаяся, пригнетенная нуждой большая барыня, помещица, даже аристократка. В фигуре, в манере держаться, в жестах г-жи Федотовой слишком много барского величия, и этой великой артистке вряд ли когда-нибудь перевоплотиться в мелкую чиновницу. От нее веет аристократизмом. И было что-то аристократическое, слишком аристократическое даже в несчастной жене Михея Михеича. Это не то, что г-жа Садовская играла мещанку Домну Евстигнеевну. Это была сама жизнь, перенесшаяся на сцену. Сцена, когда Домна Евстигнеевна является после угощения, – что-то удивительное. Дальше искусство воспроизведения жизни идти не может. Сама жизнь, как солнце, горела, искрилась, блистала на сцене. И мы, право, не можем сказать, как играла роль лавочницы Фетиньи Мироновны г-жа Матвеева[7 - Матвеева (настоящая фамилия Гессинг) Анна Алексеевна – русская актриса, в Малом театре с 1898 г. Выступала в ролях «гранд дам».]. Может быть, и хорошо. Но ее сцены все проходят с г-жой Садовской. А рядом с самой жизнью всякая игра кажется только игрою. Выдуманной и мало естественной.
Племянницу Крутицких, Настю, играла г-жа Садовская 2-я. Играла просто, хорошо, искренно и трогательно.
Ее огромная заслуга: она не драматизировала и не поэтизировала роли. Ведь Настя страдалица небольшой глубины страданий.
Чтоб при гостях был настоящий, хороший чай с сухариками, – она идет на нищенство. Но и очень маленькие люди имеют право на наше сострадание, и счастлив художник, который вызовет сострадание и сочувствие к маленькому горю маленьких людей. Нарисовать жизнь такой, какова она есть, – не прибегая к кричащим краскам, заставить нас почувствовать теплоту этой жизни и проникнуться к ней состраданием, – огромная задача и огромная заслуга для художника. В исполнении г-жи Садовской 2-й нам было жаль загубленной нелепым воспитанием Насти, мы прощали ей то нехорошее и мелкое, что есть в ее натуре, а сочувствовали ее страданиям. Все было понятно, хорошо освещено, а потому и вызывало к себе хорошее и справедливое человеческое отношение.
У этих четырех персонажей, г-ж Федотовой, Садовской, Матвеевой и Садовской 2-й, – получалась самая сильная и трагическая сцена в пьесе.
Это, когда Настя и Анна Тихоновна идут собирать по купцам, – а Фетинья Мироновна и Домна Евстигнеевна останавливают их:
– Разве так ходят?!
И учат, как «надо» нищенствовать.
– Вы, Настенька, два шага назад. А вы, Анна Тихоновна, заверните свидетельство о бедности в платочек и держите прямо перед грудью.
Это начало «скорбного пути» – было настоящей сценой из трагедии. От этой сцены веяло ужасом.
Она была лучшей во всем исполнении всей пьесы. Удивительной силы!
Г-ну Грекову[8 - Греков (настоящая фамилия Ильин) Иван Николаевич (1849—1919) – русский антрепренер и актер, педагог. В 1879—1891 и 1901—1908 гг. играл в Малом театре.], очень хорошему исполнителю роли лавочника Епишкина, следует поставить в вину излишнее добродушие в сцене, когда он грозит «поучить» жену.
– Чем я только не учена! – говорит Анна Тихоновна. – Кочергой меня учили, поленом учили. Только печкой меня не били…
Так говорится в пьесе. Надо же и показать человека, готового учить жену только-только что не печкой. На слово мы не хотим верить даже Островскому. Надо воплотить такого человека на сцене. И угрозы жене провести так, чтобы мы поверили:
– Этот, действительно может.
Добродушный тон г. Грекова этого совсем не подтверждает.