– Жалко?.. Вот вам, барин, что скажу. Как хотите, так уж и судите: хороший я человек или негодный. А только я вам по совести должен сказать, как перед Истинным. Вот встань он из могилы, сюда приди – я бы его опять задушил. Десять раз бы ожил – десять бы раз задушил! Каторга! Вам тут будут говорить, что трудно да тяжко, – не верьте им, барин. Врут все, подлецы! Они настоящей-то каторги не видели. Здесь я десять лет прожил, – что! Там вот три года, – вот это была каторга, так каторга! Здесь я только и свет увидел!
– Постой, постой! Да ведь и здесь тяжкие наказания были!
– Да ведь за дело. Оно, конечно, иной раз и безо всякого дела, понапрасну. Да ведь это когда случится?! В месяц раз… А там день-деньской роздыху не знал. Ночи не спал, плакал, глаза вот как опухли. Вы не верьте, барин, им: они горя настоящего не видели. Потому так и говорят.
И в словах и в лице Гребенюка, когда он говорит о своей жертве, столько злобы, столько ненависти к этому мертвецу, – словно не двенадцать лет с тех пор прошло, а все это происходило вчера.
Тяжела вина Гребенюка, слов нет, тяжко совершенное им преступление, возмутительно его сожаление о том, что «не удалось помучить», – но ведь и довести же нужно было этого тихого, смирного человека до такого озлобления.
Я спросил как-то у Гребенюка о Царенко: где тот?
– В Александровке. Говорят, шибко худо живет. Пьет. Убить все меня собирался, зачем выдал. Пусть его!
Паклин
Убийца и поэт. Беспощадный грабитель и нежный отец. Преступник и человек, глубоко презирающий преступление. Из таких противоречий создан Паклин.
Я получил записку:
«Достопочтеннейший господин писатель! Простите мою смелость, что я посылаю Вам свои писанья. Может быть, найдется хоть одно слово, для вас полезное. А ежели нет – прикажите Вашему слуге выкинуть все это в печку. Я жилец здесь не новый, знаю все вдоль и поперек и рад буду служить Вам, в чем могу. Чего не сумею написать пером, то на словах срублю, как топором. Еще раз прошу простить мою смелость, но я душою запорожец, трусом не бывал и слыхал пословицу, что смелость города берет. Еще душевно прошу Вас, не подумайте, что это делается с целью, чтобы получить на кусок сахару. Нет, я бы был в триста раз больше награжден, если бы оказалось хоть одно словцо для вас полезным. Быть может, когда-нибудь дорогие сердцу очи родных взглянули бы на мои строки, – хоть и не знали бы они, что строки эти писаны мной. Тимофей Паклин».
В кухне дожидался ответа невысокий, плотный, коренастый рыжий человек.
Он казался смущенным и был красен, – только серые холодные глаза смотрели спокойно, смело, отливали сталью.
– Это вы принесли записку от Паклина?
– Точно так, я! – с сильным заиканием отвечал он.
– Почему же Паклин сам не зашел?
– Не знал, захотите ли вы принять каторжного.
– Скажите ему, чтоб зашел сам. Он помолчал.
– Я и есть Паклин.
– Зачем же вы мне тогда сразу не сказали, что вы Паклин? – спросил я его потом.
– Боялся получить оскорбление… Не знал, захотите ли вы еще и говорить с убийцей.
«Паклин» – это его не настоящая фамилия. Это его «nom de la guerre», фамилия, под которой он совершал преступления, судился в Ростове за убийство архимандрита.
Зверское убийство, наделавшее в свое время много шума.
Передо мной стояла в некотором роде знаменитость.
Тот, кто называет себя Паклиным, – родом казак, и очень гордится этим.
По натуре это один из тех, которых называют «врожденными убийцами».
Он с детства любил опасность, борьбу.
– Не было выше для меня удовольствия, как вскочить на молодого, необъезженного коня и лететь на нем; вот-вот сломаю голову и себе и ему. И себя и его измучаю, – а на душе так хорошо.
Самоучкой выучившись читать, Паклин читал только те книги, где описываются опасность, борьба, смерть.
– Больше же всего любил я читать про разбойников.
Свою преступную карьеру Паклин начал двумя убийствами.
Убил товарища «из-за любви». Они были влюблены в одну и ту же девушку.
Свое участие в убийстве ему удалось скрыть, – но по станице пошел слух, и однажды, в ссоре, кто-то из парней сказал ему:
– Да ты что? Я ведь тебе не такой-то! Меня, брат, не убьешь из-за угла, как подлец!
– Я не стерпел обиды, – говорит Паклин, – ночью заседлал коня, взял оружие. Убил обидчика и уехал из станицы, чтоб срам не делать родным.
Он пустился «бродяжить» и тут-то приобрел себе фамилию «Паклин».
Его взяла к себе, вместо без вести пропавшего сына, одна старушка.
Он увез ее в другой город и там поселился с нею.
– Я ее уважал все равно как родную мать. Заботился об ней, денег всегда давал, чтобы нужды ни в чем не терпела…
– Где ж она теперь?
– Не знаю. Пока в силах был – заботился. А теперь – мое дело сторона. Пусть живет как знает. Жива – слава Богу, умерла – пора уж. Деньжонки, которые были взяты из дома при бегстве, иссякли. Тут-то мне все больше и больше и начало представляться: займусь-ка грабежом. В книжках читал я, как хорошо да богато живут разбойники. Думаю, чего бы и мне? Досада меня брала: живут люди в свое удовольствие, а я как собака какая…
В это время от Паклина веяло каким-то своеобразным Карлом Моором.
– Я у бедных никогда ни копейки не брал. Сам, случалось, даже помогал бедным. Бедняков я не обижал. А у тех, кто сами других обижают, брал, – и помногу, случалось, брал.
Паклин, впрочем, и не думает себя оправдывать. Он даже иначе и не называет себя в разговоре, как «негодяем». Но говорит обо всем этом так спокойно и просто, как будто речь идет о ком-нибудь другом.
Как у большинства настоящих, врожденных преступников, женщина в жизни Паклина не играла особой роли.
Он любил «ими развлекаться», бросал на них деньги и менял беспрестанно.
Он грабил, прокучивал деньги, ездил по разным городам и в это время намечал новую жертву. Под его руководством работала целая шайка.
Временами на него нападала тоска.
Хотелось бросить все, сорвать куш, да и удрать куда-нибудь в Америку.
Тогда он неделями запирался от своих и все читал, без конца читал лубочные «разбойничьи» книги.