РЕЗУЛЬТАТЫ ПРИЗНАНИЙ ЗЕЛЕНЬКОВА
Следствие по важному показанию, данному на себя Зеленьковым, встретило на первом же шагу огромное препятствие. Когда судебный следователь вызвал к себе по месту жительства Александру Пряхину, местная полиция отнеслась, что почти накануне вызова она убита мещанином Германом Типпнером. Зеленьков, очевидно, не мог ни предвидеть, ни знать заранее этого убийства, ибо, судя по времени, показание его было дано еще при жизни покойницы.
Оставалось приняться за добродетельную генеральшу. Но тут, при первом же допросе и очном своде ее с Зеленьковым, для следователя опять возник довольно важный камень преткновения. Амалия Потаповна показала, что никогда и ни по какому делу, ни в какие личные или посредственные сношения с Зеленьковым она не входила и все свидетельство его противу себя считает изветом.
Зеленьков, как ни вертелся, однако ж не мог противопоставить ей никаких юридических доказательств противного, потому что действительно в непосредственные личные отношения с генеральшей он не вступал. Доверенным посредником ее во всех делишках являлась Пряхина, ныне уже покойница. Стало быть, ни более точного подтверждения, ни окончательного отрицания показаний Ивана Ивановича ждать уже было неоткуда. Оставался один только шаткий пункт, на котором следователи думали поймать в ловушку хитроумную генеральшу. Но… на то она и была хитроумной, чтобы не попадаться ни в какие ловушки. А капкан для нее устроен был следующим образом.
К следствию был позван, втайне от генеральши, вездесущий и всеведущий Дранг, у которого спросили, на основании каких фактов сделал он известное заявление о Бероеве, последствием которого явился обыск и арест последнего.
Эмилий Люцианович, нимало не смутясь, ответствовал, что сведения о Бероеве были переданы ему, для известного сообщения, непосредственно самою генеральшею фон Шпильце.
После этого ему немедленно дали очную ставку с Амалией Потаповной, которая, даже не задумавшись, признала полную справедливость показания вездесущего.
– А вы каким образом могли знать, что Бероев член тайного общества и что у него на квартире находятся известные и достаточно уличающие его предметы? – внезапно обратился к ней следователь, думая врасплох накрыть на этом Амалию Потаповну.
Та с полным спокойствием и уверенностью ответствовала, что ей донесла об этом та же самая покойная Пряхина, с давнишних пор состоявшая при ней, частным образом, секретной агентшей. Какими же судьбами это дело известно было Пряхиной, она, Шпильце, не знает и никогда ее об этом не спрашивала; причем еще присовокупила, что, весьма может быть, покойница, передавая ей сведения о Бероеве, имела при этом какие-нибудь собственные расчеты, и если действовала совместно с Зеленьковым из каких-нибудь своекорыстных видов и целей, то в этом случае злоупотребила только ее именем, без ее генеральского ведома, не имея на таковое злоупотребление ни малейшего права. А в чем именно заключались поводы, цели и расчеты Пряхиной, ей совершенно неизвестно, однако же полагает, что тут, вероятно, имелось в виду какое-нибудь своекорыстие.
Подняли для пересмотра сданное в архив дело Бероевой, из коего, после всестороннего отречения генеральши, следователи могли предположить только какое-нибудь отношение между Пряхиной и молодым князем Шадурским, который, быть может, непосредственно мог влиять подкупом на действия и поступки Александры Пахомовны.
Но и в этом случае они встретили новый камень преткновения. Бероева, как оказалось по справкам, умерла. Юного Шадурского не было в России. В то время он находился за границею, под судом, за умышленную продажу фальшивого золота.
Решение, последовавшее по делу, возникшему из добровольного показания Зеленькова, при посредстве некоторых достаточно сильных происков и подмазок со стороны генеральши, состоялось в следующем роде: на Ивана Ивановича как на главного и добровольно сознавшегося виновника падала самая тяжелая доля законной кары; засим, по причине смерти главной сообщницы его, Пряхиной, все дело признано лишенным безусловной юридической доказательности, а посему вышереченную генеральшу Амалию фон Шпильце надлежало от суда и следствия освободить, оставя, впрочем, в сильном подозрении.
Таким образом, этой достопочтенной особе удалось-таки увильнуть от длинной Владимирской дороги.
Единственный, но самый отрадный результат, который дало это дело, заключался в том, что полная невинность Бероева обнаружилась сама собою, после чего он был немедленно, с величайшими извинениями, освобожден из-под ареста.
XLIX
СОН НАЯВУ
Едва грудь Бероева вздохнула воздухом воли, он, земли не чуя под собою, тотчас же пустился в Литовский замок узнать, что сталось с его женою.
В тюремной канцелярии навели по книгам справки и объявили ему, что, после произнесения над нею публичного приговора на Конной площади, она скоропостижно скончалась и похоронена у Митрофания.
Он побелел, как смерть, и, зашатавшись, опрокинулся без чувств на подоконник, близ которого стоял в ту минуту.
Невеселое приветствие подготовила ему свобода для первой встречи с нею.
Несколько холодных вспрысков в лицо возвратили ему сознание; несколько глотков воды помогли если не успокоиться, то по крайней мере хоть сколько-нибудь сдержать себя внешним образом.
Узнав, в каком разряде обыкновенно погребают арестантов, он тотчас побрел на кладбище.
Хотелось отыскать могилу жены, и не верилось в возможность этой находки.
В кармане его было всего-навсего пять-шесть рублишек – единственные и последние деньги, оставшиеся от казематного заключения.
Нанял он плохого ваньку и притащился к Митрофанию.
Один из могильщиков за гривенник начайного посула провел его в последний разряд кладбища.
– Если бы мне мог кто-нибудь указать тут могилу, – молвил ему Бероев, – не вспомнишь ли ты или кто-нибудь из твоих товарищей… арестантка… Бероева… в прошлом августе месяце…
– Да эфто все там, в кладбищенской конторе, значит, в книге прописано, – пояснил ему могильщик, – только где ж его теперь узнаешь!
– Я бы дорого заплатил за то… Я бы ничего не пожалел, если только возможно!
– Нет, сударь, эфто дело нужно оставить! – безнадежно махнул тот рукою. – С прошлого августа, говорите вы, а ноне у Бога-то май стоит; стал быть, почесть, десять месяцев минуло, а с тех-то пор сколько их тут захоронено – сила! Тут ведь не токма что одного тюремного, а и всякого, значит, покойника спущают, который из потрошеных, больше все в общую кладут, гроб подле гроба. Где же тут его отыщешь! Кабы еще крест – ну, тут иное дело, а то, говорите, креста-то нету?
– И креста нету… – понуро вымолвил убитый Бероев.
– Ну, значит, и шабаш тому делу! – заключил могильщик. – Тут где-нибудь она, – мотнул он окрест головою, – в эфтих самых местах должно ей находиться, а больше и искать нечего.
– Ну, и за то, брат, спасибо! На вот тебе! – сунул ему в руку Бероев условленный посул. – Можешь уйти теперь… а я один останусь.
Могильщик слегка приподнял с головы картуз и удалился, вполне довольный своею «наводкой».
Бероев остался один меж убогих крестов и могильных холмиков.
На душе у него был мрак беспросветный, мрак не отчаяния, не горя, но мрак апатии, пригнетенной, придушенной горем. Однако минутами грудь его схватывали тяжелые приливы какой-то рыдающей, судорожной злобы: он хотел лететь и тотчас же, своими руками передушить виновников мученичества его жены, с волчьей лютостью перегрызть им глотки – всем до единого; насладиться музыкой их отчаянных воплей, их предсмертной хрипотой; налюбоваться всласть, до неудержимого хохота, их подлым страхом и ужасом перед этим алкающим волком, конвульсивной пляской и дерганьем их мускулов и физиономий, когда начнет их сводить и корчить предсмертная судорога под его впившимися в их гнусное тело когтями и зубами. Он хотел мстить, мстить и мстить.
Но это чувство налетало только мгновениями. Сколько ни велика была его сила, однако же оно не могло затмить тех двух чистых и светлых головок, кудрявый, улыбающийся образ которых непрестанно жил в его сердце, рисовался в его воображении; это злобное чувство не могло заглушить воспоминания о тех детски горьких, рыдающих воплях, о том голосе, каким были сказаны слова: «Папа! Голубчик, не уходи от нас, останься с нами!» – последние слова, слышанные им из двух детских уст, в ту страшную ночь, когда его взяли…
И порыв рыдающей злобы смолкал перед порывом рыдающей любви. Он твердо начинал сознавать, что надо жить для них, для этих двух сирот, лишенных матери, надо вырастить их, сделать честными людьми, передать им честное имя.
И буря в нем утихала, снова уступая место пришибленной апатии.
И тихо начал он бродить между могилами, кидая окрест себя смутные взгляды, словно искал, и сам не зная, чего именно ищет.
«Тут где-нибудь она! В эфтих самых местах должно ей находиться», – как будто все еще доселе раздавались в его ушах слова могильщика.
«Да, где-нибудь тут! – думал Бероев. – Может быть, вон она… может быть, я на ней стою теперь… Слышишь ли ты меня, моя Юлия?..»
И он продолжал бродить по указанному пространству, останавливаясь над бескрестными бугорками и плешинами, и в душе его поселилась странная мысль и странное убеждение, которым он поддался с отрадной, утешительной безотчетностью. Ему казалось, будто внутренний голос, инстинкт, предчувствие непременно укажет ему могилу жены. Он почти полупомешанно хотел этого – и не находил.
«Тут где-нибудь она… в эфтих самых местах должно ей находиться». – «Да, в этих местах… Но неужели же это утешение?.. Неужели же так-таки уж навеки она для меня потеряна? Тут где-нибудь… Тут… Ну, все равно! Пусть будет вот хоть эта!» – странно решил он сам с собою, остановясь подле одной бескрестной, одинокой могилы.
И тихо опустился он перед ней на колени и повергся ниц на могильную насыпь, усталый, разбитый, истерзанный, жарко обнимая ее руками и безумно целуя землю, которая впивала в себя его мучительные слезы.
Душа изныла, истосковалась и нестерпимо запросила хоть какого-нибудь облегчающего исхода.
Бероев нашел его в порыве этих слез, объятий и поцелуев, которыми наделял он чью-то одинокую, безвестную могилу. Болезненно настроенная фантазия подсказала ему, что под этой насыпью лежит его жена, и он восторженно, безотчетно поверил голосу фантазии: ему так жадно хотелось хоть чему-нибудь верить.
Долго длился этот порыв, и когда наконец весь он вырыдался, наступило тихое, благодатное успокоение.
Бероев полуприлег на траву, сложив на край могилы свою удрученную голову, и глубоко задумался.
Весеннее солнце било в него теплыми, радостно трепетавшими лучами. В сочной, наливающейся зеленой жизнью траве будто слышался шепот и шорох какой-то: там суетливо копошилось, бегало, ползало, летало, прыгало и цеплялось за тончайшие былинки многое множество разной мошки, жучков, паучков и всего этого насекомого люда, который живет и дышит, пока его греет солнечный луч. По зеленому полю желтели махровые, росисто-свежие головки одуванчиков, над которыми носилось тонкое жужжание, реяли золотистые пчелы. Из рощи порою тянуло смолистым запахом молодой, изжелта-светло-зеленой березы; то вдруг пахнет откуда-то, с легким попутным ветерком, миндальным ароматом цветущей рябины. В воздухе пахнет землею – тем несколько прелым, сыроватым запахом, который издает по весне земля, набирающаяся могучей жизненной силы. И стояла в этом воздухе какая-то звучащая, весенняя тишина. С огородов доносились женские голоса и заливчатая песня, а в кладбищенской роще переливалась звонкая перекличка иволги, зябликов, пеночек и малиновок.