– Да ведь закон… – вмешался было Пшецыньский.
– Да что закон! – перебили его в кучке переговорщиков. – Ты, ваше благородие, только все говоришь про закон; это один разговор, значит! А ты покажи нам закон настоящий, который, значит, за золотою строчкою писан, тогда и веру вам дадим, и всему делу шабаш!
– Любезные мои, такого закона, про какой вы говорите, нет и никогда не бывало, да и быть не может, и тот, кто сказал вам про него, – тот, значит, обманщик и смутитель! Вы этому не верьте! Я вам говорю, что такого закона нет! – убеждал генерал переговорщиков.
– Эва-ся нет!.. Как нет!.. Мы доподлинно знаем, что есть, – возражали ему с явными улыбками недоверия. – Это господа, значит, только нам-то казать не хотят, а что есть, так это точно, что есть! Мы уж известны в том!
Несколько времени длились еще подобные споры. Одна сторона тщетно старалась убедить в несуществовании закона за золотою строчкою; другая же крепко стояла на своем, выражая явное недоверие к словам своих убедителей. И дело, и взаимные отношения обеих сторон с каждой минутой запутывались все более, так что в результате оставалось одно только возрастающее недоразумение. Утомленный продолжительностью и полнейшею бесплодностью всех этих переговоров, генерал почти безнадежно махнул рукой и ушел на некоторое время в горницу освежиться от только что вынесенных впечатлений и сообразить возможность и характер дальнейших своих действий. Дело, на его взгляд, все более и более начинало принимать оборот весьма серьезный, с исходом крайне сомнительного свойства.
На крыльце остались адъютант с Пшецыньским да почти совсем пассивная и безмолвная группа, составленная из предводителя и станового с исправником.
Пшецыньский, с особо энергическим красноречием, укорял мужиков-переговорщиков за то, что те выказали такое недоверие к словам генерала, а адъютант продолжал доказывать, что личный труд – отнюдь не барщина. Мужики же в ответ им говорили, что пущай генерал покажет им свою особую грамоту за царевой печатью, тогда ему поверят, что он точно послан от начальства, а не от арб, а адъютанту на все его доводы возражали, что по их мужицкому разуму прежняя барщина и личный труд, к какому их теперь обязывают, выходит все одно и то же. Недоразумение возрастало. Юный поручик все более и более терял необходимое хладнокровие и начинал не в меру горячиться.
– Да уж что толковать! – порешили, наконец, переговорщики, почесав затылки. – Деньги мы, так и быть, платить, пожалуй, горазды, а на барщину не согласны.
– Кто не согласен? – перебил адъютант и обратился к одному из кучки: – Ты не согласен?
– Я-то ничего, да мир не согласен; значит, все, батюшко, высокое твое превосходительство, все, как есть все не согласны – весь мир, значит! – ответствовал тот.
– Я не про всех спрашиваю! Я спрашиваю тебя: ты не согласен?
– Да я что ж, батюшко, – я человек мирской – куды мир, туды, знамо дело, и я.
– Отвечай мне, каналья! – грозно затопал поручик. – Ты не согласен?
– Виновати, батюшко! – поклонился оторопевший, но все-таки уклончивый мужик.
– Что такое «виновати»! Что это значит «виновати»?! Я тебя в последний раз спрашиваю: ты не согласен?
– Не согласен… – тихо и путаясь, ответил допрашиваемый.
– Взять его! – мигнул поручик жандармам, – и мужика вытащили из кучки и увели в калитку стоялого двора.
– Ты не согласен? – обратился адъютант к следующему.
– Не согласен, ваше благородие.
– Взять и этого!
– Ты?
– Не согласен.
– Туда же!
– Да все не согласны! весь мир не согласен! – закричали из толпы те передние ряды, которым была видна и слышна расправа адъютанта.
– Братцы! да что ж это он мужиков-то хватает? – недоумело стали поговаривать там. – За что же это?.. А волю-то не читает!..
– Ваше благородие! – громко выкрикнул чей-то голос оттуда. – Не томи ты нас! будь милостивцем! вычитай ты нам волю-то скорее!..
– Волю! Волю! – подхватили из той же толпы несколько сотен.
– Кто смел закричать «волю»? – поднял адъютант к толпе свою голову. – Кто зачинщики? Выходи сюда!
В толпе никто не шелохнулся.
– Господин становой пристав, отыщите и возьмите зачинщиков!
– Помылуйтэ, ни як нэ можно! – расставя ладони и пожимая плечами, флегматически залепетал было становой.
– В противном случае, вы будете строго отвечать перед законом! – начальнически-отчетливым тоном пояснил адъютант, выразительно сверкнув на него глазами и безапелляционно приглашающим жестом указал ему на толпу.
Физиономию господина станового передернуло очень кислой гримасой, однако, нечего делать, он махнул рукою под козырек и потрусил к толпе. Там поднялось некоторое движение и гул. Становой ухватил за шиворот первого попавшегося парня и потащил его к крыльцу. Парень было уперся сначала, но позади его несколько голосов ободрительно крикнули ему: «не робей, паря! не трусь! пущай их!» – и он покорно пошел за становым, который так и притащил его за шиворот к адъютанту.
Парень стоял без шапки, смирно и почтительно.
– Ты зачинщик?.. ты крикнул «волю»? – напустился на него рьяный поручик.
– Нет, не я… я не кричал, – ответил тот, почти без всякого смущения.
– А! запираться!.. Я тебя заставлю ответить!
– Что ж, ваше благородие, – твоя воля! – подернул тот плечами. – Мы люди темные, ничего не понимаем, – научи ты нас, Христа ради! Мы те во какое спасибо скажем!
– Отвечай, кто зачинщики! – настаивал между тем поручик.
Тот молчал, понуро потупясь.
– Взять его! – скомандовал он жандармам – и парня утащили в калитку.
Увы!.. этот блестящий и в своем роде – как и большая часть молодых служащих людей того времени – даже модно-современный адъютант, даже фразисто-либеральный в мире светских гостиных и кабинетов, который там так легко, так хладнокровно и так административно-либерально решал иногда, при случае, все вопросы и затруднения по крестьянским делам – здесь, перед этою толпою решительно не знал, что ему делать! Он чувствовал, так сказать, полнейшее отсутствие почвы под ногами, чувствовал какую-то неестественность, неловкость в своем положении, смутно сознавал, что слишком увлекся и чересчур зарвался, так что походил скорее на Держиморду, чем на блестящего, современного адъютанта. Куда девался весь либерализм, все эти хорошие слова и красивые фразы! И что досаднее всего, – это держимордничество проявилось как-то так внезапно, почти само собою, даже как будто независимо от его воли, и теперь, словно сорвавшийся с корды дикий конь, пошло катать и скакать через пень в колоду, направо и налево, так что юный поручик, даже и чувствуя немножко в себе Держиморду, был уже не в силах сдержать себя и снова превратиться в блестящего, рассудительного адъютанта. Держимордничество – как часто случается в иных людских, а особенно в кадетских натурах – словно порывистый вихрь, подхватило его, как оторванную от корня ветвь, и закружило и понесло по своему произволу… Он не знал, что говорить, что предпринять, на что решиться, чувствовал, что ему лучше всего было бы с самого начала ничего не говорить и ни на что не решаться, но… теперь уже поздно, теперь уже зарвался – и потому, начиная терять последнее терпение, адъютант все более и более горячился и выходил из себя. Мужики не понимали его, он – мужиков. Точно так же не понимали они и генерала; генерал же, в свою очередь, не мог уразуметь их в том пункте, что земля, признаваемая законом собственностью помещика, со стороны крестьян вовсе таковою не признается, а почитается какою-то искони веков ихнею земской, мирскою собственностью: «мы-де помещичьи, господские, а земля наша, а не барская».
Это было одно всесовершенное, общее, великое недоразумение.
До этой минуты либеральному поручику приходилось толковать о русском народе только в приятных гостиных, да и толковать-то не иначе как с чужих слов, с чужих мыслей. Теперь же, когда обстоятельства поставили его лицом к лицу с этою толпою, – русский мужик показался ему бунтовщиком, мятежником, революционером… Он вспомнил, что в русской истории был Стенька Разин и Емельян Пугачев. Да и не один он, а и все эти представители власти чувствовали себя как-то не совсем ловко, и всем им хотелось как-нибудь наполнить время до решительной минуты, когда войско уж будет на месте. Многие из них ждали, что один грозный вид военной силы сразу утишит восстание и заставит толпу покориться и выдать зачинщиков.
– Читайте им «Положение»! Об их обязанностях читайте! – обратился полковник Пшецыньский к становому, испытывая точно такую же неловкость и не зная сам, для чего и зачем тот будет читать.
Становой глянул на него недоумелыми глазами – дескать, ведь уж сколько же раз было им читано! – однако выступил вперед и раскрыл книгу.
По толпе опять пробежал смутный гул – и она замолкла чутко, напряженно…
Толпа жадно слушала, хватая на лету из пятого в десятое слово, и ничего не понимала. В ней, как в одном человеке, жило одно только сознание, что это читают «заправскую волю».
* * *
Ковыляя по грязям и топям большой дороги, форсированным маршем приближалась к Высоким Снежкам военная сила! В голове серевшей колонны колыхался частокол казацких пик, а глубоко растянувшийся хвост ее терялся за горою. Вот, осторожно ступая по склизкому скату, кони спустились на плотину у мукомольной мельницы, прислонившейся внизу, у ручьистого оврага, перебрались на противоположную сторону, – и казачий отряд, разделясь на две группы, тотчас же на рысях разъехался вправо и влево, и там и здесь растянулся широкою цепью, отделяя от себя где одного, где пару казаков, окружил село и занял все выходы. Вот близ того же оврага остановилась пехота. Люди стянулись, сомкнули стройные ряды и оправились. Через несколько минут марш колонны направлялся уже по широкой, опустелой улице села. Одни только собаки тявкали из подворотен на незнакомый им люд, да иногда петухи, своротив на сторону красные гребни, как-то удивленно оглядывали с высоты крестьянских плетней это воинственное шествие. Здесь как будто вымерла вся людская жизнь, и только на задах кое-где, да на выходах, между соломенными кровлями и древесными прутьями, торчало там и сям стальное острие казацкой пики… Весь народ – стар и млад – гудел вдали на широкой площади.