Мы запрягли в сани председательского мерина Серко, накрылись меховым пологом и поехали через заснеженный лес. И вот среди этого белого безмолвия, этой сказочной благодати девица принялась меня тормошить. Мне было щекотно, я не понимал, в чем дело. И своей индифферентностью так разозлил соседку, что та своим могучим бедром вытолкнула меня из саней. Проваливаясь в снег, я долго брел по лесу один, пока меня не подобрали попутчики.
После этого обо мне стали петь частушку:
Вот так вот, счетовод, много понимает…
Пятью пять – двадцать пять.
Дважды два – не знает!
Словом, невинности в Сибири я так и не лишился. Зато через полгода настолько овладел двойной бухгалтерией, что за сотню яиц составлял годовые балансы соседним колхозам. Одновременно учился в районной школе, где заочно окончил восьмой и девятый классы, начал учиться в десятом. Но в ноябре 43-го нас, семнадцатилетних, призвали в армию. Провожать меня вышли все три деревни. Причем женщины по традиции «выли в голос», так что когда процессия проходила мимо нашей избы, я лишь издали махнул матери рукой.
Гардемарин на Невском
Итак, в ноябре 1943 года нас, семнадцатилетних, призвали в армию. Отправили в 12-й Отдельный учебный стрелковый полк Сибирского военного округа, в город Каинск, куда в царские времена ссылали за убийства. Наш противотанковый артдивизион размещался в старинном остроге: батареи – в общих камерах, а сержантский состав – в одиночках. К счастью, тюремных нравов в этих зловещих стенах не было и в помине. Наоборот, царила атмосфера, которую можно назвать «дедовщиной наоборот».
Мои сверстники – сибирские парни, как и старослужащие – сержанты-фронтовики относились ко мне, ленинградцу-блокаднику, еще не оправившемуся от истощения, с трогательной заботой. Не разрешали толкать плечом пушку, таскать ящики со снарядами и вообще перенапрягаться. Зато мне поручали выступать от дивизиона на комсомольских активах или полковых митингах – вроде того, что проводился по случаю встречи Сталина, Рузвельта и Черчилля в Тегеране.
Весной 1944 года я окончил полковую школу и готовился отправиться на фронт как командир 45-миллиметровой противотанковой пушки. С этим «оружием самоубийц» у меня было немного шансов дожить до конца войны. Но тут пришел приказ Верховного главнокомандующего откомандировать из строевых частей в военные училища всех новобранцев со средним образованием или мобилизованных из десятого класса.
Так я снова оказался в родном Питере, в военно-морском училище, что поныне находится в Адмиралтействе. Нашими кумирами были персонажи Станюковича, наследники традиций парусного флота с их обостренным чувством долга и чести. Этим благородным щеголям мы стремились подражать и внешне, фетишизируя каждую деталь военно-морской формы.
Чтобы брюки казались более расклешенными, мы натягивали их на фанерные клинья. Тельняшки и суконные форменки ушивали так, что они одевались с трудом, как джинсы у современных женщин. Дабы не выглядеть салагой, было принято до голубизны вытравливать хлоркой матросский воротник. Шинель укорачивали почти до колен, а ленточки на бескозырке, наоборот, удлиняли. Когда лощеный гардемарин выходил на Невский, все девушки, как нам казалось, провожали его восхищенными взглядами.
Для меня эта морская романтика была особенно разительным контрастом. Как уже упоминалось, в сибирской полковой школе, где я начинал военную службу, наша батарея занимала общую камеру старинного острога. Кормили же нас в крытом тюремном дворе. Щи подавали в ведрах, а кашу с консервами – в больших банках от американской тушенки. Каждый носил в противогазной сумке эмалированную миску, а за поясом – алюминиевую ложку. И вот я, сержант-артиллерист в обмотках, попадаю под своды Адмиралтейства, где в обеденном зале все как в мирное время – белые скатерти, фарфор, столовые приборы.
Призванный в 1943 году из десятого класса, экзамены на аттестат зрелости я сдавал уже в Ленинграде, на подготовительном курсе. А поскольку получил одни пятерки, мог выбрать любое училище. И не использовал шанс обрести хорошую гражданскую специальность инженера-кораблестроителя лишь потому, что тогда пришлось бы, как медику или интенданту, носить на погонах серебряные якоря. Лишь курсанты училищ, готовивших офицеров плавсостава, ходили с золотыми, что в мои девятнадцать лет казалось важнее всего.
В выходные дни гардемарины с золотыми якорями танцевали в левой части Мраморного зала на Васильевском острове. Надо сказать, что ленинградки 40-х годов отлично разбирались в знаках отличия и особенностях морской формы. Например, танцуя с гардемарином, девушка никогда не клала левую руку на девственно чистый матросский воротник, а старалась поместить пальцы под него, что к тому же усиливало ощущение близости партнеров.
На танцевальных вечерах мы привыкли сознавать себя самыми желанными кавалерами. Но кроме юношеского снобизма было в нас и некое донкихотство. Мы, четверо сокурсников, высматривали у входа в зал девушек, весь вечер бесплодно прождавших, что кто-нибудь обратит на них внимание. И приглашали их на три заключительных танца. Причем всякий раз происходила сказочная метаморфоза. Невзрачные создания как бы расцветали изнутри. Их засиявшие глаза совершенно преображали внешность. Появлялось даже желание завязать очередной роман. Но мы исчезали столь же внезапно, как появлялись. Ибо, подобно Золушке, должны были вернуться к 23.45, то есть быть в училище за четверть часа до полуночи.
Однажды весной наш курс на месяц лишили увольнений. Можно было только звонить родным и знакомым по телефону-автомату. А моя девушка настаивала, чтобы я непременно пришел поздравить ее с днем рождения. Дескать, знакомый ее подруги из Военно-морской медицинской академии бывает в городе почти каждый день. Вместе с приятелем, услышавшим такие же упреки, мы решили сбежать в самоволку.
Фасад Адмиралтейства, обращенный к Зимнему дворцу, тогда ремонтировали пленные немцы. И вот они, как и многочисленные прохожие, с изумлением увидели двух гардемаринов с палашами, которые спускались с третьего этажа по строительным лесам. Мы благополучно навестили своих знакомых и к вечерней поверке вновь встретились в Александровском саду.
Попробовали войти через проходную. Авось старшекурсник на посту не поднимет шума. Но на беду рядом с ним оказался дежурный офицер. Мы кинулись бежать через Дворцовую площадь. Лейтенант кричал нам вслед и стрелял в воздух из пистолета. Приятель устремился к арке Главного штаба, где его задержали прохожие в военной форме. А мне удалось добежать до Эрмитажа и скрыться в одном из подъездов.
Даже в два часа ночи в Питере все еще было светло, и я увидел возле проходной усиленные патрули. Тогда я вышел на Неву к одной из арок Адмиралтейства. Створки ее ажурных ворот сходились под небольшим углом. Так что между ними и натянутой сверху колючей проволокой оставался зазор. Без труда поднялся по чугунному кружеву, но зацепился за проволоку. Пришлось вылезать из собственных брюк. Впрочем, одежду надо было все равно снять, чтобы запрятать ее в гальюне и потом частями перетаскать в казарму. Дабы скрыть мое отсутствие, друзья сделали на койке куклу из одеяла. Ну а пойманный одноклассник, разумеется, меня не выдал, хотя получил за это максимальный срок гауптвахты.
После дизельного факультета я мог стать командиром подводной лодки. А мой однокурсник Владимир Чернавин даже дослужился до Главнокомандующего Военно-морским флотом СССР. Но на третьем семестре кто-то обратил внимание, что при стрельбе из пистолета я щурюсь. Проверили зрение – выявили близорукость (последствие блокадной дистрофии). А носить очки считалось неприличным для морского офицера. Начальник училища иронично изрек: «Овчинка выделки не стоит!»
Обладателя фамилии Овчинников подобный каламбур отнюдь не веселил. С трудом выхлопотал направление в Москву, на морской факультет Военного института иностранных языков. Но там меня в середине года никто не ждал. Тем более что после войны ВИНЯ был даже более элитарным заведением, чем нынче МГИМО. Туда брали генеральских детей да мастеров спорта.
Еле уговорил зачислить меня до вступительных экзаменов в караульную роту: день стоишь часовым, день драишь гальюны. А впереди – сочинение, английский, история.
Сдал все на пятерки. Но приняли совсем не поэтому. А потому что я сам попросил зачислить меня на китайское отделение. Откуда-то взявшаяся дальновидность предопределила мою дальнейшую жизнь. В 1947 году в ректорате лежало 17 заявлений от первокурсников-китаистов со слезными просьбами перевести их на любой другой язык. Не только из-за трудностей иероглифики. Казалось, что китайская революция на грани поражения, и самый трудный язык никому не хотелось учить. Поэтому мое заявление использовали для воспитательной работы. Вы, мол, дезертируете, а люди сами просятся…
Через два года в гражданской войне между Чан Кайши и Мао Цзэдуном произошел перелом, была провозглашена Китайская Народная Республика, и моя профессия вдруг стала самой модной. Вплоть до того, что журнал «Новый мир» в 1950 году опубликовал мою дипломную работу «Советская литература в Китае».
Вскоре после этого меня на выпускном курсе прикрепили переводчиком к одной из первых делегаций из Пекина. В программе было посещение «Правды». Ее тогдашний главный редактор Леонид Ильичев и один из основателей компартии Китая Линь Боцюй оба слыли философами и изощрялись в остроумии. Шуток гостя я часто не понимал, а остроты хозяина не знал, как перевести. Но смело импровизировал, так что собеседники остались в восторге друг от друга и от моих языковых способностей. Ильичев заметил: «Вы неплохо знаете Китай. Никогда не пробовали сами писать на дальневосточные темы?»
Я рассказал о статье в «Новом мире». Ильичев попросил принести ему номер. В итоге появился приказ министра обороны Малиновского: «Откомандировать старшего лейтенанта Овчинникова в распоряжение главного редактора «Правды». Так определилась моя судьба на последующие сорок лет. Я ушел из своей журналистской альмаматер весной 1991-го, за несколько месяцев до ГКЧП.
Новогоднее дежурство новичка
Итак, осенью 1951 года меня, выпускника Военного института иностранных языков, взяли в «Правду» как китаиста с перспективой работать в Пекине. Подошел Новый год. И самого молодого «правдиста», литсотрудника отдела стран народной демократии, естественно, поставили дежурить на праздник.
Еще со времен Марии Ильиничны Ульяновой было принято за полчаса до полуночи собираться в конференц-зале, дабы выпить с главным редактором по бокалу шампанского. Эта давняя традиция всегда служила ширмой для подпольных пирушек по кабинетам.
Так было и теперь. Собрались сначала все международники, потом все соседи по третьему этажу. В конференц-зал пришли последними и весьма навеселе. Почти все места были заняты. И какой-то шутник посоветовал мне: «Садись рядом с главным, ведь это будет неофициальная встреча».
Вошел Леонид Ильичев. И увидел, что на месте его первого заместителя уселся, можно сказать, новобранец. Он тут же понял причину подобной фамильярности и как человек с юмором, любивший проверять людей в неординарных ситуациях, сказал: «В отличие от прошлых лет, с новогодним тостом на сей раз выступит не главный редактор, а самый молодой член нашего коллектива. А коль скоро он востоковед, пусть произнесет свою речь по-китайски и переведет. Пожалуйста, товарищ Овчинников».
Я разом протрезвел и бойко начал. По-китайски можно было говорить что угодно. Но что сказать по-русски? Начал с того, что 1951 год ознаменовался созданием отдела стран народной демократии. И предложил выпить за то, чтобы он из года в год рос и в конце концов стал единственным из международных отделов.
Ильичев приветливо кивнул. Считай, мол, что выдержал экзамен. После этого мы на радостях продолжили подпольное празднование. Я в конце концов заснул у себя на диване (тогда они стояли во всех кабинетах, ибо газета нередко выходила под утро).
Среди ночи меня разбудила курьерша: первую полосу переверстали, так как неожиданно пришло новогоднее приветствие Сталина японскому народу. Надо было сокращать и заново вычитывать мою колонку «В странах народной демократии». Газета вышла лишь на рассвете.
«Всю жизнь будешь теперь вспоминать эту Страну восходящего солнца!» – пошутил выпускающий. И оказался пророком. Ссора между Мао Цзэдуном и Хрущевым заставила меня переквалифицироваться с Китая на Японию. Через десять лет после описанного эпизода я поехал работать в Токио. А через двадцать лет коллеги знали меня уже не как китаиста, а прежде всего как автора «Ветки сакуры».
«Разобраться и наказать»
Военный институт иностранных языков готовил кадры для Генерального штаба. Знания языка и страны я получил хорошие. А вот о профессии журналиста не имел понятия. Пришлось изучать газетное дело буквально с азов, на рабочем месте.
Впрочем, я не был исключением. Среди молодых международников практически не было выпускников факультетов журналистики. В газету предпочитали брать страноведов, то есть людей со знанием языков и регионов. Ну а журналистские навыки надо было обретать на практике. К примеру, я, китаист, который потом стал еще и японистом, должен был держать в поле зрения Дальний Восток, тогда как арабист Евгений Примаков занимался Ближним Востоком. Были у нас профессиональные индологи, германисты, американисты.
Всем нам до выезда за рубеж надо было научиться делать газету, то есть дежурить по номеру – сначала в паре с более опытным коллегой, а потом и самостоятельно. Дежурный по отделу отвечал за все, в том числе и за орфографию, хотя она, строго говоря, входила в компетенцию корректуры.
Всех нас глубоко потряс трагический случай с ветераном-правдистом, который работал в газете с 30-х годов. В его дежурство шла статья о войне, где цитировался приказ Верховного Главнокомандующего. Линотипист на беду пропустил букву «л» в слове «Главнокомандующий». Получилось нечто весьма неблагозвучное.
Ошибку прозевали и корректор, и дежурный, и «свежая голова». Слава богу, не заметили ее и в Кремле, а то дело могло бы кончиться роковой 58-й статьей. Но через пару дней пришла возмущенная телеграмма от какого-то бдительного пенсионера (мы их называли «народными мстителями»). Надо было реагировать. И ветерана уволили без положенной ему по стажу повышенной пенсии.
Главной заботой дежурного по моему отделу было подготовить колонку «В странах народной демократии» для первой страницы газеты. Она должна была быть событийной и при этом разнообразной как тематически, так и географически.
Старожилы редакции учили меня, что, получив заметку от собственного корреспондента, следовало поинтересоваться: сообщал ли об этом ТАСС? Если в материале официального агентства было нечто важное, что отсутствовало у нашего собкора, такой абзац ему надлежало вставить.
В день, о котором пойдет речь, наш собкор из Варшавы передал, что Генеральный секретарь ЦК Польской объединенной рабочей партии Болеслав Берут посетил площадку, выделенную столице для возведения Дворца культуры и науки, проинспектировал подготовку к строительству, подробно ознакомился с проектом. В аналогичной тассовке говорилось, что Берут «ознакомился с проектом и одобрил его». Я усмотрел в этом важный нюанс и, вырезав данную фразу из телеграфной ленты, вклеил ее нашему корреспонденту.
Прочитав на другой день газету, наш посол в Польше обвинил местного правдиста в грубой политической ошибке. Дескать, Дворец культуры и науки – это дар товарища Сталина Варшаве. Так что одобрять или не одобрять его проект не вправе никто, в том числе и Берут.
К счастью для нашего собкора, он передавал заметку телеграфом и предъявил текст, где таких слов не было. Тогда посол отправил шифрованную телеграмму «верхом». Она прежде всего попала к куратору строительства высотных зданий – Лаврентию Берии. Тот написал на ней два слова: «Разобраться и наказать».
До сих пор поражаюсь, как после такой резолюции я остался цел и невредим. Могу объяснить это лишь феноменом, который физики называют «момент силы». Слишком уж сокрушителен был удар и слишком ничтожен объект.
Главному редактору «Правды» поставили на вид. Заведующий отделом стран народной демократии получил выговор. Ну а меня на три недели отстранили от дежурства. Это было очень кстати после моей только что состоявшейся свадьбы. Коллеги-международники очень радовались за меня. Сбегали через дорогу в гастроном за выпивкой и отпраздновали мою удачу.
Надо сказать, что и при Сталине мы часто пировали по кабинетам по всякому поводу. Представление о том, что в условиях тоталитаризма все ходили по струнке, ошибочно. Как ни парадоксально, сталинская эпоха благоприятствовала служебным романам. Рабочий день в газете официально начинался в три часа дня и кончался в полночь. По графику газета выходила в три часа утра, фактически же – около пяти. Поэтому в каждом кабинете еще с военных лет стоял диван. Мы были молоды, в большинстве холосты. А в одном лишь отделе писем работало несколько десятков выпускниц юрфака МГУ. Не говоря уже о комсомолках из расположенной как раз над нами «Комсомолки».
Словом, зажатыми в какие-то тиски мы себя отнюдь не чувствовали. На сей счет ходила басня. Дескать, кто-то из правдистов после полуночи выбросил в окно пустую водочную бутылку, которая угодила постовому по голове. Разразился скандал, приехала милиция. Стали нюхать каждого, кто выходил из здания. Невиновного так и не установили. Ибо водкой пахло поголовно от всех, и только от лифтерши тети Поли пахло портвейном «три семерки».