– Я не знаю ваших обвинений, ваше высочество, и потому не могу защищаться, да и, во всяком случае, я защищаться не стал бы, скажу только одно, что теперь, кажется, от меня – каким я был восемь лет тому назад, – ничего уже больше не осталось.
Павел улыбнулся.
– Если ничего, так это плохо, напротив, многое должно было остаться, и если я увижу, что прежнего совсем нет больше, то тебя и знать не захочу. Ну и скажи мне, прежде всего, помнишь ли ты, что я говорил тебе перед твоим отъездом, о том аде, в который ты должен был попасть и в который ты, кажется, хорошо окунулся? Прав я был или нет? Хороши оказались результаты этих общественных движений, как вы их называли?
– Результаты ужасны, ваше высочество, и отвратительны, но, может быть, эта гроза очистила воздух и послужит знаменательным уроком для будущего. Человечество не может, не должно забывать подобных уроков.
– Пустое, все забывается и никакого очищения воздуха я не вижу, напротив, воздух заражен, и следует принимать все меры, чтобы очищать его. А у нас только говорят об этих мерах и ничего не делают. Если всеобщая распущенность была отвратительна восемь лет тому назад, но теперь она стала еще отвратительнее. Я удивляюсь, как мы все еще не задохлись в этой атмосфере. Обо всем этом мы еще поговорим с тобою в Гатчине. Постарайся найти возможность заглянуть ко мне, мне нужно порасспросить тебя о многом, ведь недаром же ты там прожил столько времени, ведь, я чаю, многого навидался, так интересно будет послушать твоих рассказов. А теперь скажи мне, что же ты намерен делать? Зачем сюда пожаловал?
– Вы знаете, ваше высочество, что в течение восьми лет моей мечтой было вернуться в Россию, и если только теперь я мог осуществить эту мечту, то не моя в том вина. Вы, может быть, слышали, что я лишился матери…
– Да, слышал и подумал о тебе…
– Так вот, ваше высочество, нужно было бы мне съездить в деревню, многим распорядиться, окончательно разделиться с сестрою. Я хочу проситься в отставку.
– Я думаю – выпустят, – заметил Павел, – только повремени немного, обожди… Не надумал ли жениться? Может быть, сыскал себе невесту? Или здесь поискать намерен?
– Нет, ваше высочество, я о женитьбе не думаю.
Павел опять положил руку на плечо Сергею, а другой рукой взял его за пуговицу. Это была его привычка, и он делал так, когда бывал особенно чем-нибудь заинтересован или взволнован и когда собирался сообщить собеседнику что-нибудь очень важное.
– Послушай, ведь, насколько я помню, тогда еще у тебя была невеста, ты сам однажды мне про нее говорил.
– Была, – смущенно ответил Сергей.
– Где же она? Что сталось с нею? Каким образом расстроилось это дело?
– Зачем вы меня спрашиваете, ваше высочество? Мне кажется, что вы и так все знаете.
– Ну хорошо… да, знаю… Но скажи ты мне, сударь, как ты полагаешь, кто был причиной того, что твой брак не состоялся, – ты или твоя невеста?
– Конечно, я.
– Значит, ты признаешь себя виновным перед нею?
– Признаю, и эта мысль до сих пор отравляет многие минуты моей жизни.
– Значит, ты сожалеешь – говори правду.
– Глубоко сожалею, ваше высочество.
– И никто потом не заменил для тебя ее? Ты ни к кому не привязался? Ты был бы, пожалуй, счастлив, если бы снова встретился с нею, если бы все прежнее забылось и вы могли бы сойтись на всю жизнь?..
– О, это было бы большое счастье, но я о нем и не мечтаю, я не знаю даже, где находится в настоящую минуту, свободна ли она? Может быть, она уже замужем. Я еще час тому назад думал о том, что прежде всего должен разузнать про нее. Полагаю, что она в Москве.
– Ты все это говоришь серьезно?
– Разве я когда-нибудь иначе говорил с вами, ваше высочество?
– Да бог же тебя знает – ведь сам же сейчас объявил, что ничего прежнего в тебе не осталось, а тут и оказывается все прежнее! – улыбнувшись, сказал Павел. – Так, значит, правда, значит, не позабыл ты княжну Пересветову, Татьяну Владимировну – видишь, я хорошо помню ее имя. Но ты слушай: узнавать о ней тебе нечего – я имею о ней самые верные сведения и сообщу их тебе, когда приедешь ко мне в Гатчину… и, пожалуйста, поспеши – мне о многом нужно переговорить с тобою. У меня даже есть для тебя подарок, но прежде его заслужить нужно, и я должен убедиться, достоин ли ты этого подарка. Теперь же некогда, прощай, до свиданья! Поди простись с женою…
Цесаревич опять стиснул ему руку и уже с иным выражением в лице, не мрачным, не раздраженным, а довольным вышел из залы.
X. Ожидание
Свидание с цесаревичем подействовало самым нежданным и благотворным образом на Сергея, сразу осветило внутренний мир его, разогнало его тоску и скуку. Столько лет ему было как-то холодно и неприветно в жизни, и эта жизнь, с виду такая блестящая, представлялась ему тяжелым и неизбежным бременем. И вдруг, нежданно и негаданно – тепло, вдруг пахнуло чем-то родным, дорогим…
У Сергея друзей не было и почти единственным близким себе человеком считал он своего карлика Моську, но, конечно, этот друг не мог удовлетворить его.
С отсутствием горячих привязанностей могут уживаться только очень холодные, себялюбивые и самодовольные люди, да и тем подчас становится невыносимо душевное одиночество, а Сергей вовсе не был ни холоден, ни себялюбив. Он нуждался в сердечной привязанности, но судьба отнеслась к нему жестоко, оторвала его на долгое время от всего, что было ему близко, от всех, кого любил он в годы юности.
Его чувство к цесаревичу восемь лет тому назад было восторженным, молодым чувством. В долгой разлуке оно не исчезло, но, естественно, должно было ослабнуть. Оно таилось где-то там, глубоко в сердце, и вспыхивало только тогда, когда подливалось в него масло, когда какое-нибудь очень редкое обстоятельство напоминало ему в далеком Лондоне о цесаревиче. И, во всяком случае, Павел Петрович превращался для него мало-помалу в воспоминание, уходил в прошедшее. В настоящем его не было, а о будущем Сергей старался не думать.
Но вот он здесь! Он снова его увидел и с первых же слов его убедился, что прежняя связь не порвана, что цесаревич, несмотря на долгую разлуку, на тревоги и заботы своей нерадостной жизни, не забыл его и относится к нему с прежней, пока еще ничем не заслуженной им добротой.
Теперь в Сергее уже не было восторженного ребяческого чувства, оно видоизменилось, оно осмыслилось. Он сознавал, что глубоко предан этому человеку, что готов пойти за него и в огонь и в воду и потому что он стоит этого, но было и другое… Сергей полуинстинктивно, полусознательно чувствовал, что так относиться к цесаревичу – его долг, его священная обязанность. Это было что-то традиционное, что-то родовое, наследованное от отца. Сергей так думал и чувствовал, потому что он был сыном Бориса Горбатова. Как отец любил Петра III и служил ему, так сын теперь любил и готов был служить сыну Петра III.
Взгляды старика Горбатова, из-за которых он заперся на всю жизнь в деревне, теперь вдруг передались сыну. Восемь лет тому назад он и не думал об этом, но теперь все сложилось, все выяснилось, и он смотрел на Павла не только как на человека, достойного привязанности, не только как на великого князя, который выказывает ему особенные знаки милости, он глядел на него, как на своего законного государя.
Да, тут было что-то традиционное, родовое. Там, в Гатчине, его настоящее место; ведь он еще перед отъездом за границу просил цесаревича принять его к себе на службу. Тот отказал ему, любя его и думая об его выгодах. Восемь лет прошло! Долгие, печальные восемь лет! Но теперь нужно наверстать потерянное, нужно наконец оказаться при своих законных обязанностях.
От мысли о цесаревиче Сергей переходил к другим мыслям. Он не мог не заметить особенного выражения в лице Павла, когда тот спрашивал его про Таню… Он сообразил и еще одно обстоятельство: «Ведь про нее тогда никакого разговора не было!.. Он совсем не знал, что я был женихом, а теперь сказал, что ему это было через меня известно. Он хочет сообщить мне про Таню, значит, он заинтересован ею… Но откуда же он все знает?!»
И вспомнилось ему, что ведь Моська, провожавший Пересветовых в Петербург, был тогда с его письмом в Гатчине. Моська, вернувшись в Лондон, ничего ему не рассказывал, но старик ведь хитрый, наверное, он все тогда рассказал князю!..
И вот, вернувшись домой из дворца, он позвал карлика и прямо спросил его – откуда цесаревич знает Таню?
У Моськи глаза заблестели, сморщенное личико сделалось таким счастливым, таким плутоватым. Но он упорно молчал и только усиленно сморкался, что обыкновенно делал в минуты смущения.
– Что же ты молчишь, Степаныч? Разве не слышишь, о чем я тебя спрашиваю? Говори мне правду, без всякой утайки, наверно, всю мою подноготную цесаревичу выболтал, когда с моим письмом являлся в Гатчину?
– Эку старину вспомнил, батюшка Сергей Борисыч! – наконец проговорил Моська, и в то же время глаза его бегали с предмета на предмет и все никак не могли остановиться на Сергее. – Эку старину!.. – повторил он и все сморкался, и все краснел, очевидно, еще не находя выхода из своего затруднительного положения.
– Не вертись, Степаныч, не серди меня даром. Коли спрашиваю, значит, надо, и ты должен отвечать мне. Ведь я тогда от тебя путного слова не мог добиться!.. Ну, да время было такое, не до расспросов. Сказал ты мне, я помню, что цесаревич сам тебе ответное письмо вынес, что пошутил с тобой. А больше я ничего не помню, больше ты мне ничего не рассказывал…
– Да и я тоже ничего не помню, золотой мой!
– Не вертись!.. Был разговор обо мне и о княжне Татьяне Владимировне?
Карлик почесал за ухом.
– А дай-кось вспомню! Было что-то такое, точно – было.
– Ты жаловался на меня, конечно?
– Жаловался, батюшка, это помню теперь, сильно жаловался его высочеству.
– Ну и что же он?