– Привет, теть Сима! – Колька Кадочкин ехал пересдавать на шофера.
– Ой, тетя Симочка, два билетика нам, – девчушки-практикантки из леспромхоза…
«Вот, значит, как, Матвея сегодня увезли, – устало думала Серафима, и непонятно было, откуда вдруг взялась у нее эта усталость, тяжело навалившаяся на плечи. – То-то же и снилась сегодня змея – к дороге. Да стоит ли ехать? Может, ему теперь не до свиданок. Надо бы позвонить прежде, справиться в больнице. А чего справляться? Надо ехать».
Никто не появлялся у окошечка, и Серафима закурила. Длинно выпуская дым, вспоминала Матвея. Хотела думать о нем хорошо, но вспоминалось разное. Его сильные руки – на ее шее. И эти руки – давят. Невольно повела плечами, словно и теперь защищаясь от этих рук. Раскашлялась – долго и томительно, с досадой притушила папиросу.
– Еще кто за билетами?
Серафима смахнула деньги и билеты в ящик стола, сунула папиросы в карман жакетки и вышла на палубу.
Ребятня на палубе ловила чебаков. Серебристые рыбки стремительно вылетали из воды, ярко вспыхивали на солнце и, угасая, падали на палубу. Искристые чешуйки разлетались во все стороны. А на корме стойко пахло малосольными огурцами. Так пахнет еще корюшка.
– Теть Сима, а у меня вот такой сазанище сошел, как плюхнется в воду, аж брызги сюда долетели.
– Теть Сима, а мы вам звездочку поменяли. Старая выгорела, мы новую прибили.
А ей хотелось побыть одной.
И не знала она, не научилась всем своим опытом тому, радоваться или сердиться, что невозможно остаться одной.
Мирно и приветливо плескалась о борт плашкоута мелкая волна. Множество солнечных бликов, от которых рябило в глазах, лежали на воде, и были они похожи на сребристые чешуйки, щедро рассыпанные благодатным солнцем. Из-за крутой излучины реки уже показался высокий нос двухпалубного пассажирского теплохода. В селе кричали петухи, одинокая чайка кружилась над отмелью, и солнце медленно входило в зенит.
Облокотившись на перила, Серафима привычно замечала все это и грустно улыбалась – две жесткие складки ложились у ее маленького круглого рта. Грусть была давней, привычной для Серафимы, и отдавалась она ей легко, с охотой. Так бывает с человеком, хорошо знающим цену жизни, любящим ее, несмотря ни на что. Так бывает с человеком, когда на исходе бытия подводятся им первые итоги, дабы узнать, зачем прожита жизнь, зачем были страдания и редкие минуты счастья.
Глава вторая
Суетня, шум и гам на палубе дебаркадера. Подав сходни, Серафима отошла в сторонку и привычно наблюдала, как торопятся люди с теплохода на землю, а деревенские приплясывают в нетерпении, желая поскорее взойти на теплоход. Странные люди. Вечно они спешат, вечно суетятся, а приходит черед и – нет человека. Выбыл из суеты, оставил сумятицу, успокоился. Казалось бы, хороший пример для молодых, ан нет, и они суетятся, и они торопятся, и тысячи лет не может человек научиться покою, и все потому, что он – Человек. А успокойся, притупи в себе сумятицу – и нет человека.
– Бруснички, кому бруснички?! – тонким голосом кричала Мотька, снуя между пассажирами.
– А почем? – спросил проезжающий.
– По деньгам, милок, по деньгам. Двадцать копеек стакан. Берите. Кому бруснички? Ягода рясная, посередке красная, по бокам стемна, ешьте досыта.
Деревенские пошли на теплоход. Первым дед Никишка. Сгорбленный, приниженный, торопливо просеменил по трапу и скрылся на палубе третьего класса. У деда несчастье, растратилась невестка на большую сумму, сидит под следствием. А дома четверо, и машина в гараже. Была. Дед на ней важно ездил, с заднего сиденья, как с трона, на людей смотрел. А теперь стыдится вот.
Прошли деревенские, и на дебаркадер сошел еще один человек – фронтовик. Этого Серафима заметила сразу. Хотя на первый взгляд все в нем было как у остальных людей. Руки, ноги, голова на крепкой шее, широкая, хотя и несколько сутулая спина. Но Серафима за свой век фронтовиков перевидала достаточно, всех мастей и рангов, имела к ним особое отношение и сразу приметила пустое выражение правого глаза, угловатое правое плечо и неестественную прямоту правой руки. Так бывает, когда справа, близко, разрывается граната или снаряд тяжелого калибра ложится в окоп, и тоже справа. Фронтовик был в хорошем костюме, чисто выбрит, не деревенский.
Кто-то тронул ее за руку. Серафима оглянулась. Перед ней стоял Осип и радостно улыбался, бледная кожа лица обмякла и как-то странно провисла на щеках, но блестящие глаза Осипа были полны блаженства.
– Готово, Сима.
– Помоги сходни убрать.
Пробасил гудок теплохода, проезжающие заспешили, затолкались в узком проходе на трапе. Осип отдал носовой, течение мягко и сильно начало разворачивать теплоход, тяжело плюхнулся в воду кормовой трос, и вскоре дебаркадер опустел, лишь Мотька пересчитывала копейки, да мелькали в воздухе серебристые чебаки – клев был сегодня хороший…
Молча откупорив бутылку вина, Осип старательно разлил в стаканы и закурил. Руки у него не дрожали. Серафима достала банку домашних огурцов, луковицу, черствый хлеб. Тоже закурила. Выпить почему-то не решались.
– Вот и жизнь, – вздохнул Осип Пивоваров, – да, жизнь.
– А что? – не поняла Серафима.
– Да как что, Матвей-то скапустился. Вот и что.
– А ты не каркай, Осип, не каркай, оно так-то лучше будет.
– Человек родится и думает, что родился для счастья…
– Он тогда еще ничего не думает, – усмехнулась Серафима, – орет только. Давай лучше выпьем.
Осип пил долго, мучительно, мелкими глотками. Большой кадык под бледной морщинистой кожей сновал по шее, словно челнок. Выпив, он еще некоторое время подержал стакан в руке, а отставив стакан, вновь потянулся за папиросой.
– Для счастья, – Осип закашлялся, что-то застонало, захлюпало в его груди. – Где счастье было, там… капуста выросла. – Он засмеялся, и смех этот было трудно отличить от кашля его. – Для счастья кто родится? Дурак да сволочь всякая. А простой человек, он для горя родится. Век живет, век мыкается.
– Ты бы закусил, – Серафима хмуро сидела за своим столиком, привычно опершись на локти и глядя прямо перед собой. – А счастье, Осип, оно сильным людям дается. Да и не всегда поймешь, где оно, счастье-то это.
– Это мы с тобой не понимаем, да вон Мотька еще, кубышка огородная, а люди понимают. Есть такие, что очень хорошо понимают. Ты много счастья-то видела, много? То-то же. – Осип заметно охмелел и стал не в меру суетлив, беспокоен, руки его не находили себе места, болтались без дела по воздуху. – Я-то свое счастье кайлом схоронил, ну и хрен с ним, а вот ты его за что лишилась, а, Серафима?
– Брось, Осип! – поморщилась Серафима. – Что ты, как баба, расфыркался. Да и что ты про мое счастье знаешь? Ничего. Так и не трогай его, не трогай… А свое проспал, на чужое не зарься. Это все одно, как чужие деньги считать.
Серафима сама разлила оставшееся в бутылке вино и, подняв стакан, сухо сказала:
– Давай за Матвея. Пусть выздоравливает. Рано ему еще.
В дверь осторожно постучали, потом еще раз.
Серафима вздрогнула, какое-то тихое предчувствие подступило к ней. Медленно поднявшись со стула, она отворила дверь и увидела перед собой давешнего фронтовика. Еще не успев удивиться, она мгновенно признала его, и отступила на шаг, и прижала руки к груди, и вдруг вскрикнула и бросилась к фронтовику.
– Сима! Симка! – изумленно и глухо сказал фронтовик. Правое веко его дергалось непрестанно.
– Никита! – с горькой болью прошептала Серафима. – Ники-ита, Боголюбушко ты наш.
Осип смотрел на них, и вино из стакана тихо капало на пол. Заметив это, он принялся пить, но закашлялся, перегнулся в поясе и сердито толкнул стакан на стол.
– Какими судьбами, Никита? – радостно спрашивала Серафима. – Да как же ты меня нашел? А я смотрю, фронтовик сошел, и не признала, а как дверь распахнулась… Да господи, как же и не узнать-то было. Разве глаз лишиться…
– Я тоже тебя не признал вначале, потом, как уж меня назвала, скумекал, – глухо гудел Никита Боголюбов, невольно смущаясь присутствием чужого человека и неловко чувствуя себя на пороге Серафимовой каморки.
– Места у вас вольготные, Сима.
– Да.
– Приволье. Экой простор-то вокруг.
– Простора хватает.
– И река красавица. Раньше я только про вальс слышал, а теперь и реку повидал. Амур! Хорошо. А ты, Сима, мало изменилась.