– А вообще, куда ты хочешь пойти?
– К Психозу? – отвечаю я миг спустя.
– Ну, можно, – говорит она после короткого раздумья.
Когда выходишь со двора замка, а потом, сразу за стеной, поворачиваешь направо, вглубь окружающего замок парка, то через пару минут доходишь до небольшой поляны с высоким, метра в три, каменным памятником на постаменте в серой штукатурке, с несколькими лавками, поставленными полукругом подле него. На постаменте памятника, на таблице, видна большая, нанесенная черным спреем надпись: ПСИХОЗ. Надпись эта исчезнет через несколько лет, кто-то в конце концов выведет ее химией для смывки граффити, чтобы открыть спрятанную под ней табличку с названием. Но сейчас надпись еще есть, большая, черная, кривая и косая, нанесенная рукой, для которой писание чего-либо было довольно редким приключением. Психоз еще жив.
– Там может кто-то быть, – говорю я.
– И что с того? – отвечает она.
– Ну ладно, – киваю я.
– Так кто кого туда ведет? – спрашивает она и улыбается.
Надпись сделал некий Гизмо, парень, который так торчал, что торч и вообще стал главным его состоянием. Я едва его знал.
(Гизмо, который потом закончит всю эту историю жутким образом. Я на него не в обиде. Сложно обижаться на него, Гизмо нет и уже никогда не будет.)
Трупак знал его лучше и утверждал, что первый косяк он раскурил именно с Гизмо. И что якобы Гизмо однажды просто подошел к памятнику и его окрестил, среди бела дня, без слов и лишних споров, на глазах сидящих там и попивающих пиво людей. Написал, что хотел, и пошел домой. Никто никогда не узнал, что Гизмо имел в виду: хотел ли передать свое духосостояние или просто намалевал первое слово, пришедшее в голову. С того времени ходили не к памятнику, а к Психозу.
Дарья хватает меня за руку и уже не отпускает ее, а когда делает это, я чувствую сильный, резкий удар сердца и давлюсь, словно мне кто-то сунул два пальца в глотку.
На этот раз на Психозе нет никого, под ногами скрипят осколки битых бутылок, крышки, целлофан от сигарет. Если не обращать внимания на мусорный ковер, ночь настолько классная, что аж терпкая. Мы садимся на лавку, сперва рядом, но уже через несколько секунд она садится на меня верхом, и я тогда чувствую, что она вся состоит из тепла, что она как охапка шерстяных одеял.
(Уже навсегда она будет вспоминаться мне как нечто разогретое и теплое.)
Она сует язык мне в рот, и по сей день я помню, как она пахнет и какова на вкус. Немного пота, немного порошкового молока и немного крема «Нивея», чуть дезодоранта, а чуть сигарет и пива. Целуя ее, я отчаянно пытаюсь познать и ее тело, мягкое и белое. Ладони мои легко погружаются в нее, ее несколько больше, чем я ожидал, она похожа на сырое тесто. Ее волосы покрывают меня всего, лезут мне в нос, в глаза, в рот. Целуется она так, словно хочет меня съесть. Ей не мешает то, что я, пожалуй, целоваться не умею.
Дарья двигается так резко и дышит так быстро, что я начинаю вспоминать, что еще не спал с девушкой. Миг-другой я даже хочу ей об этом сказать. Знаешь, Дарья, я еще ни с кем не спал. Но сейчас же себя одергиваю – это глупая мысль, ей ведь до этого не может быть никакого дела, она наверняка не собирается делать это здесь и сейчас, на Психозе, среди крышек, окурков, луж мочи, стеклянных обломков.
– Я тебя хочу, – говорит она и смотрит мне в глаза.
И я уже собирался ей сказать: о’кей, ладно, конечно, почему нет, Дарья, это же и моя сильнейшая мечта, но Дарья вдруг подпрыгивает от звука собственных слов.
– Сука, Аська! – выкрикивает она и сразу закрывает себе рот ладошкой.
– Что – «Аська»? – Я пытаюсь делать вид, что не понимаю, о чем она. В зарослях за нами слышны шаги и голоса. Я слышу их мимоходом, не думаю о них.
– Я не могу с ней такого сделать, это полная хуйня, она в тебя так влюблена, – говорит она.
– И я должен ходить с ней, чтобы ей не было обидно? – спрашиваю, и тогда Дарья слезает с меня и садится рядом, и я вижу в темноте, как она смотрит прямо перед собой, прямо в надпись «ПСИХОЗ», видную даже в глубочайшей тьме, а может – и куда-то за надпись, в неопределенное, но близкое будущее.
Она закуривает сигарету. Я тоже. Кашляю, все еще не умею этого делать.
– Она охуительная девушка, – она отворачивается. – Никто не хочет с ней даже поговорить. А она – действительно супер. Это очень несправедливо, – говорит Дарья таким тоном, что я и правда пытаюсь не подпустить к себе мысль, что, возможно, она, пусть и неимоверно расчудесная и молочно-белая, тоже немного глупая.
– Жизнь – вообще несправедлива, – говорю я первое, что приходит мне в голову.
Снова слышу шаги, хруст, тихое сплевывание, словно кто-то плывет в бассейне, полном целлофановых оберток, все ближе, все четче; кто-то идет в сторону Психоза. Из того, что этот кто-то говорит, можно различить только слово «сука». И чихание. Дарья еще не слышит, не обращает внимания, но я – напротив; и знаю, что шелесты, сплевывания и чихание не обещают ничего хорошего; хочу взять ее за руку, сказать: «пошли» или даже ничего не говорить, а просто встать, но я уверен, что она подумает, будто я струсил.
– Если мы, ну, знаешь, то она и правда сломается, – говорит она чуть тише. Курит совсем иначе, чем я, и совсем иначе, чем Аська. Не глотает дым, а лишь неглубоко затягивается, выпуская в воздух большие, белые облачка, похожие на цветы.
И тогда я понимаю, что должен удержать ее около себя, что у меня на это всего несколько секунд, прежде чем Дарья провалится в мысли об Аське, прежде чем убедит себя, что сумеет сохранить отношения со своей суперлучшей подругой; естественно, ей нужно еще время, чтобы это понять, но это время будет куда как коротким.
(Я чувствую, какой жесткий и болезненный у меня стояк.)
И понимаю еще, что еще десяток-другой минут назад ее не было (белой и теплой), но сейчас она есть, и с ней мне куда лучше, чем раньше, а когда она снова исчезнет, станет хуже, куда хуже, чем раньше. Будет хуже и завтра утром. Еще хуже будет в понедельник в школьном коридоре. Если сейчас она исчезнет, то будет там, где и я, как в той уродливой песне из радио в машине моего отца, она будет во всем, о чем я стану думать, а на самом деле ее не будет вовсе. Я понимаю, что проведу месяцы, придумывая сотню других сценариев обо мне и о Дарье, подкладывая под эти сценарии все песни Smashing Pumpkins и Cocteau Twins, и эти размышления будут как переваривание наждачки.
– Дарья, – говорю я тихо, а она поворачивается, удивленно, словно я ей напомнил, как ее зовут на самом деле. – Знаешь, я всегда тебя любил.
Кладу руку ей на спину и чувствую, как она слегка напрягается.
И тогда из-за деревьев, из-за надписи «ПСИХОЗ», слышится крик, короткий и громкий, рваный, словно кто-то всего на миг включил радио, по которому день напролет транслируют вопли; этот короткий вопль на миг взрывается позади нас, чтобы раздаться еще и еще раз, формируясь в слова:
– Перестань, Кафель, перестань, сука! – кричит девушка Кафеля.
– Я принесу тебя в жертву, ебаная ты сука. Принесу тебя в жертву, – Кафель тянет свою девушку по
земле за волосы и бросает ее рядом с Психозом. В своей базарной униформе он выглядит как переодетый человеком обезумевший троглодит. Рукав у него надорван – а во дворе замка был еще целым. Кафель громко дышит. Он под кайфом. В уголках губ проступает пена. Она белее его зубов.
– Сука, в жертву тебя принесу за это все. Вот увидишь. Вырежу тебе сердце, – хрипит он, и немного пены изо рта падает на лицо девушки, которая корчится под его ногами.
Кафель еще не видит нас, но я вижу его совершенно отчетливо и очень его боюсь. Вижу словно кадр из фильма. Думаю, что у страха есть свой вкус, это вкус ржавчины, старой крови, а Дарья снова хватает меня за руку. Я хочу сказать, чтобы мы уходили. Я встаю, притягиваю ее к себе, и тогда Кафель поворачивается и смотрит на нас взглядом человека, которого только что крепко ударили по голове.
– Чё, сука? – спрашивает он. Его девушка плачет, шмыгает носом. Кафель сует руку в карман штанов и что-то вынимает. Нож-бабочка взблескивает в темноте, как вспышка.
Я прижимаю к себе Дарью, которая еще теплее, чем раньше, и сильно дрожит.
– Чё, сука, ты, чувырло? – спрашивает меня Кафель.
Я не отвечаю.
– Сунуть тебе перо? – спрашивает он, словно предлагает мне глоток пива.
Подходит на пару шагов. Его девушка встает с земли. Держится за голову, чуть покачивается, всматривается, словно пытается устоять на плывущей лодке.
– Сунуть тебе перо, чувырло? – повторяет Кафель.
Я раздумываю, хочет ли Кафель сейчас доказать кому-то, что сумел бы подрезать человека. Нож снова взблескивает в темноте, словно подмигивает мне.
– Нет, – отвечаю я, выдержав паузу.
– Нет, – кивает Кафель и добавляет: – Принесу тебя в жертву, сука. Сатане. И тебя тоже. Принесу в жертву всех вас.
Дарья, кажется, начинает плакать. Кажется, потому что там, куда она вжимает лицо, кроме тепла я начинаю чувствовать что-то мокрое.
– Отрежу ей дырку. Морду ей сожгу, – показывает на Дарью.