Валентин осторожно, стараясь не потревожить девушку, начавшую забываться беспокойным сном, потрогал собственный зудящий бок. Разъеденная путом рана побаливала. Можно было, и не подсвечивая, догадаться, что края ее покраснели и из-под них сочится сукровица, застывающая на коже твердой ломкой коркой. Если завтра-послезавтра их не убьют преследователи, то убьют солнце и безводье. Если же повезет найти воду, то за пару дней их убьет инфекция, уже бродящая в крови. Перспектива становилась все веселее и веселее. Главное, не запаниковать, не начинать метаться! Держать себя в руках, иначе…
Думать о том, что именно скрывается за словом «иначе» Валентину совсем не хотелось (вспомнились стервятники, описывающие круги над павшим верблюдом – огромные, голошеие, не знающие страха!), и он прикрыл глаза, прислушиваясь к голосам пустыни.
Отдых будет коротким. Пока нет жары – можно двигаться. Складки ландшафта дают непроницаемые тени, их с Арин будет почти невозможно засечь со спутника – если такое наблюдение ведется. Разогретые за день камни излучают тепло так, что и тепловизоры бессильны. Вот только куда идти? Как можно спастись от того, что не имеет имени? От того, чьих целей ты не знаешь?
Валентин положил руку на свой дорожный рюкзачок, потерявший первоначальный цвет, забрызганный кровью и продранный на боку. Сквозь прореху проглядывал черный шершавый бок специального бокса для документов. Контейнер, в котором Рувим Кац запечатал найденные свитки, был сравнительно невелик, но увесист. Армированный кевларовой нитью пластик поверх корпуса из нержавеющего прочного сплава, завинчивающаяся крышка, штуцер для заполнения емкости инертным газом – настоящее произведение технологического искусства весом под пять килограммов.
Шагровский потер глаза. Под веками бегали цветные искры, зудели раздраженные солнцем и пылью глазные яблоки. Конечно, можно было бодриться и изображать супермена, но что толку врать самому себе? В действительности Валентин чувствовал себя избитым и обессиленным.
«Узи» придется бросить, подумал он. Жаль, конечно, но патронов к нему нет, а тащить железяку тяжко. Контейнер я не брошу ни за что, а автомат брошу. Был бы у него хоть приклад, тащил бы, как дубинку, а у этой тарахтелки и приклада-то нет.
Он вздохнул, снова потер глаза, пытаясь проморгаться, но из этого ничего не вышло – песчинки царапали роговицу, причиняя немалую боль: хотелось потрогать веки пальцами, что возбранялось категорически, и Валентин об этом хорошо знал. Конъюнктивит ослепил бы Шагровского за несколько часов, надежнее, чем раскаленное железо в руках средневекового палача. А пока можно было потерпеть: глаза слезились и болели, но не гноились.
Как же я устал, мысленно пожаловался он, задрав лицо к звездному небу. И как хочется спать. Двое суток без сна – это кого угодно сморит. Полчаса на отдых, не более. Всего полчаса – потому, что если я не посплю, то мы точно свернем себе шею на этих чертовых камнях.
Бокс казался шершавым на ощупь и, как ни странно, не холодил ладони, металл под пластиком не ощущался вовсе. Внутри контейнера, изготовленного по самым последним технологиям, лежали пятьдесят листов, возраст которых профессор Рувим Кац (а он считался самым компетентным исследователем в области рукописей периода падения второго Храма) определил в две тысячи лет, плюс-минус век-другой. Пятьдесят листов, исписанных с двух сторон мелкими буквами греческого алфавита – наиболее хорошо сохранившийся документ времен Иудейской войны.
Почерк у писавшего был почти каллиграфический, строчки, правда, не совсем ровные, словно человек, выводивший эти буквы, писал на колене, а не за столом. И чернила практически не выцвели за тысячелетия, ну разве что чуть-чуть. Дядя Рувим, увидев пергаменты, охнул и побледнел так, что это было видно сквозь загар.
«Гвиль![2 - Гвиль (иврит) – название пергамента у евреев с древности до наших дней. Пергаммент (от греч. пергам) – материал для письма из недублёной кожи животных (до изобретения бумаги). Так же называли и древнюю рукопись на таком материале.] – только и выдохнул он. – Настоящий гвиль! Йофи![3 - Йофи (иврит) – хорошо, замечательно.]»
Если у археологов бывает джек-пот, то профессор Кац обыграл казино вчистую. Мало кто из археологов надеялся найти что-либо подобное. Слишком большой промежуток времени должны были пережить тонкие пергаментные листы. Слишком много крови пролилось на этой земле, слишком много захватчиков грабили ее сокровищницы.
И тут такое! Полсотни страниц, написанных на греческом! Не на коптском, не на арамейском или хибру, а на языке Гомера! Пусть на устаревшем, достаточно примитивном, но на том, которым и сегодня говорит не один миллион человек. Что бы ни было написано на этих пергаментах – они оказались бесценны только потому, что дошли до нас из тьмы времен! А когда стало понятно, что именно на них написано, то любой неспециалист мог с уверенностью сказать, что найдено самое большое археологическое сокровище на Земле. И именно ради этого сокровища были убиты члены экспедиции Иерусалимского университета. Ради него Шагровского и Арин вторые сутки гнали, как дичь.
Сухой воздух пустыни и само место захоронения тела, возле которого они были найдены, законсервировали документы так, что они почти не нуждались в реставрации. Кожа, конечно, стала более хрупкой по краю листов, но не крошилась в пыль. И пока Валентин под руководством дяди снимал на флешку каждую страницу рукописи, Арин паковала уже сфотографированные листы в контейнер.
Шагровский греческого не знал, но пока вокруг находки кипела работа, дядя, свободно владевший греческим того времени, читал вслух то, что мог с ходу перевести прямо с экрана ноутбука, и тяжелые, как свинец, строки, ложились одна к одной, заполняя память Валентина, словно песчинки, стекающие из горловины песочных часов…
Одна за другой, одна за другой, одна за другой…
Глава 1
Апрель 73 года н. э. Иудея, крепость Мецада
Мое имя – Иегуда.
Здесь, в осажденной крепости, никто не знает, кто я и откуда пришел – и это хорошо. Я не хочу быть узнанным.
Вы спросите меня – почему? Отвечу.
В жизни своей я совершил много плохих деяний и не раскаиваюсь в них. Что толку раскаиваться, если те, у кого я мог попросить прощения, давно уже мертвы? А для остальных мое раскаяние – пустой звук. И не людского возмездия за совершенное зло опасаюсь. Мне незачем прятаться от моих грехов. Те, кто собрались здесь, за стенами Иродового гнезда[4 - Иродово гнездо – крепость Мецада построена в конце I века до н. э. иудейским царем Иродом Великим как персональное убежище для семьи. Именно здесь царь Ирод скрывался в то время, когда ему и его семье грозила опасность. Крепость была практически неприступна, имела огромные запасы продовольствия и уникальную водозаборную систему, позволяющую хранить и возобновлять запасы воды. В архитектурный комплекс входили не только фортификационные сооружения, но и личные дворцы Ирода, построенные со вкусом и размахом.] не станут осуждать меня. А для всех, кто знал меня прежде, я мертв. Мертв с того самого дня, как меня, до неузнаваемости обезображенного жарой, с лицом, расклеванным птицами, вынул из петли римский патруль, и мусорщики, содрав с распухшего тела остатки одеяния, зарыли меня наспех за пределами кладбища.
Без молитвы, без пелен, без плача – как должно хоронить самоубийцу.
Самоубийцу и предателя.
Старость изжевала мое лицо и выкрасила волосы в цвет соли c берегов Асфальтового озера. Глаза мои слезятся и потеряли блеск, кожа сморщилась, как кожура иссохшей смоквы, и только руки по-прежнему тверды, когда я беру в руки короткий римский меч – гладиус. Когда-то я был так же тверд и опасен, как он, но те времена давно прошли и кости убитых мной людей истлели в земле. Я живу на свете долго, очень долго. Настолько долго, что уже не опасаюсь того, что кто-то узнает в дряхлом, потерявшем половину зубов старике Иегуду, некогда прозванного Сикарием[5 - Сикарии – радикальное крыло течения зелотов (зелоты – см. ниже).], за приверженность Традиции и за мастерское владение мечом и острой смертоносной, как удар молнии, сикой.[6 - Сика – очень острый кинжал, излюбленное оружие сикариев, которых и назвали так, по имени этого оружия.]
Мне довелось быть плохим сыном, негодным мужем, бездарным отцом, убийцей, беглецом, учеником, апостолом и жить бездомным бродягой под чужими именами. Но я всегда оставался хорошим другом.
А имен было столько, что постепенно я начал забывать собственное. Старость – как оказалось, невеселая вещь. Полбеды, когда дряхлеет тело – с этим трудно смириться, но это можно пережить; настоящее горе, когда отказывает разум. Верьте мне, я знаю. Я видел, как становятся безумцами. Это единственное, чего я боюсь больше смерти. Но это то, чего я не могу ни предвидеть, ни предотвратить. Возможно, что завтра я проснусь и не смогу осознать, кто я и где нахожусь. Но пока я помню все – малейшие подробности страшных и великих событий, произошедших почти сорок лет назад…
Помню не потому, что хочу, а потому, что не могу забыть.
У меня есть время записать свою историю, и впервые появилось желание это сделать. Я думаю, это происходит потому, что я уверен – записки мои никто не прочтет, а, значит, я не нарушу уговора. А может быть, все дело в тайной надежде, что когда-нибудь и наш уговор станет известен?
Хотя, если все случится так, как он предвидел, мне все равно никто не поверит. Если мы живем вне историй, то кто сказал, что истории не могут жить без нас?
Моя история давно написана, оглашена и не нуждается в исправлении. Вина определена, и я сам помог подтвердить ее. Теперь каждый знает, как все было. Я и сам порою сомневаюсь, а было ли иначе? Когда люди верят, им не надо знать правду, правда – это то, во что они верят. Вера – она не от разума, вера есть отсутствие сомнений. В этом и тьма, и свет; и зло, и добро. Потому, что человеку трудно жить без веры, но жизнь его пуста, если он не умеет сомневаться. В любом случае, правда о том, что произошло сорок три года назад, умрет вместе со мной. И возможно, это к лучшему.
Я сижу у колоннады Северного дворца и смотрю на удлиняющиеся тени. Солнце падает в пустыню, над Асфальтовым озером бродят сумерки, и скоро станет прохладнее…
Над головой моей раздаются голоса женщин, готовящих пищу в самодельном очаге. Пламя лижет фрески, которыми покрыты стены, и по штукатурке начинают бежать трещины. Но кому теперь есть дело до того, останутся ли краски нетронутыми? Крепость падет со дня на день, хоть еды у нас на несколько лет и воды вдоволь.
Только времени уже нет.
Слишком неравны были силы – могущественная Империя против мятежной провинции. Наша надежда на победу умерла до того, как легионы взяли Мецаду в кольцо. А может быть, и до того, как пали стены Ершалаима. Все можно пережить, если жива надежда, но нельзя победить, когда в душе только пепел. Значит, пока римский меч не проткнул мне горло, я подведу итоги.
Я не солгал вначале, говоря, что не раскаиваюсь в совершенном зле. Это правда. Мир, в котором я прожил жизнь, таков, каков есть, и не станет другим. Никогда не станет. И что в нем есть добро, а что зло – не нам сегодняшним судить. Нельзя нарисовать белое на белом. Для рисунка, как и для жизни, нужно как минимум две краски.
Я сказал, что душа моя не знает раскаяния, но не говорил, что нет поступка, в котором я не раскаиваюсь. Такой поступок есть. Воспоминания о нем сжимают мне горло, и сердце мое стынет, словно кто-то обложил его кусками льда. Раскаяния нет, есть безумная тоска о том, что невозможно исправить, невозможно изменить. Я признаюсь в этом перед лицом смерти, которая изо дня в день говорит на латыни, бряцает железом и стучит молотками у подножия неприступной горы. Я исполнил свой долг до конца, как обещал, и до сих пор не знаю, правильно ли сделал.
Есть замыслы, которые не охватишь обычным разумом, в них можно только поверить.
Я поверил – и стал предателем.
Но я не предавал.
Израиль, наши дни. Иудейская пустыня неподалеку от Мертвого моря
Он открыл глаза и в испуге глянул на часы. Сердце зашлось от одной мысли, что большая часть ночи уже ушла безвозвратно, но взглянув на стрелки, Шагровский с облегчением вздохнул.
Всего сорок пять минут беспокойного, поверхностного сна, наполненного чужими голосами, незнакомыми образами и настолько сильной тоской, что она казалась осязаемой. Валентин не чувствовал себя отдохнувшим, но спать все-таки хотелось меньше.
Рядом с подошвой кроссовки, покачивая загнутым хвостом, прополз крупный рыжий скорпион. Гадина спешила по своим делам, не обращая никакого внимания на чужаков, забившихся в скальную щель. Скорпион был на своей территории. Он будет здесь и завтра, и послезавтра, и через месяц, а чужаки уйдут.
Или станут пищей.
Шагровский проводил членистоногое глазами, вздохнул и с сожалением принялся будить Арин.
До рассвета оставалось почти шесть часов.
И это время надо было потратить с толком.
Глава 2
Апрель, наше время. Аэропорт «Бен Гурион», Израиль, Тель-Авив