– Такие – это какие конкретно? – резко отреагировала она и приподнялась на локтях. Книга медленно сползла ей на живот, приоткрыв грудь.
– Нууу, такие… Такие… – замешкался он в поиске нужного слова.
Он заметил искорки в ее глазах, уловил раздражение в голосе. Он хорошо знал – когда Надя вводит в разговор свое «конкретно», это чаще всего оказывается прелюдией к дискуссии, а порой и к ссоре. Ему очень нравилось дискутировать с ней, иногда даже ссориться, а все потому, что после таких интеллектуальных стычек они очень красиво мирились. Но теперь, когда она лежала обнаженная и была рядом с ним, он меньше всего хотел начинать дискуссию.
– Ну, как бы это лучше выразиться, романтичных что ли, – закончил он и склонил голову, пытаясь поцеловать ее грудь.
Она не позволила. Сперва скрестила руки, а потом уперла ладони в его лоб, подняла его голову и, глядя прямо ему в глаза, спросила:
– А ты? Разве тебе никогда не приходилось плакать над книгой?
Он уловил в ее голосе решительность и хорошо ему знакомую задиристость.
– Да что-то не припомню, – спокойно ответил он. – Разве что над каким-нибудь идиотским учебником, из-за того, что приходится время тратить на такую чушь, – добавил он насмешливо.
– Очень странно, – ответила она тихо, не реагируя на его шутку.
– Почему?
– Потому что ты человек впечатлительный. Я в жизни не видела таких впечатлительных, как ты. Вот мне и странно. Очень странно.
Она повернулась на бок и прижалась ягодицами к низу его живота. Какое-то время они лежали молча, прильнув друг к другу, как ложечки в серванте.
– Ладно, так и быть, расколюсь, – шепнул он. – Над книгами точно не плакал, а вот над письмами было дело. Притом, довольно часто. Если тебе так уж понадобились мои слезы от чтения.
– Ты никогда мне об этом не говорил, – ответила она не сразу.
В ее голосе он услышал грусть. Она вдруг повернулась к нему и отодвинулась на край постели. Их глаза оказались на одном уровне.
– Мы уже почти год знакомы, близко, – заговорила она, наматывая локон на палец. – Ты знаешь каждый уголок моего тела, мы не только спим вместе, это делают многие, мы даже больше – как семья, едим вместе, за одним столом – и ужины и завтраки. Я распускаю для тебя волосы. Рядом с тобой отступают мои страхи, я не стыжусь перед тобой ни слез своих, ни глупостей. Ты покупаешь мне тампоны, знаешь, какие именно. Ты укладываешь меня в постель, когда я, бывает, выпью лишнего. За это время я успела выложить перед тобой свои мысли, мечты, надежды, открыть свою душу. А это гораздо больше, чем открыть свое тело. Ты так подробно знаешь мою биографию с первого класса начальной школы до сегодняшнего дня, что мог бы из моих снимков составить Instastory. Я еще много чего могла бы так перечислять. Ты знаешь обо мне все. И о моей семье тоже. Ты вместе со мной ходишь на кладбище и зажигаешь свечи на могилах. Ты знаешь обо мне в тысячу раз больше, чем моя мать. И все это ты знаешь от меня, – добавила она решительно. – А я? На самом деле я знаю лишь, что ты – единственный ребенок в семье, живешь с родителями и что тебя приняли в институт без экзаменов, потому что ты победил на какой-то там олимпиаде. Вот и все, что я о тебе знаю. Будто у тебя и не было никакого прошлого. Будто вся твоя жизнь началась только в прошлом году, в августе, когда ты встретил меня. Ты заметил это, Якуб? – тихо спросила она.
Он был в замешательстве. То, что началось с его невинного вопроса, простого проявления заботы, незаметно переросло в серьезный разговор о них, об их связи. Он никак не ожидал такой реакции.
– Ты заметил? Я ведь тебя, тебя спрашиваю, verdammt noch mal[1 - Проклятье; Черт побери (нем.)]?! – воскликнула она, так и не дождавшись ответа от него, впавшего в задумчивость.
Это был звоночек. Последний. Последнее предостережение. Надя ведь в принципе не ругалась. Никогда. Ни когда впадала в ярость, ни даже когда случалось со всего маху удариться коленкой о край деревянного кресла, ни в шутках, ни в соленых анекдотах, где это вроде как положено по жанру. Никогда не ругалась, даже случайно, что в наше время скорее редкость. Причем, речь вовсе не о «блинах», «твою мать», «епрст» и прочих новообразованиях уличного арго, потому что трудно эти вкрапления назвать сленгом, и еще труднее – языком. Речь вовсе не о брани пьянчужек и студентов. Ведь, как говаривал единственный его приятель Витольд, существует ситуационно оправданное сквернословие, порой необходимое, и ничем не заменимая, «соответствующая моменту брань». В настоящее время Вит – студент третьего курса, изучает польский язык и культуру («должен же где-то человек перекантоваться в момент жизненного срыва», говорил он), потому что третий раз подряд он провалил экзамены в медицинский, единственный манивший его, «а вот биология и химия, к сожалению, нет». Марика, девушка, с которой Витольд проводил больше всего времени, хотя публично (в том числе и в ее присутствии) трезвый или пьяный, он торжественно клялся, что не имеет с нею «никаких отношений, кроме сексуальных и экономических», говорила, что «Виткация тянет на медицину, потому что он хочет у себя диагностировать какую-нибудь болячку и под нее выписать себе какой-нибудь рецептик». Так-то оно, может, и так, но до сих пор Якуб не встречал более счастливой пары, чем Марика и Витольд.
Короче, Надя не ругалась даже в такие моменты, ситуационно оправданные. Во всяком случае, если и ругалась, то не по-польски. Тогда она переходила на немецкий, и это значило, что она постепенно теряет контроль, что что-то в ней лопнуло, дошло до какой-то границы или уперлось в стенку. Не дождавшись ответа, она повернулась к нему спиной и добавила:
– Почему так? Почему ты не впускаешь меня в свое прошлое? Скажешь ты мне в конце концов или нет?
– Почему, почему… Ты же ничего не спрашивала о моем прошлом, – невозмутимо ответил он.
– Ах, значит, так? А может, я думала, что так нужно? Из уважения к тебе и к твоему личному пространству. Не выспрашивать. Ждать твоего рассказа. Терпеливо ждать. Ты об этом не подумал? А может, в этом отсутствии любопытства скрывалось опасение сделать тебе больно, испугать тебя? А не испугало тебя, что явное отсутствие интереса к твоему прошлому может означать нежелание строить с тобой будущее? Неужели тебе все равно? Тебе не приходило в голову, что я могла подумать – ему все равно, я ему безразлична? Вроде все логично, умный ты мой.
– Надя, прекрати! Пожалуйста! – вырвалось у него. – Эта твоя логика не до конца логична. Ты прекрасно знаешь, что я и так говорю тебе все. Даже когда ты не спрашиваешь. Просто я считал, что мое прошлое не такое уж интересное и к нашим делам никакого отношения не имеет. То, как мы вместе переживаем наше настоящее, прекрасно говорит о моих планах на наше будущее. В том числе и о планах, связанных с тобой. Я бы даже сказал, особенно о них. Моя логика другая, и у меня на нее есть право, – перешел он в наступление, приподнимаясь на локтях. – Что на тебя сегодня нашло? Из-за какой-то гребаной книжки ты хочешь испортить нам выходной? Хотя бы не сегодня, verdammt noch mal! – воскликнул он театрально, передразнивая ее немецкий.
Он терпеть не мог этот язык. Считал, что такой годится только для того, чтобы отдавать приказы. Людям и лошадям.
Он смотрел на ее спину и ждал ответа. Она молчала. Потом он склонился над ней и прошептал на ухо:
– Дорогая, ты ведь знаешь, что это воскресенье мы могли бы начать совсем иначе.
Не поворачиваясь к нему, она спросила:
– Кто писал тебе те письма? Если, конечно, мне дозволено знать, – язвительно добавила она.
– Одна очень важная для меня женщина.
– Да что ты говоришь! И о чем же таком трогательном она тебе писала?
– Главным образом о том, что скучает. И что самое радостное события дня для нее – момент, когда она отрывает листок календаря перед тем, как ляжет спать. Потому что это значит, что на день меньше осталось до нашей встречи. И о том, что ей иногда кажется, будто она слышит мои шаги на лестничной клетке, но не подходит к двери, потому что знает – от этого ей станет лишь тягостнее. И что я часто прихожу к ней в снах, и что мы в этих снах обнимаемся. Когда я читал это, я иногда плакал. Потому что и я скучал по ней. Очень. Только не хотел писать ей об этом. Неопытный был. Мне казалось, что я должен быть стойким как рыцарь. Давно это было. Дурак я был. А от рыцаря у меня было одно – закованная в железо башка… ведь за тоску по человеку надо отплачивать той же монетой. Как ты думаешь? – спросил он совсем тихо.
Надя лежала неподвижно и молчала. Молчал и он.
– Как ее звали? – вдруг спросила она.
– Агнешка Доброслава, – спокойно ответил он.
– Красивая? У тебя остался с ней какой-нибудь контакт?
– Красивая? Слишком слабо сказано. Прекрасная! Контакт? Понятное дело, есть. В меру регулярный. В последний раз я видел ее позавчера вечером.
– И что? – услышал он нервные нотки в ее голосе.
– Как что? Поцеловал ее. Как всегда. Но ты не должна расстраиваться – она замужем.
Надя внезапно отстранилась от него и стала выпихивать его руку из-под своей шеи.
– Что происходит, Надя? Что это? – воскликнул он театрально, демонстрируя разочарование. – Я всегда целую мать на прощанье, когда ухожу надолго. А поскольку я вышел в пятницу вечером, а сегодня уже воскресенье, – сказал он, стараясь придать голосу как можно более серьезный тон. – Так, чтобы не забыть, – добавил он тихо и властно притянул ее к себе.
Она резко вырвалась из его объятий. Села перед ним на колени. Он ребрами почувствовал прикосновение ее колен. Молчала, нервно прикусив губы. Он заметил в ее взгляде озорную улыбку. Мгновение спустя обрушила на него удары подушкой.
– Псих, псих с буйной фантазией! Замурованной в тоскующей башке! Рыцарь хренов, надо же такое придумать! Vivat licentia poetica![2 - Да здравствует поэтическая вольность! (лат.)] Рильке, видишь ли, по слезливым письмам тут нашелся! – кричала она, колошматя без разбору подушкой.
Он уворачивался от ее ударов, громко смеясь. В какой-то момент она, выбившись из сил, наклонилась над ним, закрыла ему лицо подушкой и, часто дыша, процедила сквозь зубы:
– С каким удовольствием я придушила бы тебя, знаешь? Разве что у тебя есть какая-нибудь хорошенькая идея, как компенсировать мое мучение…
Он медленно стащил подушку с лица. Надя сидела рядом на коленях, опустив руки. Падающий из окна в потолке свет, перерубаемый едва шевелящимися широкими лопастями вентилятора, создавал на ее лице, груди, животе и бедрах движущуюся спираль тени. Ее глаза то появлялись, то пропадали. Ему казалось, что с каждым разом они становятся все больше и блестят все ярче. Поблескивали и локоны ее волос, увлажненные потом.
Он обожал ее волосы. Длинные, густые, они были темно-желтыми зимой и переливались отблесками сухих колосьев летом. Ему нравилось, когда она открывает лоб и зачесывает их назад, туго обхватывая голову, а потом сплетает в косу. Любит смотреть на нее, когда она расчесывает волосы. На него это действует как гипноз. В такие моменты она вводит его в состояние блаженного покоя. Иногда Надя перехватывает косу широкой атласной лентой. Чаще всего его любимого карминового цвета. Он любит ее волосы, любит их запах, любит зарыться в них лицом или запустить в них пальцы. А еще он любит их мыть. Он часто наклоняется над Надей, когда та сидит в ванне, обычно с книгой. И тогда она сразу откладывает ее, выныривает из пахнущей лавандой пены, а он, молча, долго и нежно втирает шампунь в ее тяжелые от воды, спадающие на плечи локоны. Потом медленно и тщательно прополаскивает их под душем. Он хорошо знает, какая должна быть температура воды: такая, чтобы она нежно обжигала кожу с внешней стороны предплечья, но не жгла его ладони. Случается (а с некоторого времени это бывает каждый раз), что в определенный момент Надя так поворачивает голову, что вода начинает струиться по ее лицу, собираясь на выпуклых приоткрытых губах. Он тогда оставляет душ, обхватывает ее голову и долго целует ее губы. Потом щеки, лоб, веки. Как-то раз Надя в порыве чувств затащила его в ванную. Поэтому в последнее время он старается заранее вынуть мобильник и бумажник из кармана. С тех пор, как он занялся массажем ее головы, он потерял уже три телефона…
Ее волосы – его фетиш.
С тех пор, как они познакомились, она распускает волосы только для него. Когда она выходила из ванной с распущенными волосами, он уже знал, что будет. И никогда не ошибался.
Впрочем, в основном это он их распускал – «освобождал», как она сказала однажды. Чаще всего он делал это, когда они предавались любви. Освобожденные волосы как интимность, на которую только он имел право. Так было. Так и осталось. Только он. Как единственный на свете мужчина. Иногда это у него ассоциируется со сказками тысячи и одной ночи, читанными в далеком детстве, ну да ладно…