Когда через минуту она снова открыла дверь, Убожка стоял на том же самом месте в той же самой позе.
– Я сплю на той кровати у окна, хорошо? И включи, пожалуйста, кондиционер, потому что становится жарко. Или открой окна, если, конечно, они вообще открываются.
Через несколько минут она вошла в комнату и увидела, что Убожка возится с цветами в вазе. На ее постели стояли два блюдечка: одно – с порезанным на дольки яблоком, второе – с очищенным апельсином.
– Ты душка, Убожка, знаешь об этом? Душка… – шепнула она ему на ухо. – А что ты с этими цветами делаешь? – спросила она, вытягиваясь на постели.
– Да разве можно в одну вазу ставить розы и нарциссы? Ну кто так делает? Только последние дураки! – раздраженно ответил он. – Розы, а уж эти эгоисты белые – особенно, хотят стоять всегда одни, им даже зелень мешает, а уж тем более эти отравители поэтикусы.
– Это последнее слово ты на латыни сказал, да, Убожка? – спросила она, смеясь в голос. – А я и не знала, что нарциссы так красиво называются!
– Да. Но это только белые. И они, кстати, в большей степени даже нарциссы, чем желтые, но их мало кто различает. Я их чуть-чуть подрежу и переставлю в графин. Можно? – спросил он и потянулся за хрустальным графином, стоящим на серебряном подносе рядом с бутылкой вина.
Она не ответила.
Почувствовав, как вибрирует телефон в кармане халата, посмотрела на экран, опознала номер редакции и решила, что трубку брать не будет. Ни сейчас, ни завтра. Ни даже в понедельник.
Потом проверила сообщения – так, на всякий случай. Он не написал. И звонить не пытался. Он оставил ее растерянную, заплаканную, полупьяную, одну на пустом пляже, посреди ночи, мокрую от дождя – и пошел себе.
Он ее и привлек этим своим умением «вынести ненужное за скобки».
Она прекрасно помнила их первую встречу. Три года назад, в центре Познани, в каком-то ночном клубе. Не по собственному желанию, а по заданию редакции она делала там интервью со звездами, которые в рамках какой-то благотворительной акции позволили своим агентам вывезти их из субботней вечерней Варшавы (а ведь именно по субботам по клубам Варшавы идет самый чес!) в маленькую, «провинциальную» Познань. Некоторые из них жаловались (но только при выключенном микрофоне!), что ради этого «добра» первый раз опустили планку и живут в трехзвездочной гостинице. А один, лысый денди в шелковом шарфике, злоупотребивший услугами солярия, эксперт по моде утреннего телевидения, влюбленный в себя без памяти нарцисс, отказался от проживания в гостинице, потому как, по его собственному откровенному признанию, «три звезды – это, знаете, ниже моего достоинства!»
И все это происходило в рамках благотворительной акции с его участием, о которой обязательно напишут в глянцевых журналах и цветных газетках с большим тиражом.
А она о нем писать не стала, хотя очень хотела. Правда, больше всего ей хотелось назвать его «старым пердуном».
После этой встречи с денди ей очень нужно было в туалет. Очередь к дверям женского туалета растянулась аж до дверей мужского. Через несколько минут ожидания она уже нетерпеливо перебирала ногами, потом сняла туфли на шпильке – это всегда помогало, потом расстегнула поясок, давящий на живот. Когда дверь мужского туалета в очередной раз распахнулась, она подождала, пока какой-то самец с сигаретой в зубах и толстенной золотой цепью на шее застегнет до конца ширинку, огляделась по сторонам и на цыпочках быстренько вбежала внутрь мужского туалета, юркнула в кабинку и заперлась. Потом, торопливо моя руки, она подняла голову и уперлась взглядом в зеркало перед собой: там отражался худой, сутулый, печальный мужчина. Он стоял за ней, опираясь на черенок метлы или чего-то в этом роде. Она уже не помнит почему, но никакого смущения она тогда не почувствовала. Как и потом, когда она уже знала его имя – у нее не было ни малейшей потребности как-то оправдываться или объясняться. За то, что прокралась туда, где ее по определению быть не должно. Может быть, будь на его месте любой другой мужчина – она бы это смущение почувствовала. А вот при нем – нет. Совсем. Она смотрела в его глаза, отраженные в зеркале. А он смотрел в ее глаза.
Так они познакомились.
Потом, позже, уже когда они были вместе, они иногда в разговорах возвращались к этой встрече в мужском туалете в познаньском клубе. Он шутливо утверждал, что вовсе и не был грустным, и вообще не смотрел ей в глаза, а только на ее оттопыренный, невыразимо манящий, огромный задок, а в глаза заглянул ей только раз, когда она, уже перед выходом из туалета, неожиданно подошла к нему, чтобы поправить загнувшийся воротник его пиджака. И то только на короткое мгновение, потому что сразу после этого он опустил взгляд в ее декольте.
Первые слова они сказали друг другу примерно час спустя.
Она сидела на полу под вентилятором в переполненной курилке и слушала взятые интервью через наушники диктофона. Он подсел к ней. Вертел в руке ее пепельницу и молчал. Она улыбнулась ему. Потом еще раз. Потом вытащила из ушей наушники.
Вообще-то она планировала вернуться в Варшаву в эту же ночь. Утром она собиралась в редакцию – переписать интервью, разослать на подпись, чтобы они могли попасть уже в понедельничный выпуск. Она так и с агентами, и импресарио звезд договаривалась. Поэтому весь вечер она пила только минералку и кофе, борясь с желанием напиться.
Они начали разговаривать.
Точнее, говорить начала она. Так было всегда. Когда речь шла о чем-то важном в их жизни – всегда именно она начинала разговор. И в самом начале, в ту их первую ночь – тоже. Ей это показалось просто обворожительным – к тому времени она была сыта по горло мужчинами, которые, даже не дожидаясь вопросов, начинали взахлеб говорить о себе.
Он был на семь лет моложе ее. Ну, то есть он и сейчас на семь лет моложе ее. Она закусила губу. Первый раз она употребила прошедшее время, размышляя о нем. Ему было двадцать восемь лет, и он все еще был студентом. Сначала ее это немножко удивило – сама она закончила учебу (причем магистром, а не каким-нибудь там лицензиатом), когда ей было двадцать три. Он изучал философию и социологию одновременно.
«Освободившись от диктатуры домашнего мещанства», как он сам выразился, он начал жить так, «как хотел, вопреки отцу и его женщине», которая так никогда и не смогла – хотя очень хотела – заменить ему мать и была «чистейшим образцом мачехи из страшных сказок для детей». Освободился он, уехав однажды дождливым утром из Гданьска в Познань и оставив только несколько слов в записке, прижатой к холодильнику магнитиком. Он не написал, куда уезжает, написал только, что не вернется. Отец его не искал. Скорей всего он и не заметил его исчезновения.
Ну, он учился справляться и без помощи отца. Потом, когда уже научился, имел крышу над головой и накопил немножко денег, он поступил на два факультета. Учился он, естественно, для себя, но все же была в его такой тяге к образованию значительная доля мести, вынашиваемой годами, – и он это признает. С нетерпением ждет он момента, когда сможет выслать копии своих двух дипломов отцу, для которого всегда был «паразитом, ленивым, капризным дармоедом и бездарностью – таким же, как мать». Сейчас он одновременно работает и учится. В этом клубе он работает уже год. Он тут и официант, и бармен, и охранник, и уборщик (да, и туалет тоже), а если надо – то и посуду помоет. Оплата почасовая и, в общем, пристойная, а кроме того, благодаря своей «профессиональной гибкости» он может приходить тогда, когда у него есть время, а это имеет огромное значение, учитывая два его факультета.
Она была профессиональной журналисткой – ей удалось добиться от него этого краткого рассказа, но заняло это несколько часов. Часть этого времени они сидели на полу в курилке, а часть – в баре на первом этаже, куда он ее пригласил. Там после первых трех бокалов вина она забыла о своих обещаниях, интервью и возвращении в Варшаву. Было в нем что-то притягательное. Какая-то недоступность, таинственная скромность, глубина. И в какие-то моменты, когда он говорил о своих мыслях или убеждениях, – полная неприспособленность к жизни. В такие моменты он напоминал ей всех тех «выброшенных за борт», к которым ее всегда так тянуло. Ей тогда хотелось его утешить, обнять, прижать к груди, взять его ладони в свои, гладить по волосам или по щекам. Но это не было, как бывало обычно, сочувствием и интересом к очередной непростой человеческой судьбе – она чувствовала, что он интересует ее и как мужчина.
Он неожиданно коснулся ее руки и спросил, любит ли она танцевать. А потом, не ожидая ответа, повел ее на маленький танцпол на противоположный конец зала. И они танцевали. Она позволила ему себя обнимать и прижимать и касаться губами ее волос. Это не было просто желанием, вызванным долгим отсутствием секса. Это нельзя было объяснить несколькими бокалами вина и тем, что уже больше года у нее в жизни не было даже случайного мужчины. Нет. Она чувствовала какое-то особенное тепло и близость с этим человеком. А еще – удивление. Потому что удивительно было, насколько она вдруг доверилась человеку, о существовании которого еще несколько часов назад даже не имела понятия. А еще ей было интересно, что будет дальше.
Из клуба они вышли, когда уже светало.
Она не сказала ему, что ей некуда пойти, что здесь у нее нет крыши над головой и места, где можно спать. Когда он спросил, не вызвать ли ей такси, она ответила, что хочет прогуляться. Он подал ей руку и повел в какой-то парк. Она устало села на скамейку, и он предложил ей пойти к нему домой. Она не помнит, как долго они ехали на такси до центра какого-то пугающе огромного района. В маленькой однокомнатной квартирке на девятом этаже он постелил ей на диване, дал ей свою пижаму, а сам улегся на двух сдвинутых креслах.
В постели они оказались только спустя четыре недели «бытия вместе», как он это называл. И то это она его в постель затащила. Она видела, как сильно он ее хочет, но видела также, что по своей робости и неуверенности он сам никогда на это не отважится, – он панически боялся сделать какое-нибудь неверное движение.
Она почувствовала, как кто-то деликатно тронул ее за плечо.
– Слушайте, Юстинка, там кто-то в дверь стучит. И уже второй раз, – услышала она взволнованный голос Убожки. – Я не хотел открывать, потому что не знаю, можно ли без разрешения.
– Почему же нет? Ведь это и твоя комната тоже, – ответила она и подошла к двери.
– Вам еще полотенца не нужны? – спросила улыбающаяся молодая женщина в темно-синей униформе и с белой наколкой на волосах.
– Я думаю, у нас достаточно полотенец, – ответила она. – Мариан, ты не мог бы посмотреть в ванной – достаточно ли у нас полотенец? Мне нужно три…
Убожка тут же вышел из комнаты и, избегая взглядом горничную, с опущенной головой, словно ученик, которого вызвали с невыученным уроком к доске, проскользнул вдоль стены коридора в ванную.
– Тут полотенец штук десять или даже больше. Мне нужно одно, – через секунду раздался его голос.
– Видите, у нас достаточно полотенец, – произнесла она, приглашая горничную войти. – Но у меня к вам огромная личная просьба, – она понизила голос. – Вы не могли бы принести мне в номер ножницы, как можно более острые, и бритвенный станок?
Горничная понимающе подмигнула и шепотом сказала:
– Конечно. В спа у меня друг работает – так что это просто. Я принесу два станка. И пенку какую-нибудь тоже организуем. Пригодится, – добавила она, улыбаясь.
Убожка вернулся в комнату не сразу – скорее всего, как она подозревала, он хотел быть уверенным, что горничная ушла. Он подошел к одному из окон, распахнул его, сел на подоконник и закурил. Дым поплыл над его головой на улицу.
– А ведь нашего «Гранда» могло бы вообще не быть. Целых два раза, – сообщил он после паузы. – И может быть, так было бы лучше для всех.
– Как это – «не быть»? – спросила она, расчесывая перед зеркалом волосы.
– Потому что Гитлер в сентябре тридцать девятого приехал в Сопот не один, а со своей свитой. С ним вместе были Борман, и Кейтель, и фон Риббентроп, и Роммель. Вся верхушка гитлеровская, все звезды, о которых мы в книжках по истории читали с вами, барышня. А приехали они затем, чтобы собственными глазами из окон своих номеров в «Гранде» наблюдать, как капитулирует Хель и вся наша страна переходит в руки немцев. Но они этого не дождались, потому что Хель-то капитулировал только первого октября. Поляки там сражались дольше всех под предводительством адмирала, урожденного немца, но поляка до мозга костей по духу своему. Имя этого адмирала – Юзеф Унруг, это был человек чрезвычайно достойный и гордый – человек чести. Он знал от разведчиков, что в «Гранде» квартирует Гитлер со своими генералами, но не пошел на то, чтобы из пушек отель утрамбовать, потому что считал, что это будет не благородно, не по-рыцарски. А ведь если бы он пустил в ход армию, которая у него под командованием была, и исподтишка бы напал – так и «Гранда» бы, может, сегодня не было, но Адольф со своим «двором» тоже мог на небеса отправиться… и все могло бы закончиться вот таким счастливым образом. И мир, может быть, был бы совсем другой. Совершенно другой…
– Вот так наш «Гранд» уцелел один раз, первый, – продолжал он. – Из-за излишнего благородства этого адмирала. А во второй раз спас его тоже генерал, но уже советский – и по другим причинам. По причине водки, как говорят. Когда русские на своих танках вошли в Сопот двадцать третьего марта сорок пятого года, а за танками пришла красная орда, то они уничтожали все, что было в их понятии связано с капитализмом и гитлеровцами. А «Гранд» как раз был напрямую связан и с тем и с другим. Но по счастливой случайности Сопот брали сразу две российские армии – сорок девятая и семидесятая. В Сопоте им нужен был штаб. Два штаба на самом деле. И русский генерал – теперь уж и не вспомню, из которой армии-то, хотя ведь отец когда-то мне в голову все это намертво вбил, – решил, что здание «Гранда» прекрасно подходит для штаба. Так же, как и Гитлер до него. Но, прежде чем объявить об этом своим приказом, он хотел выпить водки. И когда из «Гранда» вышел человек с белым флагом, то генерал его принял и попросил водки. И водка, дорогая, немецкая, не наша самогонка, так ему по вкусу пришлась, что «Гранд» на воздух не взлетел. Вот таким образом «Гранд-отель-Сопот-Казино» по причине хорошего качества немецкого шнапса – как мне отец рассказывал – стал важнейшим местом для Второго Белорусского фронта Красной армии. Я в этих фронтах не шибко-то разбираюсь, но так дело и было. Этого второго фронта, не важно, как его там на самом деле называли, следы не только в мемуарах и архивах хранятся, но и в самом «Гранде», конкретные – конкретнее некуда. Вот если, барышня, вы со мной в лесочке перед «Грандом» прогуляться пойдете, то я вам покажу следы этого второго фронта. Там в стволы сосен русские вбивали подковы – чтобы коней привязывать. Красная армия имела огромную кавалерию. И в Сопоте к «Гранду», в штаб, они ехали на конях рысью. Больше всего русских подков в стволе первой сосенки, той, что справа от фонтана.
– Слушай, Убожка, какая у этого отеля, оказывается, богатая история! А я ведь ничего этого не знала. Кого еще тут могли из пушки, как ты выражаешься, «утрамбовать»? – воскликнула она с изумлением в голосе и шутливо добавила: – Ну, давай, болтай дальше.
Убожка почесал голову и закурил очередную сигарету, не слезая с подоконника.
– Ну, не то чтобы сразу «утрамбовать», потому как после войны-то времена другие настали. Но покушения вполне могли быть, ну и отравить кого тоже возможность была. Потому что тут и Фидель Кастро своими сигарами дымил, и де Голль тут ночевал, а в последний раз на годовщину войны со всем своим центральным комитетом и свитой приезжал. Да я сам помню, потому что по поводу приезда Путина тогда весь пляж оцепили и на четыре оборота все замки закрыли. И где Путин жил – я точно знаю, мне Любовь говорила, что сто процентов не там, где жил де Голль. Де Голль – в 226-м, а для «великого» Путина сделали один «великий» номер из трех: 222, 223 и 224-го. Так мне Любовь сказала, а она никогда не врет. Суматоха тут с этим Путиным была большая. Это было в две тысячи девятом году – когда семьдесят лет с сентября тридцать девятого отмечали. Даже погода была такая же чудесная, как тогда. Путин приехал, чтобы на Вестерплатте говорить о начале и окончании войны, но ни слова о том, что они нам своим пактом Молотова – Риббентропа буквально гвозди в руки вбили – ни словечка о том он из своих золотых уст не проронил. Как будто этого, о чем все знают, и не было вовсе. И никаких извинений, никакого раскаяния. В отеле похозяйничал на славу, хотя и не в тех комнатах, где де Голль обитал. Во-первых, для него три номера переделали специально в кухню, потому что он только своим поварам доверял. Люба мне рассказывала, что восемь видов черного хлеба ему на завтрак подавали, потому что он якобы сильно черный хлеб любит. Специальную постель ему купили и постельное белье, чтобы аллергии не случилось. А для «Гранда» это получился большой расход, потому как потом и эту постель, и белье, на котором Путин спал, русские с собой забрали, чтобы, значит, следов его пота, ногтей, жидкости или слюны не оставалось, которые можно было бы как-то генетически использовать. А номер де Голля в отеле самый дорогой, ведь у поляков «Гранд» купила французская фирма, так уж они о своем президенте как следует позаботились. Он на том же самом этаже, что и мы сейчас, под номером 226 начинается и продолжается на три комнаты. Единственная комната, где корпоранты оставили маленький кусочек старого доброго «Гранда» времен коммуняк. Если Любу попросить – может, она откроет да покажет. Там…
– Кто такая эта Люба? – перебила она его с любопытством.
– Как это кто? Ну… Люба просто. Та русская уборщица, которая по поводу полотенец в дверь стучала.