«Веру можно переменить», – угрюмо сказал он себе. Все вероучения стоят друг друга, и Омар к ним ко всем одинаково безразличен. Однако менять, перестраивать себя, свою душу, ломать свой внутренний мир, чтобы угодить чему-то, совершенно ему не нужному, Омар не способен.
Даже ради Зары. Никакая Зара, будь она и впрямь золотой, не заменит ему весь мир. Наоборот, мир для него сузится с нею до пределов подвала, их летнего подземного жилья. Откуда не видно звезд.
Пусть пьяницей слыву, гулякой невозможным,
Огнепоклонником, язычником безбожным, —
Я верен лишь себе. Не придаю цены
Всем этим прозвищам,
пусть правильным, пусть ложным…
«Хватит! Мало горя хлебнул? Ну их всех…»
– Нельзя ли ускорить работу? – хмуро сказал Омар. Заргар, почтительно шедший чуть позади, удивленно взглянул на него.
– Как будет угодно приезжему! Не приглянулось ему у нас, – вздохнул он с миндальной горечью. – Я так полагаю. Или я ошибаюсь? – Отблеск священного огня угас в его синих глазах. – Я вчера уже вставил шар в деревянный зажим, просверлил и насадил на стержни, чтоб не крутился в тисках. Сегодня буду пилить, шлифовать.
Занге-Сахро! Она так и осталась несбывшейся мечтой. Зато Омар Хайям вновь обрел свое зрение. Что дороже золота во всех его обличьях.
Прощай, славный Йезд. Город ангелов…
И вновь – Нишапур. Омар с тревогой спешил к своей хижине: на месте она или, может, ее успели снести, пока он был в отъезде?
… Навстречу ему из переулка вышел – Хаким. Молодой муж Эль-Мирры. Идет мимо гордый, сукин сын, и будто не узнает.
– Эй! – свирепо окликнул его Омар. – Чему вас учит ваш глупый квартальный имам? Со старшими надо здороваться. Причем, почтительно.
Омар готов был его избить. И крепко схватил за ворот.
– Слем… лекм, – неохотно произнес сосед приветствие. За что его бить? Порыв у Омара сразу прошел. Этот парень просто глуп.
Но просто так отпустить его он не мог.
– Поздравляю, – ехидно сказал Омар. – Тебе повезло. Тебе с ней будет хорошо. Я научил ее кое-чему…
Хаким ничего не понял в первую ночь. Ничего не понял и сейчас. Поймет когда-нибудь. И будет всю жизнь ее терзать.
А пока – презрительно:
– Бог знает, что ты болтаешь! Я отбил у тебя невесту, вот ты и злишься. – Он самодовольно ухмыльнулся. – Выходит, я чего-то стою, раз уж Эль-Мирра выбрала меня, а не тебя, хоть ты и трижды знаменитый?
– Ну и радуйся, дурак!..
Скучно. Омар махнул рукой и пошел своей дорогой.
«Неужто и впрямь для меня нет ничего святого? – думал с печалью Омар. – Есть, братцы, есть. Но совсем не то, что свято для вас. Хоть убейте меня, мусульмане: всеобщая ложь – не порядочность и ханжество – не святость.
Ради бога, не дурачьте нас! Нам никогда не стать ни дельными учеными, ни путными поэтами, ни просто честными людьми, если мы будем стесняться – или бояться говорить правду.
Мы всегда говорили правду. И будем ее говорить. Резкую, горькую, но – правду. Уж коли считаемся больной совестью нашего времени.
Я – врач, и то, что вы со слюной на губах именуете «луноликой», для меня прежде всего «медицинский объект».
Он больше не виделся с Эль-Миррой. Стихи, конечно, она забросила. Ее, как водится, упрятали в доме и запрягли в работу.
Омар встретил ее через много лет на пути в Мекку, в захудалом рибате – странно-приимном доме. И – не узнал. Так она изменилась. И так изменился он сам. Не узнал он также, что на другой же день после этой нелепой встречи их караван был разграблен, муж ее убит, и ей пришлось коротать свой век вместе с козами в дымной каменной хижине старого предводителя горных разбойников.
…У Хакима – свои заботы.
«Почему я дурак?
Вот я думаю сейчас, – значит, умею думать. Я умею читать и писать, – пусть кое-как, но умею. Я умею предвидеть и хорошо устраивать свои дела: умрет отец, я брошу пекарню и займусь торговлей. Нужную сумму я уже накопил, тайком от родителей. Я умею подойти к нужному человеку, содержу в достатке свой дом и жену. Я сыт, одет и обут. Я живу не хуже, а лучше каких-то там знаменитых беспутных поэтов.
Почему я дурак…»
По утрам уже довольно прохладно. На рассвете, который теперь наступает позже, тяжело колышутся на свежем ветру чинары, высоко наверху отчетливо слышно шумит черный тополь, и холодные тусклые звезды сиротливо мелькают средь темных клонящихся ветвей.
Лето кончалось. Где они, короткие душные ночи? Ставней Омар еще не закрывал, но на ночь уже приходилось укрываться потеплее.
В горах сгущались тучи. У Омара все чаще болело плечо.
Ах, эти строители… Благородное ремесло, конечно. И гордое. «Мы – строители». Золотые руки! У настоящих. Но есть и такие, о которых говорят: «Чтоб у них руки отсохли…»
Но у них-то руки не отсыхают…
Самая худшая тварь на свете – человек, который плохо делает свое дело.
Рухнули кое-как скрепленные жерди лесов, Омар упал и разбил плечо. Видно, был перелом. «Заживет, некогда с ним возиться». И зажило. Но теперь приходится пить мумие и втирать в плечо всякую жгучую дрянь. Рука цепенеет, роняет перо.
Тут еще проклятое стекло. Омар никак не может привыкнуть к нему. Где-то оставляет, забывает. Долго ищет, ругаясь. Утомительно, когда пишешь, держать его всегда перед собой, сощурив левый глаз.
Зато он видит! Все-таки чудо это стекло. Отними от глаза – все плывет на странице. Поднеси – из белой мглы выступают четкие буквы…
Но работа застопорилась. Поэт опять сидит без денег. Разорила его Эль-Мирра. Поездка в Йезд поглотила остатки сбережений. В кладовой сохранились, правда, скудные припасы, он варил раз в день убогую похлебку.
Из дому, однако, не вылезал, не тащился деньги искать, занимать. К черту! Устал он бегать за деньгами. Пусть теперь они сами идут к нему…
Они пришли.
– Я – армен.
– С чем и поздравляю.
– Наша обшына тут… э-э… невелик, сто пятьдесят человек. Шьет… э-э… меховой шапка. Я продаю. Но базарный староста, пэрс, обижает нас, вымогает деньги. Ходу мне не дает, понымаешь? Затырает. Нужно писать прошение.
– Почему же ты направился ко мне, – разве на базаре мало грамотеев?
– Ты луче всэх! Я знаю. Ты – гусан… э-э… поэт. Я хорошо заплачу.
– Как тебя зовут?