Два указанных стремления отражены в трех разных главах. Первая, о пространствах левой мысли и практики, была изначально представлена на конференции в Мексике, организованной сенаторами Партии демократической революции (PRD) в апреле 2001 года, а затем была опубликована в «New Left Review»[56 - Therborn G. Into the 21st Century // New Left Review. 2001. No. 10. P. 87–110.]. Для этой книги она была значительно переработана и переписана. Вторая глава, представляющая собой попытку определить наследие марксизма XX века в качестве критической теории, была опубликована в первом издании «Путеводителя по социальной теории» под редакцией Брайана Тёрнера[57 - Therborn G. Critical Theory and the Legacy of Twentieth Century Marxism // Turner B. (ed.). The Blackwell Companion to Social Theory. Oxford: Blackwell, 1996. P. 53–82.], который также редактировал второе издание, вышедшее уже в XXI веке. Здесь этот текст перепечатан с незначительными изменениями, главным образом с целью избежать слишком больших пересечений с последующим эссе. Третья глава, посвященная актуальной радикальной мысли, выросла из моего текста для книги «Руководство по европейской социальной теории», вышедшей под редакцией Джерарда Деланти[58 - Therborn G. After Dialectics: Postmodernity, Post-Marxism, and Other Posts and Positions // Delanty G. (ed.). Handbook of Contemporary European Social Theory. London: Routledge, 2006. P. 185–202.]; данная статья позже была расширена и «атлантизирована» для публикации в «New Left Review»[59 - Therborn G. After Dialectics. Radical Social Theory in a Post-Communist World // New Left Review. 2007. No. 43. P. 63–114.]. Этот текст я обновил и некоторым образом развил здесь; ошибки, замеченные читателями «New Left Review», о которых мне любезно сообщили, были исправлены, а некоторые контекстуальные аргументы были перенесены в другие главы.
Как ученый с глобальными интересами, я пытаюсь поместить «левое» в глобальный контекст. Но я с самого начала признаю, что систематический обзор современной радикальной мысли Юга выходит за пределы моей языковой компетенции, а также я ограничен во времени. Я, тем не менее, отмечаю богатое наследие утонченной левой мысли на Юге, ведь будущее, вероятнее всего, будет определяться именно там.
Кембридж
Октябрь-ноябрь 2007 года
Глава 1
Вперед в XXI век: новые параметры глобальной политики
ПОЛИТИКА продумывается и отстаивается в борьбе, политические практики вырабатываются и претворяются в жизнь, политические идеи приходят и уходят в глобальном пространстве. Само пространство ничего не решает: имеют значение только акторы и их действия. Но во многих отношениях именно это измерение – протяженно-глобальное, но в настоящий момент куда более плотное в своей общемировой связности – наделяет акторов силами и ослабляет, ставит перед ними препятствия и предлагает возможности. Пространство задает координаты политических действий. В искусстве политики умение и ответственность, удача и гениальность, равно как и их противоположности, остаются неизменными, но именно пространство cдает политическим акторам карты на руки.
Это глобальное пространство включает три основных плана. Первый – социально-экономический, определяющий предпосылки для социальной и экономической ориентации политических действий, иными словами, для левых и правых. Другой план – культурный, с его превалирующими паттернами убеждений, идентичностей и принципиальным значением коммуникации. Третий – геополитический, который предоставляет параметры власти для конфронтации между государствами и против них. В этой главе картографируется пространство левой и правой политики, начиная с 1960?х годов и вплоть до первой декады XXI века. Это не политическая история и не стратегическая программа, хотя имеет к этому некоторое отношение. В широком, непартийном смысле, это попытка оценить сильные и слабые стороны левых и правых сил в недалеком прошлом, которое все еще оказывает влияние на настоящее, а также поместить это в контекст вновь возникающих течений.
Общее геополитическое пространство будет использоваться только в тех случаях, когда оно наиболее очевидным образом влияет на политику левых и правых. В области основополагающих концепций, тем не менее, могут понадобиться некоторые уточнения. Аналитическое различение между двумя элементами, конечно, не предполагает, что они полностью независимы друг от друга. В реальном мире социальные и геополитические пространства объединены. Как бы то ни было, важно их не путать. В холодной войне, к примеру, было принципиальное измерение для левых и правых, которое заключалось в соревновании социалистического и капиталистического образов современности. Но у нее также была специфическая геополитическая динамика, которая настраивала две суперсилы друг против друга и вовлекала в противостояние с каждой стороны союзников, сателлитов и друзей. Какое из этих измерений было более важным, остается спорным вопросом.
Ресурсы, возможности и варианты интертерриториальных акторов в геополитическом плане создаются целым набором факторов: военной мощью, демографическим потенциалом, экономической мощью и, среди прочего, географическим положением. Для понимания интересующей нас политики левых и правых особенно важное значение имеют два следующих аспекта: распределение геополитической мощи в мире и социальный характер интертерриториальных или транстерриториальных акторов.
В первую очередь следует отметить, что в последние сорок лет распределение мощи резко изменилось, и этот процесс не был однонаправленным. Этот период начался с приближения первого в истории США военного поражения (во Вьетнаме) и достижения СССР относительного военного паритета. Затем произошел распад Советского Союза, и Соединенные Штаты объявили о своей окончательной победе в холодной войне. Хотя в 1956 году Суэцкий кризис и фиаско франко-британско-израильского вторжения на территорию Синая возвестили о конце европейского военного доминирования в мировом масштабе, Европа, уже в качестве Европейского союза, вернула себе положение весомой экономической силы, а также континентальной лаборатории для выстраивания сложных межгосударственных отношений. В начале этого исторического периода Япония была восходящей экономической звездой; в настоящий момент она экономически угасает и сталкивается с социальными проблемами старения населения. Напротив, благодаря десятилетиям непрерывного экономического роста Китай нарастил экономические мускулы своего массивного демографического веса.
Социальный характер интертерриториальных акторов может быть понят не только исходя из «цвета» государственного режима, но также из ориентации и значимости негосударственных сил. Два новых вида международных акторов – пусть и различной социальной значимости – стали гораздо более важными на протяжении этого периода[60 - Транснациональные корпорации, конечно же, – вековой элемент капитализма.]. Первый состоит из транснациональных межгосударственных организаций, таких как Всемирный банк, Международный валютный фонд и Всемирная торговая организация, которые совместно выступали как важная неолиберальная передовая часть для правых (хотя в рядах Всемирного банка были слышны голоса несогласных). Второй представляет собой набор слабых транснациональных сетей, движений и лобби, занимающихся глобальными вопросами. Они появились как довольно значимые, прогрессивные акторы на мировой арене – изначально через их связи с такими механизмами ООН, как Конвенции о соблюдении прав человека, и важные международные конференции, посвященные проблемам равноправия женщин и положению простого народа, и даже чаще через их международную мобилизацию против либерализации торговли.
Вкратце, даже несмотря на то что США стали единственной суперсилой, геополитическое пространство не просто не стало однополярным, но и начало приобретать новые сложные формы.
Социально-экономическая плоскость
У социального пространства современной политики есть по меньшей мере три принципиально важных измерения: государства, рынки и социальное структурирование[61 - Сам капитализм представляет собой систему рынков, социального структурирования и государств (одного или нескольких). Рассмотрение черт или, прежде всего, взаимоотношений этих трех измерений – один из путей (и, на мой взгляд, достаточно плодотворный) анализа властных отношений и их динамики в капитализме. Эти переменные благодаря открытости имеют преимущество для эмпирических аналитических обзоров, одновременно не предполагая и не требуя оценок актуальной степени капиталистической «системности» государств и социального структурирования. Актуальная и предсказуемая политика едва ли может быть схвачена в терминах противостояния социализма и капитализма: этот концептуальный аппарат, более широкий, свободный, и менее зацикленный на капитале/труде, может иметь некоторые достоинства.]. Первые два – это хорошо известные и наиболее заметные институциональные комплексы. Третье измерение может потребовать некоторых разъяснений. Оно отсылает к формированию социальных акторов – процессу, на который, конечно, оказывают влияние государства и рынки, но с дополнительной собственной силой, почерпнутой из форм получения заработка и места проживания, религий и семейных институтов. Оно включает не только классовую структуру, но и на более фундаментальном уровне изображение изменчивой «классовости». Возможно, будет полезно обратиться к более абстрактному, аналитическому различению социального структурирования, чем к конвенциональным измерениям масштаба класса или его силы, или даже от таких категорических идентичностей, как класс, гендер, этничность. Социальные структуры, на которые я хочу обратить внимание, являются не просто структурными категориями, но социокультурными понятиями, с акцентом на широкие, социально детерминированные культурные ориентации. В качестве ключевых характеристик я предлагаю здесь непочтительность/почтительность и коллективизм/индивидуализм (рис. 1.1).
Непочтительность и почтительность здесь соотносятся с направленностью к существующему неравенству в распределении власти, благосостояния и статуса; коллективизм и индивидуализм – с предрасположенностью, сильной или слабой, к коллективной идентификации и организации. Классических левых приводил в движение непочтительный коллективизм социалистического рабочего класса и антиимпериалистических движений, в то время как другие современные радикальные движения за права женщин или права человека, например, имеют более индивидуалистический характер. Традиционные правые были институционально, или в качестве зависимых от государства, коллективистски настроены; либерализм, как старый, так и новый, склоняется скорее к «почтительному индивидуализму» – с уважением к тем, кто предположительно имеет более высокий статус, руководителям предприятий, богатым, менеджерам, экспертам (в особенности либеральным экономистам) – и, по меньшей мере в последнее время, мужчинам chefs de famille[62 - Глава семьи, глава домохозяйства (фр.). – Примеч. пер.], империалистическим правителям и представителям Herrenvolk[63 - Господа (нем.). – Примеч. пер.]-империй.
Рис. 1.1. Ключевые измерения социального структурирования акторов
Именно внутри этого треугольника, состоящего из государств, рынков и социального структурирования, политические идеи приобретают значимость и происходит политическое действие. Динамика этого пространства происходит, во?первых, из результатов предшествующей политической борьбы; во?вторых, из вклада новых знаний и технологий; в?третьих, из процессов экономической системы – капитализма и существовавшего в прошлом социализма. Схематизация полноценной модели представлена на рис. 1.2.
Координаты политического пространства
Последние дискуссии о государстве, как со стороны левых, так и со стороны правых, фокусируются на вопросе «национального государства» как антиподе глобализации или – на приватизации как вызове его институтам. Эти подходы стремятся игнорировать и реальность современного процесса принятия решений и, что даже более важно, изменчивые структурные формы развития государства. По первому вопросу ключевой является проблема: уменьшилась ли в действительности на протяжении последних четырех десятилетий способность государства преследовать политические цели? В целом честный ответ для развитых демократий состоит в том, что этого не произошло. Напротив, можно сказать, что в последние годы мы стали свидетелями удивительных успехов в государственной политике: общемировое снижение – на самом деле, виртуальное – инфляции лишь один из важных примеров; развитие сильных межгосударственных организаций – Европейского союза (ЕС), Ассоциации государств Юго-Восточной Азии (АСЕАН), МЕРКОСУР и Североамериканской зоны свободной торговли (НАФТА) – еще один пример. Правда, сохранение массовой безработицы в ЕС является очевидным провалом государственной политики, но европейских безработных в целом не вытолкнули в «американскую» бед ность, что может считаться по меньшей мере скромным успехом.
Рис. 1.2. Социальное пространство политики и его динамика
Политические направления и приоритеты изменились; новые умения и большая гибкость стали востребованными; как и всегда, множество политических решений потерпели неудачу. Однако в этом нет ничего нового. Национальные государства, регионы и города будут различны, как и всегда, в своей эффективности, но я не вижу общего тренда к снижению способности проводить политику в жизнь. То, что некоторые левые политические программы стало сложнее реализовывать, вероятно, правда, но так происходит не столько из-за провалов на государственном уровне, сколько из-за правого уклона политических координат.
Успешные государственные формы
Наиболее серьезный недостаток сложившегося дискурса о глобализации заключается в его слепоте по отношению к развитию сильно отличающихся государственных форм на протяжении последних сорока лет. Две модели возникли в 1960?е годы: государство всеобщего благосостояния, опирающееся на щедрые, финансируемые государством социальные выплаты, и восточноазиатская модель «ориентации на внешний рынок». С самого начала обе модели успешно развивались и консолидировались. Центральным регионом для государственной политики регулирования ради построения общества всеобщего благосостояния была Западная Европа, где подобная цель оказывала влияние на все страны Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР). Хотя европейские корни этой модели уходят глубоко в прошлое, именно после 1960 года она пережила десятилетие расцвета, когда расходы и доходы государства неожиданно увеличились гораздо больше, чем за всю ее предыдущую историю. Незамеченные конвенциональной теорией глобализации последние четыре десятилетия ХХ века засвидетельствовали рост развитых стран в темпах, значительно опережающих рост международной торговли. Для старой ОЭСР государственные расходы в пропорции от ВВП увеличились на 12% между 1960 и 1999 годами, в то время как экспорт вырос только на 11%[64 - Эти данные были верны для ОЭСР, пока в нее не включили Мексику, Южную Корею и посткоммунистические страны Восточной и Центральной Европы.].
Для 15 членов Европейского союза соответствующие показатели были 18–19 и 14%[65 - Данные за 1960 год: OECD Historical Statistics 1996–1997. Paris: OECD, 1999. Tables 6.5, 6.12; Данные за 1999 год: OECD Economic Outlook. Paris: OECD, 2000. Annex tables 28, 29.]. Невзирая на критику – как со стороны левых, так и со стороны правых – государство всеобщего благосостояния продолжает крепко стоять на ногах, где бы оно ни возводилось. Измеряемый государственными расходами или доходами, государственный сектор в богатейших странах мира находится на историческом пике или же стабилизировался. Для стран ОЭСР Западной Европы, Северной Америки, Японии и Океании средний показатель государственных расходов (без поправки на население, а также за вычетом Исландии и Люксембурга) в 1960 году равнялся 24,7% от ВВП. К 2005 году он составлял уже 44%. Для G7 государственные расходы увеличились с 28% от совокупного ВВП в 1960 году до 44% в 2005 году. Правда, доля расходов в обоих случаях была на пару процентных пунктов выше во время рецессии начала 1990?х, чем во время невиданного бума конца десятилетия, но это следует интерпретировать как в значительной мере конъюнктурное отклонение. Если говорить о налогообложении, в 2006 году ОЭСР побила собственный исторический рекорд налоговых поступлений 2000 года и зафиксировала наивысший в истории поступивший в государственную казну доход, составивший около 37% от ВВП. Не подлежит сомнению, что не существует растущей потребности и запроса на образование, здравоохранение и сферу социальных услуг, а также пенсионных доходов, которые не потребовали бы дальнейшего расширения государства всеобщего благосостояния, чей рост в настоящий момент сведен на нет правыми силами.
Второй государственной формой – ее рывок опять же произошел в 1960?е годы (последовав за довоенным подъемом Японии) – была модель ориентации на внешний рынок: направленность на экспорт, с упором на тяжелое машиностроение, что характеризовалось государственным планированием и контролем над банками и системой кредитования, и, более того, иногда, как в Корее, полным огосударствлением собственности. С Японией, которая выступила пионером в регионе, государство развития вскоре стало – с различными комбинациями государственного и частного капиталистического вмешательства – общей региональной моделью для Южной Кореи (возможно, сейчас ставшей архетипическим образцом), Тайваня, Сингапура и Гонконга, которые проложили путь для Таиланда, Малайзии, Индонезии и менее успешных Филиппин (последние в культурном и социальном отношении представляют собой подобие Латинской Америки в Юго-Восточной Азии с влиятельной землевладельческой олигархией, сумевшей сохранить свои позиции). Это были примеры, на которые в своем развитии опирался Китай, а десятилетием позже и Вьетнам. Между этими государствами и их варьирующимися формами капитализма есть значительные различия, но все они обязаны своим подъемом общему региональному контексту – фронтира холодной войны, который получал значительную экономическую (и военную) помощь из США. Их всех объединяет несколько общих черт: Япония в качестве региональной модели развития; ослабленная или отсутствующая земельная олигархия; высокий уровень грамотности; сильный предпринимательский слой; как правило, наличие китайской диаспоры. Для большей части также характерно наличие определенного политического режима: преданный задаче национального экономического развития посредством участия в международной конкуренции авторитаризм, обладающий волей для реализации имеющих наипервейшее значение государственных инициатив.
Наследие 1960?х годов остается ключевой составляющей современного мира. Китай, самая большая по численности населения страна на планете, стал самым успешным примером государства развития в истории, с почти что 20%?м экономическим ростом на душу населения и с практически 10%?м годовым приростом в целом. Кризис 1997–1998 годов сильно ударил по Корее и Юго-Восточной Азии, но, исключая беспорядки в Индонезии, он не привел к потерянному десятилетию. Напротив, большинство стран – прежде всего Корея – уже смогли от него оправиться.
Государства всеобщего благосостояния Западной Европы и восточно-азиатские государства развития пустили корни в очень различных обществах, и их политические приоритеты в значительной степени отличались. Но qua[66 - В качестве, как (лат.). – Примеч. пер.] государства и экономики они имели две важные общие черты. Во?первых, обе модели являются ориентированными вовне, зависящими от экспорта на мировой рынок. В противоположность сложившемуся мнению существовала значительная и стойкая позитивная корреляция между зависимостью от мирового рынка и щедрым предоставлением социальных прав в странах ОЭСР: чем больше страна зависит от экспорта, тем выше ее социальное великодушие[67 - В середине 1990?х годов линейный коэффициент корреляции экспорта и социальных расходов в процентах от ВВП в первых странах ОЭСР составлял 0,26. Вероятно, это не является непосредственной причиной явления или его прямым следствием. Скорее всего, связь должна быть интерпретирована как то, что международная конкуренция, приведшая к экономическому росту, повлияла на соотношение прогрессивных сил и не была несовместима с политикой расширения предоставления социальных прав.]. Во?вторых, несмотря на всю свою конкурентоспособность и восприимчивость к новому, ни государства всеобщего благосостояния, ни государства развития не являются широко открытыми ветрам мирового рынка. Обе модели создавались и продолжают оставаться системами защиты внутреннего производителя. В государствах всеобщего благосостояния это приняло формы обеспечения социальной защищенности и перераспределения доходов. К примеру, когда Финляндия столкнулась с рецессией в начале 1990?х годов с 10%?м снижением ВВП и безработицей, подбирающейся к 20%, государство вмешалось, чтобы предотвратить любое увеличение бедности, тем самым превратившись в одного из самых эгалитарных дистрибьюторов доходов в мире. В то время, как я это пишу, финская экономика вновь на высоте, а финская Nokia является мировым лидером на рынке мобильных телефонов. По европейским стандартам канадское государство всеобщего благосостояния не является особенно развитым; тем не менее, несмотря на тесные связи Канады с ее могучим соседом – которые были усилены в рамках НАФТА, – ей на протяжении последних 20 лет удалось сохранить эгалитарную систему дистрибуции доходов, в то время как уровень неравенства в США значительно вырос.
Азиатские государства развития были более озабочены политическим и культурным протекционизмом против нежелательных иностранных влияний, часто занимая авторитарную националистическую позицию. Япония и Южная Корея сдержанно, но эффективно боролись против иностранных инвестиций. Попытки Международного валютного фонда и стоящих за ним США использовать кризис в Юго-Восточной Азии 1997–1998 годов, чтобы принудить региональные экономики стать более открытыми, были успешными лишь отчасти; Малайзии удалось выпутаться, наложив ряд контролирующих предписаний трансграничным передвижениям капитала.
Несостоявшиеся государственные формы
Вместе с тем экономически замкнутые на себе страны с низкой интенсивностью торговых связей столкнулись с серьезным кризисом. За исключением Северной Кореи, которая все еще остается на плаву, закрытые коммунистические модели схлопнулись. Китай, Вьетнам, Камбоджа и Лаос встали на новый курс: в пропорциональном отношении у Китая сейчас гораздо больше иностранных инвестиций, чем у Латинской Америки. Кубе удалось выжить, несмотря на блокаду со стороны США – даже после исчезновения Советского Союза, – в значительной степени посредством мутации в объект туристического притяжения, а также при помощи капитала из Италии, Канады и Испании (хотя в настоящий момент этот капитал уступает средствам, поступающим из Венесуэлы, а также выплаты за медицинские и образовательные услуги). В Африке постколониальные государства с национальными «социалистическими» амбициями потерпели крах из-за недостатка как административных, так и экономических компетенций, а также отсутствия подходящей национальной политической культуры. У Южной Азии были изначально лучшие стартовые условия, в которые входит квалифицированная управленческая элита, значительный слой буржуазии и демократическая культура. Но результаты оказались разочаровывающими, а дискриминирующая система образования и низкий экономический рост привели к увеличению числа бедных. Даже после того как Индия встала на путь экономического роста, она остается крупнейшей по числу бедных на Земле. Около 40% от общего числа бедных (те, кто живет менее чем на 2 доллара в день) находятся в Южной Азии, составляя 75–80% населения региона. Поворот 1950?х годов к импортозамещающей индустриализации в Латинской Америке принес определенный успех, особенно в Бразилии. Но к 1970?м и 1980?м годам стало очевидно, что ситуация с подобной моделью зашла в тупик. К тому моменту весь регион оказался в глубоком экономическом и политическом кризисе. Традиционалистские, ориентированные на внутренние проблемы государства, такие как франкистская Испания, также были вынуждены меняться: начиная с 1960 года Испания приняла новый курс, сконцентрировавшись на массовом туризме и привлечении иностранных инвестиций. Широко распространенные кризисы, с которыми сталкивается этот тип ориентированного на внутренние проблемы государства во всех многочисленных проявлениях – на резком контрасте с успехами двух основных вариантов направленных вовне государственных форм, – должны иметь общее объяснение. Оно, вероятно, может быть представлено нижеследующими соображениями. В период, последовавший за Второй мировой войной, произошел новый подъем международной торговли – хотя вплоть до начала 1970?х годов она так и не достигла показателей 1913 года. Однако более важным, чем масштаб, был сам характер развития торговли. Как стало ясно к концу ХХ столетия, объемы международной торговли со временем смещались от обмена необработанного сырья на промышленные товары – обмена, который доминировал в эпоху экспортной ориентации Латинской Америки, – к возрастающей конкуренции между производителями промышленных товаров. Одним из последствий этой торговли между промышленно развитыми странами стало стимулирование технологического развития; таким образом, страны, находившиеся в стороне от активности на мировом рынке, упустили возможности этого этапа. К началу 1980?х годов, когда СССР наконец удалось обогнать США в производстве стали, он уже стал индикатором экономической отсталости, а не признаком индустриальной мощи. Где-то между энтузиазмом от запуска «Спутника?1» (1957) и докризисной стагнацией 1980 года Советский Союз, который всегда заимствовал индустриальные задачи и модели на Западе (в первую очередь в США), утратил технологическую динамику. Западный постиндустриальный поворот и новые возможности электроники были обнаружены советскими и восточно-европейскими планировщиками слишком поздно.
Тогда государство все еще могло защищать свою форму и осуществлять собственную политику в условиях актуальной глобализации – при условии, что его экономика могла быть конкурентоспособной на мировом рынке. Для классических левых это стало новым вызовом, но это было нечто такое, вместе с чем выросло скандинавское рабочее движение в маленьких, слаборазвитых обществах, которые обратили свое внимание на производство конкурентоспособного экспорта силами достаточно квалифицированного труда.
Корпорации и государства
Относительное экономическое значение крупнейших корпораций выросло на протяжении последнего исторического периода, создав концентрацию капитала, как это предвидел Маркс. В 1905 году 50 крупнейших по капитализации корпораций США владели активами равноценными 16% ВНП. К 1999 году активы 50 крупнейших индустриальных компаний США возросли до 37% ВНП. Для десяти крупнейших индустриальных компаний Великобритании повышение было с 5% ВНП в 1905 году до 41% в 1999?м, из которых Vodafone, крупнейший мобильный оператор в мире, имел долю в 18%[68 - Историческая оценка баланса капитала – в принципе, баланс активов с акциями и долгами – может не быть равна актуальной оценке корпоративных активов, но, в свою очередь, разница между ними соотносится с актуальным корпоративным развитием. Данные взяты из работ Питера Пейна, а также исторической статистики Великобритании и США. См.: Payne P.L. The Emergence of the Large Scale Company in Great Britain // Economic History Review. 1967. Vol. 20. No. 4. Актуальные данные для сравнения см.: Fortune. 24 July 2000; The World Bank. World Development Indicators. Washington, DC: The World Bank, 2000.]. В сравнении с ростом государства, тем не менее, корпоративный рост не всегда выглядит столь впечатляющим. Удивительно, хотя цифры не до конца сопоставимы, кажется, что государство США на протяжении ХХ века росло быстрее, чем промышленные корпорации (впрочем, для Великобритании верно обратное). Между 1913 и 1998 годами государственные расходы США увеличились более чем в 4 раза, поднявшись с 7,5 до 33% от ВНП; в Великобритании они утроились, с 13 до 40%[69 - Crafts N. Globalization and Growth in the Twentieth Century // IMF. World Economic Outlook Supporting Studies. Washington, DC: IMF, 2001. P. 35.]. В Швеции государство в темпах роста также опережало корпорации. Основные фонды трех крупнейших промышленных корпораций страны, составлявшие 11–12% ВНП в 1913 и 1929 годах, упали до 5% в 1948?м и достигли 28–29% в 1999 году. Государственные налоги вместе с тем поднялись с 8% ВНП в 1913 году до 52% в 1997?м.
В более близкое нам время соотношение роста между транснациональными корпорациями и национальными экономиками куда более детализировано. Доход – показатель, не всегда доступный для долгосрочных сравнений, – десяти крупнейших мировых корпораций уменьшился по сравнению с крупнейшей национальной экономикой мира. В 1980 году доходы корпораций от продаж составили до 21% ВНП США, а в 2006?м – лишь 17%; в 1980 году корпоративные доходы в 3 раза превышали ВНП Мексики, а в 2006?м они были уже всего лишь в 2 раза больше ВНП Мексики, чье население на тот момент было около 105 млн человек. Мы, тем не менее, сталкиваемся с возросшим значением частного капитала. В 1999 году совокупный доход 500 крупнейших мировых корпораций составлял до 43% мирового производства. Только их ежегодные прибыли были на 29% больше, чем ВНП Мексики, чье население в 1999 году было около 97 млн человек[70 - Данные о корпорациях см.: Fortune. 24 July 2000. Данные о ВНП см.: The World Bank. World Development Indicators. Washington, DC: The World Bank, 2000.]. Именно благосостояние, а не доход корпораций вырос по отношению к государствам и национальным экономикам. Противореча многим современным предположениям, корпоративный доход не поспевал за ростом ключевых экономик в последние два десятилетия[71 - Корпоративные активы устойчивее рыночной капитализации, т.е. рыночной стоимости корпоративных акций в любой произвольно взятый промежуток времени. 24 апреля 2000 года в самом начале спада на мировых биржах рыночная стоимость Microsoft было равна практически 7% ВНП США в 1999 году, а рыночная стоимость General Electric – практически 6%. См.: Financial Times. 4 May 2000.].
Рыночная динамика
Международные рынки выросли даже больше, чем корпорации. Финансирование войны США во Вьетнаме было, вероятно, одним из поворотных пунктов в экономической истории ХХ века: это помогло появиться новому международному валютному рынку с гигантскими потоками капитала, и американские военные закупки сыграли ключевую роль в ускорении динамики развития стран Восточной Азии. В мировом масштабе товарооборот биржевого рынка вырос с 28% мирового производства в 1990 году до 81% в 1998?м. Капитализация биржевого рынка США выросла с 40% ВНП в 1980?м до 53% в 1990?м, а затем и до 150% в начале 2001 года, с учетом падения после пика в пределах 180%[72 - The World Bank. World Development Indicators. Washington, DC: The World Bank, 2005. Table 5.4.]. Транснациональные потоки капитала невероятно ускорились, не только – и даже, вероятно, не главным образом – из?за инноваций в коммуникационных технологиях, но из-за институциональных изменений. Можно назвать два таких изменения, первое из которых – это международный валютный рынок. Послевоенная валютная система, установленная в Бреттон-Вудсе, рухнула в начале 1970?х годов. Международная торговля валютой вскоре превратилась в гигантское глобальное казино, объемы которого в 12 раз превышали мировой экспорт в 1979 году и в 61 раз в 1989 году, затем выровнявшись на отметке этого altiplano[73 - Высокогорное плато (исп.). – Примеч. пер.]. В апреле 1998 года ежедневный оборот иностранной валюты в мире был в 3,4 раза больше ВНП Мексики за целый год. С осени 1998 года, тем не менее, после представления евро и негативных последствий от азиатского кризиса среди прочих факторов, торговля валютой значительно уменьшилась. В апреле 2007 года ежедневный оборот иностранных рынков обмена валюты составлял 3,2 триллиона долларов, больше, чем годовой ВВП третьей экономики мира, Германии, который в 2006?м составлял 2,9 триллиона долларов.
Вторым изменением стало развитие новых предметов торговли, имеющих особое значение. Одним из таких изобретений, придуманных в 1970?х, но выстреливших в 1980?е годы, были ценные бумаги: буквально, ставки на будущее. Между 1986 и 1996 годами торговля ценными бумагами увеличилась в 56 раз, достигнув оборота в 34 триллиона долларов. В 1995 году номинальный объем ставок, неуплаченный в глобальной торговле ценными бумагами, практически сравнялся с общемировым производством; c 1996 года они превзошли этот уровень. Международные потоки облигаций и акций росли в 1970?е годы и достигли пика в 1998 году. Транснациональные трансакции облигаций и акций, которые затрагивали граждан США, выросли с 6,9% от ВВП США в 1975–1979 годах до 221,8% в 1998?м – что более чем в 2 раза превышало ВВП США – перед снижением до 189% в 1999?м[74 - The World Bank. World Development Indicators. Washington, DC: The World Bank, 2005. Table 5.2; Dagens Nyheter. 12 April 2001. C3; Held D. et al. Global Transformations. Stanford, CA: Stanford University Press, 1999. P. 208–209; Хелд Д., Гольдблатт Д., Макгрю Э., Перратон Дж. Глобальные трансформации. Политика, экономика и культура. М.: Праксис, 2004. С. 244–246; Bank for International Settlements. 70th Annual Report. Basle: Bank for International Settlements, 2000.].
150 лет назад Маркс предвидел, что производительные силы будут приобретать все более социальный характер и придут, таким образом, к возрастающему противоречию с частной собственностью на средства производства. С того времени вплоть до 1980 года действительно существовал долгосрочный тренд на национализацию и/или регуляцию средств производства, транспорт (железные дороги, авиалинии, скоростной транспорт) и коммуникации (телефоны и, позднее, радио- и телевещание). Это была главная динамика в ключевых капиталистических странах, начиная с Первой мировой войны и до начала холодной войны. Это положение подкреплялось мощью советской промышленности и после Второй мировой войны существованием социалистического блока. Еще одна волна национализации пришла с постколониальным социализмом, Кубинской революцией, коалицией Народного единства в Чили и с предложениями национализации со стороны правительств Франции и Швеции в промежутке между серединой 1970?х и началом 1980?х годов.
Затем тренд развернулся в обратную сторону, столкнувшись с провалами и поражениями от Швеции до Чили, от Франции до Танзании и Индии, что сопровождалось нарастающим кризисом в социалистических странах. В Великобритании волна приватизации была инициирована Тэтчер, которая в данном отношении была радикальнее, чем ее чилийский аналог – Пиночет. С тех пор программы приватизации были осуществлены не только в посткоммунистической Восточной Европе, но и в большинстве оставшихся социалистических стран, Китае и Вьетнаме, и практически во всех социал-демократиях, не говоря уже о правых режимах. Подобные программы стали важным, порой решающим, условием для займов МВФ.
Как можно объяснить этот исторический поворот от национализации к приватизации? То, что случилось, было результатом стечения трех системных процессов, в условиях – благоприятных или неблагоприятных, что зависит от точки зрения, – непредвиденных обстоятельств.
1. Программа развития социалистических государств, зависимая от мобилизации природных и человеческих ресурсов при помощи отечественных или зарубежных технологий, начала исчерпывать себя. Впервые это стало очевидно в странах Центральной и Восточной Европы к середине 1960?х годов и десятилетием спустя в Советском Союзе. Вне области гонки вооружений с США вопрос о том, как создавать новые технологии и увеличивать производительность, так никогда и не получил ответа. Из-за ввода войск Варшавского договора в Чехословакию в 1968 году были заморожены коммунистические инициативы – начался период стагнации, который не смогла прервать перестройка.
2. Способности и цельность постколониальных государств оказались фатально неадекватными требованиям социалистического планирования и финансируемого государством экономического развития.
3. В ключевых капиталистических странах новые источники создания капитала и технологии управления бросили вызов дееспособности государства. Значительные социальные обязательства также сделали более трудным даже для богатых государств соответствовать новым требованиям инвестиций в инфраструктуру, в то время как взрывной рост финансовых рынков начал производить гораздо больше частного капитала.
Эти три системные тенденции слились в 1970?е годы. Приватизация приобрела собственную политическую направленность в появлении двух особенно безжалостных тенденций, возникших из кризиса управления, поразившего левую политику: пиночетизм в Чили и тэтчеризм в Великобритании. Ни в одном из этих случаев приватизация не была изначально принципиальным вопросом – за исключением ликвидации последствий проведенной Альенде национализации, – но скорее идеей, которая зародилась на ранних стадиях в окружении политических лидеров. После запуска ее поддерживали заинтересованные в ней инвестиционные банкиры и бизнес-консультанты. Приватизация превратилась в условие предоставления займов Всемирным банком и МВФ и в конце концов стала центральным пунктом повестки правоориентированных медиа. Как отмечалось, у произошедшего сдвига были некоторые технологические аспекты по большей части в области телекоммуникаций, а также некоторые управленческие нововведения. Аутсорсинг частного сектора развивался параллельно. Но в общем драйв приватизации питался от нового частного капитала и в значительной степени поддерживался идеологической модой.
Меньше класса – больше непочтительности
Промышленная занятость достигла пика в ведущих капиталистических странах во второй половине 1960?х годов; рабочее движение достигло исторического максимума и пика влияния в 1970?е годы; достаточно драматично развивавшийся процесс деиндустриализации произошел в 1980?е[75 - См. мою книгу: Therborn G. European Modernity and Beyond. London: Sage Publications, 1995. P. 69.]. В то время как индустриализация и формирование рабочего класса продолжались в Восточной и Юго-Восточной Азии, в наиболее значительной степени в Южной Корее – где занятость в промышленном секторе повысилась с 1,5% в 1960?м до 22% в 1980 году, достигнув своего пика в 1990?м на уровне в 27% от общего числа занятых, – деиндустриализация также ударила по старым индустриальным центрам третьего мира, таким как Бомбей. С 1980 года производственная занятость относительно снижалась во всех наиболее развитых странах Латинской Америки (за исключением Мексики, c ее контролируемыми США maquiladoras[76 - Так называют промышленные предприятия с международным разделением труда. Учредителями и управляющими таких корпораций являются главы крупных иностранных корпораций, главным образом США, которые переносят сборку товаров в развивающиеся страны с дешевой рабочей силой. – Примеч. науч. ред.])[77 - CEPAL. Panorama social de Amеrica Latina, 1997. Santiago de Chile: UN, 1997. Table III.]. Между 1965 и 1990 годами промышленная занятость в пропорции от мирового уровня занятости снизилась с 19 до 17%, а среди «промышленно развитых стран» – с 37 до 26%[78 - ILO. World Employment 1995. Geneva: ILO, 1995. P. 29.]. Более поздние данные Международной организации труда (МОТ) за 1996–2006 годы показывают некоторую стабилизацию показателей на достаточно высоком уровне, с занятостью в промышленном секторе, достигающей показателя в 21% от мировой занятости, что связано с тем, что постиндустриальное снижение было скомпенсировано индустриализацией Южной Азии.
Тем не менее ясно, что великая эпоха промышленного рабочего класса подошла к концу. Фактически промышленный труд смог стать преобладающим лишь в постаграрной Европе, но не в США, Японии или Южной Корее, и крайне маловероятно, что это случится в будущем. Если в очередной раз обратиться к данным МОТ, то можно отметить, что сфера услуг приближается к рубежу, когда она превысит промышленную занятость и в Китае. Невероятный рост мегагородов третьего мира – от Каира до Джакарты, от Дакки до Мехико, Киншасы или Лагоса – производит пролетариат только в римском, домарксистском смысле «неформальной» занятости и торговли. В Индии только около 0,1 экономически активного населения заняты в официальном городском секторе экономики; в Китае – 23%. Хотя и существуют международные организации жителей трущоб, возможное их восстание (как это предполагает Майк Дэвис в своей книге «Планета трущоб»), если оно когда-нибудь случится, вряд ли будет соответствовать классическому репертуару протестов рабочего класса и революций. Классический «непочтительный коллективизм», основным историческим носителем которого выступало движение рабочего класса, прошел пик и постепенно ослабевает. Но это только часть истории.
Другим ключевым процессом этого периода была сильная эрозия традиционной почтительности как религиозной, так и социально-политической. Деаграризация была одним из факторов – занятость в аграрном секторе в промежутке между 1965 и 1990 годами снизилась с 57 до 48% от общемировой, хотя крестьяне всегда и везде были далеки от того, чтобы быть почтительными. Согласно переписи 2000 года, городские жители в Китае составляют уже 1/3 населения; десять лет назад они составляли лишь 1/4. Нидерланды являются ярким примером секуляризации: начиная с момента введения всеобщего избирательного права в 1918 году и вплоть до 1963?го открыто религиозные партии получали более половины голосов на каждых выборах; а на протяжении следующих 20 лет эти результаты обвалились до 1/3 голосов. Сильно ослабла и хватка патриархата: права женщин и вопросы гендерного равенства встали на повестку дня фактически во всем мире[79 - См. часть 1 моей книги: Therborn G. Between Sex and Power, Family in the World 1900–2000. London: Routledge, 2004.].
То, что мы могли бы назвать социальной модернизацией, выросшей из изменений в экономике, образовании, массовой коммуникации, формальных демократических правах, международной миграции, имело эффект разрушения многих видов «почтительности», затрагивающих не только женщин и молодых людей, но также и служащих среднего класса в большинстве стран, нижние слои общества и даже «неприкасаемых» в Южной Азии, коренное население на всех континентах, городскую бедноту в трущобах больших городов третьего мира, католиков и европейских протестантов. Результаты этого процесса стали впервые заметны в 1960?е годы, с подрывом традиционного «клиентелизма» в Латинской Европе и Америке. Это стало особенно очевидно в протестах 1968 года, а затем в женском движении, которое за ними последовало.
Одним из компонентов этой эрозии почтительности было создание новых форм бунтарского коллективизма. Коренные народы самоорганизовались с целью защиты своих прав и становились существенной политической силой в Америке, от арктической Канады до субантарктического Чили, а также важной силой в Боливии и Эквадоре. В Индии движения коренного населения, объединившиеся с экологическими организациями, получили право вето. Нижние касты переопределили свою коллективную идентичность в качестве далитов, угнетенных и униженных, но не грязных неприкасаемых; женщины работали над созданием транснациональных феминистских сетей. Но существовали и другие тренды. Один из них состоял в том, что может быть названо почтительным индивидуализмом, – поклонении богатству и успеху в любых его формах. Закат старых форм власти также представил возможности для возвышения новых разновидностей авторитаризма или фундаментализма – в особенности значимых для американских протестантов, Западной Азии, североафриканского ислама и израильского иудаизма. В то время как исламские фундаменталисты и латиноамериканские евангелисты пользовались плодами провалов секуляризованных левых и традиционных религиозных институтов, фундаменталистские течения внутри иудаизма и протестантизма США, казалось, были движимы специфическими интересами идентичности.