Оценить:
 Рейтинг: 0

Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути

Год написания книги
2009
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
10 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В годы клинической подготовки в прежнем Дерптском университете до его преобразования в Юрьевский и подчинения общему уставу русской бюрократизированной высшей школы, большую роль играли частные, за особую плату по соглашению с группами участников, практические занятия и курсы лекций отдельных профессоров или их ассистентов, а также доцентов и приват-доцентов. От обязательных курсов и практических занятий эти частные курсы отличались тем, что в каждом из них число участников было очень ограниченным. Каждый учащийся по несколько раз под контролем проделывал изучаемые приёмы исследования, приготовления препаратов, производство операций. Три года я не пропускал ни одной лекции, ни одной операции у профессора Вильгельма Коха, смелого искусного хирурга. Но, разумеется, я больше усвоил понятий о некоторых приёмах при операциях из кратковременных курсов ассистентов Коха – Минца, Боля и доцента Блюмберга, которые за особую плату проводили свои частные занятия, стараясь на них подойти с особым вниманием к каждому студенту. Специализировались по хирургии приехавшие вместе со мною из Москвы А. А. Греков, Ф. В. Берви, А. В. Мартынов, работая добровольными помощниками у профессора госпитальной хирургической клиники Цеге фон Мантейфеля.

Доцент Штадельман, преподававший во «внутренней» клинике профессора Унфервихта общую диагностику болезней и обучавший овладению и пониманию способов пальпации, выстукивания и выслушивания, на частном курсе (за довольно высокую плату) научил меня за две или три недели, наконец, добросовестно отдавать себе отчёт об особенностях выслушиваемых шумов и хрипов, бронхиального и вазикулярного дыхания и пр.

Большое удовлетворение дало мне участие в частном курсе по патанатомии у профессора Тома. Волей-неволей, ввиду персонального внимания профессора к каждому участнику, приходилось усвоить приёмы изготовления препаратов, знать основные из них и уметь их различать.

Разумеется, такие специальные курсы и циклы возможны только при относительно незначительном числе студентов на курсе: не 400–600, а предельно 100–150 в одном году обучения (т. е. не более 600-1000 на всём медицинском факультете). Непременным условием является при этом хорошее обеспечение кафедр и клиник помещениями, лабораториями, ассистентами и приват-доцентами и всякого рода оборудованием. Самостоятельность студентов в выборе времени для участия в специальных циклах, многократно повторяемых в один и тот же семестр, в выборе преподавателя и вообще свобода преподавания и вносимые ею существенные поправки к курсовой системе построения медицинского преподавания являются, конечно, очень важной предпосылкой для успеха всей системы медицинского образования.

Хорошо поставлены были лекции по глазным болезням профессора Рельмана с постоянной демонстрацией большого числа больных. Рельман был прекрасным лектором. Он очень интересно обставлял свои лекции.

Несколько студентов, по списку, приглашались исследовать отобранных из числа явившихся на приём больных и доложить о них в конце лекции профессору перед аудиторией. При этом каждый студент должен был офтальмоскопировать больного, исследовать состояние рефракции и состояние дна глазного яблока. Выслушав доклад, профессор сам осматривал больного и анализировал ответ и диагноз, поставленный студентом. Бывало так, что студент докладывал о состоянии рефракции и дна глазного яблока левого глаза, а профессор Рельман, при громком смехе всей аудитории, вынимал у больного искусственный протез из левой глазницы, в которой совсем не было никакого глазного яблока. Таким образом, студент докладывал не о том, что он видел при исследовании, а о том, что мог бы увидеть по описаниям в учебнике.

Предпоследний семестр, уже после того, как студентами были закончены занятия в большинстве клиник и получены по ним зачёты, в основном посвящался работе в поликлинике. Прослушав курс лекций профессора Дегио, студенты получали для посещения на дому больных, по вызовам, поступившим в поликлинику, определённый участок города или чаще всего определённую улицу. Население так и называло такого студента – «Strassen-Doktor» (врач улицы). Посетив по вызовам заболевших, студент либо делал определённое назначение, либо в более трудных случаях обращался за советом или вызывал к больному ассистента, доцента или даже просил самого профессора Дегио навестить больного. Я лично помню, что посетив на дому тяжело больного ребёнка, я заподозрил у него тубменингит. Очень встревожившись состоянием больного, я, минуя ассистента, прямо зашёл на дом к профессору Дегио и просил его посмотреть моего пациента. Профессор тотчас же отправился со мною и внимательно исследовал заболевшего. К моему огорчению, диагноз мой был подтверждён. После многократных моих посещений, ребёнок, к неутешному горю родителей, погиб.

Каждое поликлиническое занятие у Дегио открывалось кратким сообщением студентов о больных, переданных им поликлиникой, и обо всех новых заболеваниях на их улицах, ставших им известными. На отдельных заболеваниях, особенностях их течения и мерах их лечения, профессор Дегио останавливался более подробно. Часто по его указанию студент должен был показать своего больного на поликлиническом занятии.

Заслугой профессора Дегио было то, что он всегда большое внимание обращал на социально-бытовые условия, в которых жили заболевшие, и старался выяснить и показать связь заболевания с влиянием обстановки жизни и быта, с социальным положением данного слоя населения. Запросы населения к своему «уличному врачу», т. е. поликлиническому студенту, доверие к нему больных заставляли студента прилагать все усилия, чтобы оправдать это доверие, воспитывали в нём чувство врачебной ответственности. По себе знаю, что за все клинические годы я не работал так много со всякого рода медицинскими справочниками и руководствами по специальной патологии и терапии, как в поликлинический семестр, в связи с необходимостью определить диагноз у вновь заболевшего и остановиться на назначении рационального лечения. Впервые профессор Дегио своими лекциями привлёк моё внимание к значению правильной организации всей системы врачебной помощи массам населения, системы своевременного обнаружения заболеваний и надлежащей организации помощи заболевшим.

Окончательный врачебный экзамен я сдавал в 1894–1895 учебном году. До этого времени оканчивавшие медицинский факультет, в зависимости от результатов экзаменов, получали либо звание докторантов с правом защищать диссертацию на степень доктора медицины, либо, при получении по некоторым предметам троек, оканчивали со званием врача. Раз не было надобности стремиться во что бы то ни стало получать по всем предметам высшие отметки, дело с экзаменами у меня упрощалось, хотя всё же по некоторым предметам понадобилась упорная работа для того, чтобы считать себя вправе идти на экзамен. Никаких «кляузур» в конце экзаменов писать нам уже не было надобности. До этого года все оканчивавшие докторантами должны были написать на латинском языке небольшое сочинение на заданную тему. Их запирали каждого в отдельной комнате в третьем этаже главного здания университета. Там, получив свою тему, студент оставался запертым на замок до тех пор, пока не заканчивал свою работу. В коридоре дежурили педели. «Латынь из моды вышла ныне», – писал ещё Пушкин. Но докторанты писали каждый свою «кляузуру» на достаточно удовлетворительной латыни. Искони установилась для этого вполне эффективная техника. Десятки лет она оставалась неизменной и не вызывала никаких посягательств на неё со стороны недремлющего ока начальства.

Из оконной форточки «заключённый» спускал на нитке тему. Все темы разносились немедленно, в зависимости от их содержания, по квартирам, где дежурили «опытные» в данной специальности студенты и были к их услугам все необходимые справочники, руководства и записи лекций. Быстро изготавливалась на немецком языке соответственная работа. Она «фуксами» (младшими студентами) тотчас же передавалась на квартиру, где собран был синедрион знатоков (относительных!) латинского языка. Разумеется, к их услугам были словари и типовые образцы готовых кляузур. Это было делом чести – помочь в кратчайший срок «заключённым». Поэтому латинское оформление кляузур делалось незамедлительно. Я слыл заведомым знатоком латыни (золотая медаль Нежинской гимназии!) и мне раза два выпадала честь дежурства в комнате по латинскому оформлению кляузур. Переписанная на тонкой бумаге, готовая кляузура на латыни технически надёжными путями поступала в руки заключённого и им использовалась.

По окончании экзаменов, обычно один-два семестра (иногда, разумеется, и больше) уходило у докторанта на написание докторской диссертации и на постановку и производство необходимых для неё предварительных экспериментальных работ.

Назначение в 1891 г. вслед за отъездом из Дерпта профессора Э. Крепелина[41 - Крепелин Эмиль (1856–1926) – немецкий психиатр, основатель научной школы. Создал современную классификацию психических болезней.] на кафедру психиатрии профессора В. Ф. Чижа было первой ласточкой начавшейся через год или два усиленной русификации медицинского и других факультетов Дерптского университета. Вслед за Чижом последовало назначение вместо занимавшего до этого времени кафедру внутренних болезней крупного клинициста Унфервихта – одного из ассистентов известного московского терапевта академика Захарьина[42 - Захарьин Григорий Анатольевич (1829–1897) – терапевт, основатель московской клинической школы, почётный член Петербургской АН (1885). Усовершенствовал метод сбора анамнеза.] – профессора Васильева, а затем вместо профессора Кистнера на кафедру акушерства и гинекологии – профессора Губарева из Москвы. Оба не отличались ни внешней академической культурой, ни учёностью. Однако моя клиническая подготовка протекала ещё в период до перехода руководства клиниками и клиническим преподаванием к вновь назначенным профессорам, тем более что последние, как, например, Губарев, после назначения надолго уезжали для подготовки в Германию. Только работа в психиатрической клинике и слушание клинических лекций по психиатрии протекали уже после отъезда Крепелина у заменившего его профессора Чижа.

С конца 1893 г. Дерпт был переименован в Юрьев, а Дерптский университет, соответственно, в Юрьевский. С этого времени было окончательно прекращено приглашение русским правительством для занятия кафедр в университете выдающихся учёных из-за границы.

Крепелин имел крупное имя в науке, и назначение на его место мало кому известного Чижа было встречено в Дерпте с неодобрением не только среди старой немецкой профессуры, но и среди русского медицинского студенчества. Хотя назначение Чижа состоялось ещё в 1891 г., но фактически к заведованию психиатрической клиникой и чтению лекций он приступил лишь год спустя. Престиж свой он с самого начала старался поднять в глазах немецкой публики тем, что стал писать своё имя на табличке на дверях своего кабинета и на своих визитных карточках по-немецки, с прибавлением «фон» – Woldemar von Tschisch. Часто можно было видеть его в городе на прогулке верхом на лошади, с длинным хлыстом в руках, как это было принято у немецких баронов. Может быть, он и имел свои научные заслуги и некоторые положительные качества, как лектор и руководитель кафедры, но мало могли способствовать его учёной репутации манеры его самовосхваления и подчёркивания своей особой способности к психиатрической интуиции. Вспоминаю, как он на лекции «скромно» утверждал, что он не может сам себе объяснить, как это происходит, но когда к нему входит больной, он сразу же безошибочно ставит диагноз эпилепсии и некоторых видов психоза.

В тот семестр, когда я слушал лекции профессора Чижа, посмотреть на первые успехи русификации Дерптского университета приехал известный реакционер, министр просвещения при царе Александе III – Делянов[43 - Делянов Иван Давыдович (1818–1898) – граф, министр народного просвещения. Добивался ограничения автономии университетов и женского высшего образования.]. Ожидая его прихода на лекцию, Чиж подготовил в аудитории для демонстрации больных прогрессивным параличом. Когда Делянов со своей свитой вошёл и уселся в аудитории, Чиж, как бы продолжая лекцию, утверждал, что среди русского духовенства он не знает случаев заболевания прогрессивным параличом, так же как и табесом[44 - Хроническое заболевание нервной системы, поражение спинного мозга, позднее проявление сифилиса.], – и это вследствие, разумеется, высоких духовных и моральных начал самой православной церкви, а также потому, что ранний брак при самом получении сана и паствы исключает среди русского духовенства самую возможность заболевания люэсом[45 - То же, что сифилис.], на почве которого могла бы возникнуть опасность прогрессивного паралича. Министр, конечно, не мог не отнестись одобрительно к такому освещению проблемы на лекции.

У меня, как и у многих других слушателей, оставалось иногда впечатление, что профессор Чиж любил придавать театральность для усиления впечатлений от его лекций. Однажды, во время занятий, в аудиторию на особой коляске родители внесли свою дочь. Они привезли её из Варшавы, прослышав об исцелении профессором Чижом таких больных, как их дочь. После перенесённого мышечного ревматизма девочка потеряла способность двигаться и уже много лет не вставала, не могла сесть и т. д. Перед всей аудиторией Чиж заявил внушительно, осмотрев больную, что, хотя пациентку уже возили и в Берлин, и в Бреславль безуспешно, он излечит её полностью в один месяц, и она, не способная сейчас ни сесть, ни повернуться, через месяц будет не только ходить, но и плясать. Это был случай тяжёлой истерии, и спустя несколько месяцев больная была приучена садиться и вставать.

Последнюю весну и лето моей студенческой жизни (в 1895 г.) я не уезжал из Дерпта, посвятив их, главным образом, работе у профессора А. Раубера по изучению анатомии и гистологии мозга. Ежедневно с 8 часов утра и почти до вечера я оставался в анатомикуме, пользуясь всеми возможностями для познания беспредельно сложной структуры самого важного органа человеческого познания, какие предоставлялись Раубером в его кабинете. Неизменно в 10 часов появлялся Раубер, после прогулки со своим маленьким сыном. На стереотипный вопрос: «Wie geht's?» (Как дела?) я излагал всякие мои сомнения, подробно рассказывал о встреченных трудностях в понимании некоторых указаний и описаний в специальном томе его руководства, посвященном изучению мозга. Один раз, проверив повторно на препаратах имеющееся в руководстве Раубера соответственное описание, я пришёл к выводу об ошибочности этого описания и несовпадении его с не вызывающими сомнения данными препарата. Раубер внимательно выслушал, затем присел, занялся проверкой и в заключение заметил, что, вероятно, мною допущена какая-то ошибка, нужно её найти. Несколько дней он к этому вопросу не возвращался. Довольно много времени спустя он совершенно неожиданно после своего «Как дела?» сказал: «Да, вы правы, у меня в учебнике действительно допущено ошибочное утверждение».

В октябре пришла очередь мне сдавать окончательный последний экзамен у Раубера. Он, почти не спрашивая меня, поставил отметку. Когда я уходил, он осведомился, каковы мои дальнейшие намерения, и выразил удивление, услышав в ответ, что я собираюсь попытаться работать в одной из петербургских больниц, чтобы получить необходимый для врача практический опыт. «Зачем же вы так усердно работали летом „по мозгу“»? – спросил профессор. – «Мне хотелось хотя бы в общих чертах узнать, что считается установленным в наших знаниях о самой сложной и важной части человеческого организма», – ответил я. Больше мне не пришлось видеть Раубера, оставившего у меня впечатление своеобразного, оригинального, упорного научного исследователя и мыслителя в своей области.

Мои воспоминания о дерптском периоде жизни были бы неполны, если бы я не сказал несколько слов о замечательном по душевному благородству, цельности и устойчивости человеке – Вере Тихоновне Андреяновой и её воспитаннице Марье Ивановне Вебер, с которыми я познакомился ещё в первые годы моей учёбы в университете и на квартире которых жил последний дерптский семестр.

Вера Тихоновна (W. von Andrejanow) была спокойной, уравновешенной старой дамой, возраста значительно более 80 лет. Она получала пенсию, но этой пенсии, очевидно, не хватало на поддержание того достаточно скромного, но уютного уровня жизни, который она вела. Всё хозяйство держала в своих руках её приёмная племянница – эстонка по происхождению, воспитанная Верой Тихоновной в правилах немецкой культуры, – Frl. Weber. По бюджетным соображениям, так как всё равно приходилось держать кухарку, служившую в качестве одной прислуги, семейным столом обычно пользовались два-три русских студента. Вера Тихоновна, несмотря на своё имя и чисто русскую фамилию, говорила только по-немецки, хотя и понимала русскую речь. Марья Ивановна совсем не знала русского языка. В период, когда я старался овладеть немецким языком, я по рекомендации одного из русских студентов несколько месяцев обедал у этих дам. Я научился бегло понимать удивительно отчётливую, ясную и плавную разговорную речь Марьи Ивановны.

Одну из комнат своей квартиры старухи сдавали. Обычно жил в ней кто-либо из более состоятельных русских студентов, так как комната сдавалась со всей обстановкой, с отоплением, обслуживанием и утренним кофе, как в пансионах. Несколько лет эту комнату занимал М. П. Косач. В последний семестр моего пребывания в Дерпте жил в ней, после отъезда Косача, я.

Вера Тихоновна, по старости и общей слабости здоровья, очень редко выходила из дома. Весь день она проводила за чтением книг философского содержания. Она глубоко знала мировую литературу. Будучи глубоко религиозным человеком, она в то же время была достаточно образована в современном смысле, чтобы не придавать значения обрядовой стороне, и с вниманием и полной терпимостью выслушивала самые далёкие от всяких религий и верований суждения о развитии человеческого общества, человеческой культуры, мысли, научного и философского миропонимания. Прежде всего, ценила она в людях правдивость, искренность и способность отстаивать правду и право стоять за угнетённых, за находящихся в нужде, подвергшихся несправедливости и произволу. Поэтому Вера Тихоновна, сожалея о безбожии (атеизме) русских революционно-демократических писателей и деятелей, относилась к ним с глубокой симпатией и уважением.

Со мной Вера Тихоновна очень любила беседовать на философские темы. Меня интересовало полное отсутствие у неё страха или какой-либо тревоги от предстоящей близкой смерти. Её занимала при этом лишь мысль, как устроится без неё жизнь Марьи Ивановны. Та была совершенно чужда забот о своём благополучии. Она давно уже вышла за пределы того возраста, когда, быть может, у неё появлялись мысли о личной жизни. Теперь она полностью была поглощена (кроме домашнего хозяйства) работой по организации помощи бедным семьям, их детям и больным. Изо дня в день она много времени тратила на посещения на дому осиротевших и больных детей, на поиски средств и возможностей для оказания им материальной помощи. Она хорошо, до мелочей знала обстановку, условия и нужды впавших в бедность семейств, она видела причины особенно острой нужды – болезнь или пьянство кормильца, нехватку нескольких рублей на покупку сапог, взамен износившихся, сырость и холод в жилищах вследствие отсутствия топлива, которое нужно безотлагательно купить. Марья Ивановна так близко принимала к сердцу все эти индивидуальные беды, страдания и нужды, так остро их чувствовала, что все её мысли были заняты только конкретными отдельными случаями. Все мои рассуждения и обобщения, выдвигавшие общие социальные причины и направленные на содействие скорейшему росту классового самосознания и формированию тех сил, которые способны устранить общие социальные причины всех конкретных бедствий трудовых слоёв населения, ни в какой мере не устраивали Марью Ивановну. Всё равно ведь нужно было во что бы то ни стало добыть сапоги для мальчика, сына прачки «А»; всё равно нужно было ей во чтобы то ни стало помочь купить топливо для семьи «Б» и т. д., и Марья Ивановна, горячо принимавшая участие в послеобеденных моих разговорах, формально соглашаясь с правильностью обобщений и выводов об общих причинах и общих путях, оставалась на своих позициях и весь день металась в поисках помощи для живых, страдающих, близких ей по непосредственному общению с ними, эстонских семейств. Она не отделяла себя от них; она жила их желаниями, их надеждами и не преувеличивала значения крупиц той помощи и облегчения, которые иногда ей удавалось оказать. У неё совсем не было обычных отталкивающих черт дам-благотворительниц и патронесс. Её искренняя простота и отсутствие самоуспокоенности, постоянное сознание, что она также осталась брошенной сиротой и лишь случайно была взята на воспитание Верой Тихоновной, были подкупающими чертами её отзывавшейся на чужое горе и нужды натуры.

Вера Тихоновна вызывала во мне чувство уважения, живого интереса и отклика в душе и сознании своим спокойным философским отношением к сознаваемому ею вполне реально в каждый момент неизбежному концу её жизни. Было у меня какое-то безотчётное чувство своеобразной дружбы и привязанности к этой умной, спокойно взирающей на жизнь и стоявшей у её предела старухи, с таким доброжелательным вниманием и участием слушавшей мои мысли о предстоящих исторических неизбежных массовых движениях и общественных переворотах.

После окончания Дерптского университета, когда я жил в Новой Ладоге, сколько помню, зимою 1896–1897 гг., я узнал из письма Марьи Ивановны о смерти Веры Тихоновны. Я помнил постоянную тревогу и заботу Веры Тихоновны о том, как устроится без неё жизнь Марьи Ивановны, и, посоветовавшись с А. В. Мартыновым, который, так же как и я, хорошо знал обеих женщин, написал М. И. письмо с предложением приехать в Новую Ладогу и занять место заведующей хозяйством (или кастелянши) в земской больнице. Она уклонилась от этого, предпочтя остаться в Дерпте и помогать своим эстонским клиентам.

Прошло много десятков лет после окончания мною университета в Дерпте-Юрьеве. И вот сейчас, набрасывая эти воспоминания о своеобразных условиях быта и обстановки, происшествиях и событиях, да и вообще, обо всем содержании моей жизни того периода, испытываю желание увидеть и старый Дерптский парк «домберг», в котором разбросаны там и сям университетские здания – анатомического института, глазной клиники и клиники внутренних болезней, университетской библиотеки и патологического института, и обсерватории, где несколько ночей провёл я с моим другом Швабе, с непередаваемым восторгом созерцая в телескоп кольца Сатурна или гористый пейзаж Луны. Хочется осмотреть старое здание университета, Ратушу и Рыцарскую улицу. Так хотелось бы увидеть, каким стал новый Тарту, занявший то место, которое ему по праву и по историческому долгу принадлежит – место крупного центра науки и культуры Эстонии.

III. Начало общественно-санитарной и политической деятельности (1896–1917)

Новая Ладога (1896–1898)

В январе 1896 г., получив свидетельство об окончании медицинского факультета со званием врача в уже Юрьевском университете, я приехал в Петербург. Мне хотелось несколько месяцев поработать в одной из больниц для получения некоторого практического опыта и затем отправиться куда-нибудь на работу в качестве земского врача. Теперь, много лет спустя, когда я вспоминаю о двух месяцах, проведённых мною тогда в Петербурге, я не могу понять, как могло вместиться в этот короткий срок столько разнообразных явлений и начинаний, оказавших значительное влияние на весь дальнейший ход моей жизни.

С первых же дней по приезде началась моя работа в Обуховской больнице бесплатным сверхштатным ординатором – палатным врачом в терапевтическом отделении. Заведовал им тогда Нечаев. Каждый день я тщательно осматривал и обследовал больных и производил различные исследования (мочи, мокроты) и докладывал затем при обходе доктору Нечаеву. Волновался я очень много: меня смущала трудность постановки уверенного и определённого диагноза. Я очень огорчался, когда, выслушав моё сообщение о результатах обследования больного и о моём предположительном диагнозе, главный врач, не проверяя мои данные, продолжал свой обход, переходя к следующей кровати. Я искал ответа на свои сомнения в разделах руководств по специальной патологии, обращался за советом к другим таким же добровольцам, бесплатно работавшим в соседних палатах. Таким образом завязывались новые знакомства.

Один из новых знакомых врачей ввёл меня в кружок, имевший связь с несколькими рабочими Шлиссельбургской заставы. На меня была возложена задача по вечерам и в воскресные дни заниматься с рабочими, помогать им разбираться в началах политической экономии, в содержании только что появившихся в печати работ Плеханова (Бельтова) и других изданиях.

Меня познакомили с А. Н. Потресовым[46 - Потресов (Старовер) Александр Николаевич (1869–1934) – член Петербургского союза борьбы за освобождение рабочего класса; с 1900 – член редколлегии «Искры»; с 1903 – один из лидеров меньшевиков; после Октябрьской революции – в эмиграции.], через которого можно было получать литературу: «Neue Zeit» и другие немецкие издания. Независимо от этого кружка, я по предложению одной моей дерптской знакомой – учительницы городской школы Веры Геннадиевны Коледниковой – провёл пару довольно многолюдных собраний работниц. Один раз – на частной квартире на Васильевском острове, а другой раз – в школьном помещении. Мои доклады на этих собраниях были о рабочем движении, о рабочих организациях в передовых странах, о растущей исторической роли и задачах рабочего класса. Эта возможность непосредственного соприкосновения с рабочими захватывала меня и заставляла добросовестно готовиться к предстоящей беседе, доставать и прорабатывать соответствующую литературу.

Необходимость иметь для существования заработок заставила меня обратиться по рекомендации профессора М. А. Дьяконова к Ивану Андреевичу Дмитриеву[47 - Дмитриев Иван Андреевич – видный деятель общественной медицины. Более 20 лет руководил санитарным отделом Петербургской губернской земской управы.], начавшему в то время (февраль 1896 г.) издавать «Общественно-санитарное обозрение». Иван Андреевич произвёл на меня обаятельное впечатление своей отзывчивостью и внимательным отношением к моим планам, к моему желанию закрепиться на работе в Петербурге. Он поручил мне готовить рефераты по вопросам санитарного дела и гигиены из немецких, французских, швейцарских и других специальных санитарно-гигиенических журналов, составлять небольшие обзоры и извлечения из новых изданий по школьной гигиене, по социальному страхованию, по санитарному законодательству. Работа эта обеспечила мне заработок в 20–30 рублей в месяц. Это уже давало мне возможность оплатить комнату в Орловском переулке и, хотя и не очень регулярно, обедать в дешёвой столовой «Паштетная» в Гусевом переулке.

С увлечением и с большим интересом я прочитывал и осваивал издания, которые передавал мне Иван Андреевич для реферирования отмеченных им статей. Однако надо мной, как Дамоклов меч, висела обязанность явиться в Медицинский департамент для получения назначения куда-либо «по казённой линии» отбывать службу – полтора года за каждый год получения мною казённой стипендии в Дерптском университете в 1892–1895 гг. Иван Андреевич начал хлопотать, чтобы вместо состоявшегося уже тогда назначения меня на казённую службу на должность уездного врача в Новограде-Волынском, мне было бы разрешено служить в Санкт-Петербургском губернском земстве в должности санитарного врача по Новоладожскому уезду, где в то время свирепствовала эпидемия натуральной оспы и не прекращалась уже в течение двух-трёх лет эпидемия сыпного тифа.

Когда однажды в начале марта я зашёл к Ивану Андреевичу с очередной порцией рефератов, он предложил мне подготовиться к отъезду в Новую Ладогу на должность земского санитарного врача. Перспектива прервать заполнившую меня без остатка петербургскую жизнь, уехать в глухой уезд для неведомой мне работы земского санитарного врача не могла меня обрадовать. Но Иван Андреевич настойчиво убеждал меня в том, чтобы я принял предлагаемое им мне место. Только этим я мог спасти себя от неизбежной необходимости в принудительном порядке отправиться на должность «казённого чиновника» – уездного врача. В то же время в земстве передо мною, говорил Иван Андреевич, откроется возможность вести полезную для населения работу вне бюрократических пут, проявлять общественный почин, знакомиться и изучать условия народной жизни. Не без горечи я видел правоту доводов Ивана Андреевича и понимал неизбежность принять его предложение. Много раз во всей моей жизни потом я чувствовал глубокую признательность, вспоминая терпеливые и настойчивые советы Ивана Андреевича вступить на путь общественно-санитарной деятельности в качестве земского санитарного врача.

Ещё более двух недель после этого я захлёбывался во всё более захлёстывавших меня волнах моей кратковременной петербургской жизни, готовясь в то же время к отъезду в Новую Ладогу. Я тщательно знакомился с трудами съездов земских врачей, с отчётами санитарных врачей и инструкциями для их деятельности. Старался запастись подходящей литературой, руководствами, материалами. Нужно было как-то решить вопрос о поездке в зимних условиях на лошадях за 150 вёрст от Петербурга. Задача эта была нелёгкая, т. к. у меня не было зимнего пальто. По полученным указаниям друзей я нашёл в одном из трактиров на Шлиссельбургском тракте возвращающегося в Новую Ладогу обратного извозчика с крытыми санями и в двадцатых числах марта пустился в путь-дорогу до Шлиссельбурга по тракту, а затем из устья Невы по прочному ещё льду старого канала Петра Первого. В первом же письме из Новой Ладоги я описывал впечатления от Шлиссельбургского тракта с его крупными заводами.

Возница мой оказался известным и единственным в Новой Ладоге извозчиком Алексеем, который в кругу своих немногочисленных городских клиентов известен был под наименованием «Ладожской газеты». Он был всегда до мелочей осведомлён обо всех событиях в городе и даже обо всех интимнейших происшествиях в жизни, правда, очень узкого круга уездного «общества»: исправника, председателя уездной управы, городского судьи, следователя и уездного врача. Чтобы быть в курсе всей городской жизни, утром, отправляясь в управу, председатель садился на дрожки к Алексею и коротко приглашал его: «Говори!» Алексей ровно в десять минут пути до управы делал полный обзор жизни, подробную новоладожскую хронику за истекшие сутки: кто у кого и до которого часа был, кто приехал или уехал и, конечно, все драматические, трагические и просто пикантные события скудной и убогой жизни затхлого чиновничьего захолустья.

Умудрённый местным жизненным опытом, Алексей был глубоким пессимистом и считал совершенно неизбежным для всякого нового человека в Новой Ладоге либо войти в круг этих местных вершителей судеб, делить с ними все вечера, ладить с ними, либо уезжать из города, ибо «всё равно иначе съедят». И Алексей привёл целый перечень молодых новых служащих, которых «съедали», т. е. выживали из Новой Ладоги. Мои откровенные презрительные замечания, что я совсем не подхожу и не соответствую вкусам новоладожского болота и не нуждаюсь в обществе его заправил, а еду, чтобы работать, лично Алексею очень импонировали, нравились, но приводили его к бесповоротному заключению и прогнозу: «Ну, значит, к нам не надолго, съедят беспременно…»

В Новой Ладоге я прежде всего познакомился с моим предшественником по должности санитарным врачом Иличем. Резкий и горячий по темпераменту серб, он ввиду развития натуральной оспы и тяжести протекания её в старообрядческих посёлках (Немятое, Глярково и др.), требовал немедленного принятия решительных мер, вплоть до оцепления этих посёлков военным кордоном и принудительного поголовного оспопрививания. Его напугало появление многих случаев «чёрной» оспы, быстро заканчивавшихся смертью, и выводил из равновесия упорный отказ старообрядцев от прививки, из-за чего он предпочёл уйти с должности санитарного врача и остаться в Новой Ладоге вольнопрактикующим врачом. Илич горячо доказывал мне несбыточность и опасность моего плана временно самому поселиться в Немятом среди старообрядцев, лично организовать там помощь и уход за тяжёлыми оспенными больными, привлекая в качестве ухаживающего персонала подходящих лиц из местных женщин, уже перенесших раньше оспу, и попытаться добиться добровольного согласия на прививку вакцины всем, кто ещё оспой не болел. «Ничего из этого не выйдет, а коли будете там без охраны, добром для вас не кончится». Я и не пытался переубедить горячего, доброжелательно ко мне относившегося Илича.

Через день я побывал в Немятове во многих избах, познакомился с местными рыбаками, порасспросил, где бы мне можно было снять на время комнату. Затем, поселившись в одной семье, где как раз были больные оспой, я стал систематически обходить все дома, один за другим, настойчиво разъясняя, что никто не имеет права делать прививки против воли или тащить больных насильно в больницы, но если кто-нибудь сам попросит, я лично сделаю им прививку. Обойдя в течение нескольких дней все дома, познакомившись в длительных беседах с населением, я с большим удовлетворением мог убедиться, что в некоторых семьях родители склонны привить ещё уцелевших от натуральной оспы детей, но их останавливает боязнь неодобрения со стороны одной очень авторитетной среди старообрядцев начётчицы, пожилой почтенной женщины. Я отправился к ней, долго вёл с ней спор на богословские темы, разумеется в самом мирном тоне. На её твёрдое заявление, что «воспица» ходит от Господа Бога, я обратил её внимание на кощунственность такого мнения о Боге: не одни же болезни и беды от Бога, а всё – от Бога, следовательно, и средства против болезней тоже от Него. Долго вёл я благочестивые пререкания с нею, отвергая вздорные россказни о «печати Антихриста». В конце концов, она с довольно благочестивым оттенком в голосе заявила: «Да уж, сказывали, что тебя не переспоришь!» Когда в одной из изб собралось несколько матерей, с которыми я вёл разговор об устройстве временной больнички для лучшего ухода за больными и, разумеется, и для большей изоляции больных от ещё не болевших оспой, пришла упомянутая выше «главная» у них начётчица и по моей просьбе подтвердила, что она не противится прививкам:

«Ну, да уж, прививай!». А что это не больно, я тут же показал на себе, сделав прививку самому себе.

Так в Немятове безо всякого шума я провёл намеченную программу мер против распространения натуральной оспы. Несколько больше времени и терпения потребовало проведение таких же мер в более отдалённом от Новой Ладоги староверческом крупном посёлке Низино, но и там, в конце концов, дело наладилось и в дальнейшем при обходе каждого дома удалось провести предохранительное оспопрививание.

Характерно, что когда на следующий год я был проездом в Низине и воспользовался случаем, чтобы обойти избы и привить вновь родившихся и тех, кто остался ещё не привитым, то возражений против вакцинации уже не было. «Прививай, ведь уже и в прошлом году прививал».

Под впечатлением оспенной эпидемии и проведённых против неё мер, которыми началась моя деятельность санитарного врача, я во всей моей дальнейшей работе уделял много внимания оспопрививанию, обучал прививкам фельдшеров и «сельских сестёр», и сам всегда производил поголовные ревакцинации в сельских школах всякий раз, когда делал санитарные обследования учебных заведений. Оспе была посвящена моя первая эпидемиологическая работа, напечатанная в 8-м номере «Вестника общественной гигиены» за 1897 г. Правильной постановке оспопрививания я уделил специальное внимание много позднее в «Очерках земского врача» («Санитарное дело» за 1913).

Мне кажется, что успехи мои в осуществлении широкого оспопрививания среди старообрядческого населения приладожских посёлков вытекали не только из моей искренней заинтересованности и убеждённости в пользе и необходимости этой меры, достигались не только тем, что я с увлечением, не утомляясь повторениями и внося много драматизма, рассказывал историю эпидемий натуральной оспы, о калечении ею людей, становившихся от оспы нередко слепыми, рассказывал историю открытия оспопрививания и борьбы за его признание и распространение, но, главным образом, моему успеху содействовало то, что я всегда непосредственно переживал горе и болезни других людей, как свои собственные. У меня не было, а потому и проявляться не могло, выделения себя над окружающими, ощущения, что это чужая беда людей, которые в чём-то по своим понятиям, по своим примитивным условиям ниже меня. Этого чувства у меня никогда, с самого раннего детства не было, я его просто не понимаю. Поэтому, мне кажется, мои настаивания, мои иногда горькие, а подчас и жёсткие упрёки и проповеднические призывы принимались людьми без обиды, без неприязни и озлобления, вытекающих обычно из естественного желания человека отстоять себя.

В связи с опасением повторения холерной эпидемии, очаги которой в Новоладожском уезде располагались вдоль водных путей сообщения, в местах скопления судорабочих, и распространялись особенно среди «погонщиков» по каналам, губернское земство поручило мне произвести санитарные осмотры мест погрузки и выгрузки дров, ночлегов погонщиков и вообще ознакомиться с санитарными условиями жизни рабочих на водных путях и особенно на приладожских каналах. После открытия навигации я объехал приладожские каналы. Систематически, путём осмотров и опросов, выяснял и составлял описание жизни рабочих, санитарной обстановки на «гонках» (плотах), на баржах, а также выяснял число погонщиков, их возрастно-половой состав и места, откуда они приходят наниматься на работу.

Выяснялись исключительно тяжёлые, просто безотрадные условия их жизни: невероятная скученность в местах ночлегов, невыносимое, совершенно нетерпимое в санитарном отношении состояние грязных дворов и навесов для лошадей, тянувших баржи. Среди этих лошадей нередки были случаи падежа от сибирской язвы, среди погонщиков было немало заболеваний сыпным тифом. В самой Новой Ладоге я осмотрел не только постоялые дворы, где «приставали» погонщики, но и очень много дворов по окраинам города, где так же ютились и ночевали приезжавшие со своими лошадьми «на тягу» крестьяне из отдалённых волостей уезда. Рассматривая свой промысел погонщика, как временную, в их сознании, отлучку из дома, они мирились с какими угодно неудобствами и грязью в местах, во дворах и помещениях, где они «приставали»: ночевали в грязных надворных постройках без постельных принадлежностей и пр., довольствовались невероятно низким жизненным уровнем. Осмотры и обследования убогих условий их жизни и быта при отходе на летний промысел укрепляли во мне понимание, что улучшение в их обстановке может быть обеспечено только при условии роста у них сознания своего положения, повышения у них самих требований и запросов к своим хозяевам и к содержателям постоялых дворов. Но в качестве противоэпидемических мероприятий приходилось, во что бы то ни стало, добиваться хотя бы некоторого упорядочения санитарной обстановки.

Я послал в губернскую земскую управу, санитарным отделом которой ведал Иван Андреевич Дмитриев, подробный отчёт обо всех осмотрах мест скопления судорабочих, погонщиков, рабочих по сплаву дров и леса, проведённых мною в течение весны и лета, в котором указывал, что при существующих условиях никакие меры, вроде открытия на лето временных больничек, не могут предотвратить опасности развития эпидемий в местах скопления во время навигации и летнего сплава массы людей в таких исключительно тяжёлых условиях питания, ночлега и вообще быта. Нужно разработать план более широких санитарно-противоэпидемических мер по упорядочению условий сплава дров и леса и движения барж по каналам и рекам – Волхову, Сяси, Ояти, Паше и др. – в уезде.

Позднее, не без влияния настойчивой постановки вопроса об антисанитарных условиях на реках и каналах в Новоладожском уезде и вообще на водном транспорте И. А. Дмитриевым и М. С. Уваровым[48 - Уваров Михаил Семёнович – ученик Эрисмана, учёный-гигиенист, возглавлял санитарную службу Московской губернской земской управы.] перед Медицинским департаментом, была направлена специальная правительственная комиссия во главе с крупными представителями водного транспорта для проверки на месте обстановки и установления, действительно ли она даёт основание для тревоги насчёт эпидемической опасности. Я получил по телеграфу предписание из губернской управы сопровождать эту чиновную комиссию при её работе в моём санитарном округе.

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
10 из 13