
Радужная топь. Избранники Смерти
Багумил открыл один глаз, думая, признаваться ли, что жив.
– Давай-давай, батюшка! – расхохотался с облегчением громадный бородач. Он навис над стариком, подхватив, посадил, легонько хлопнул по щеке. – Не сильно тебя и порвали. Тулуп крепкий.
Бородач взял на руки Дорофейку, и уж тут Багумил не удержался, вскочил, словно ошпаренный, вцепился онемевшими пальцами в одежду мальчика.
– Куды? Не пущу!
– Тьфу ты, старая бестолочь. Хотели б мы навредить, оставили бы вас обоих волкам. Не желаешь на телеге ехать, топай своими ногами, а мальчонку довезем.
Багумил насупился. Поднял перемазанную грязью мокрую шапку и стал тереть шею и лицо, перепачкавшись еще хуже своей и волчьей кровью. Помолчал. Дорофейка вздрогнул на руках бородача, застонал жалостливо.
– Куда шли-то вы, юроды? – надменно спросил высокий молодой маг в теплом плаще с лисой на гербе, повязанном на руку. Багумил растерялся, не зная, как угадать. Видно, красивый синеглазый манус ехал из Бялого, куда и сам Багумил ворачиваться не желал, да только как вызнать куда. Ляпнешь не то – рассердятся господа и оставят в поле. Уж не раз такое бывало на веку Багумиловом: доброта людская некрепкая: только облагодетельствовать желали, уже и плетку достают. А бородач пострашнее любого господина ворожителя будет. У него не кнут, а железки смертоносные.
– Да певцы мы, перехожие, – завел он тоскливым голосом. – Я сказки складываю, мальчонка мой до песен дар имеет. Вот и ищем, какому господину охота двор свой сказаньями и пением развлечь.
– Знать, погано сказываешь, – заметил с насмешкой красивый манус, – раз тебя с мальцом в такую погоду со двора прогнали.
Багумил обиделся.
– Сами мы пошли. Думали, до весенней распутицы найти доброго хозяина. Вдруг кто на зиму сказителя не нашел, верно, со скуки уж на стену прыгает.
Маг надменно поднял брови, а бородач весело расхохотался.
– Жаден ты, батюшка, и хитер как бродячий пес.
– Ой, – спохватился Багумил, завертел головой. – Собака-то где?
Спасители заозирались, но и на поле, и в примыкающем к нему пролеске было тихо.
– Верно, загрызли твою собаку, – с сожалением проговорил бородач. За деревьями мелькнуло что-то коричневое, Багумил с надеждой крикнул: «Приблуда», но это оказался не пес, а какой-то плешивый старик, старательно изображавший, что спешит на помощь товарищам. А может, и правда торопился: плешь вспотела, на лбу крупные капли пота, под глазами тени, а руки так и ходят ходуном.
– Не поспел, – с нарочитым отчаянием просипел старик, – уж все без меня уладили.
Он с опаской посмотрел на отрубленную волчью голову, безголовое тело, на бездвижные тела других волков.
– Уж не встанут, верно? Не поехать ли нам по своим сторонам, батюшка? – обратился он к бородачу. – Господина мануса ты выручил, бедолаг этих из волчьей пасти вызволил. Теперь самим бы не попасть. А ну как разгневается Владислав Радомирович, что я долго еду, решит, загулял в лесах его верный словник. Верни мальчонку деду, да в дорожку, в дорожку.
У Багумила сердце упало. Ну как и правда послушает бородач старого словника и оставит их с Дорофейкой здесь, уедет без них в благословенную Черну, а пешим ходом до нее дня три еще, и то если только мальчишка в себя придет да сможет хорошо идти. Синеглазый маг, по взгляду видно, с собой не возьмет, сам, по всему судя, в дороге в беду попал, а старик с бородатым возницей его выручили.
Багумил зло глянул на старого мага и тут же скособочился, скривил лицо в благодарной улыбке юродивого, потянулся к бессильно обмякшему на руках бородача мальчику.
– Прости нас, добрый господин, что в пути задержали. Не гневи хозяина, поезжай. А уж мы как-нибудь…
Он, прихрамывая, подошел к молодому магу.
– И тебе спасибо, добрый господин манус. Рукам твоим крепости, князю долголетия и щедрого нрава.
– Вот еще, – легко попался на удочку Багумила бородач. – Певцов с собой возьмем. В Черне к лекарю сведу, а там поглядим. Если не сладится под крылом чернского князя, сам посажу на подводу до соседнего удела.
Словник подскочил к нему, что-то шепнул на ухо, Багумил не расслышал, да только возчик рассмеялся и покачал головой:
– Уж не хитрее тебя, батюшка, – ответил он своему попутчику. – Уж ты-то выгоду должен лучше моего понимать. Подлечим певцов, приведешь их на радость княгине и ее девкам. Они всю зиму в тереме просидели, княгиня на сносях, захочет себе певцов для увеселения. А князь за то, что супружнице его угодил, золотом тебя осыплет.
По всему видать было, что словник в такой исход дела не верил вовсе. Однако дальше спорить с возницей не стал. Бросил опасливый быстрый взгляд на мануса. Легко, словно медный петушок на крыше, сменил подозрительность и сердитый тон на отеческую заботу.
– Ну, вот и славно, вот и ладненько. Вместе ехать всяко веселее. И мальчонку жалко, какой худенький. А уж собачку как жаль…
Он повернулся и побрел, с чавканьем вытягивая сапоги из грязи, в сторону своего воза.
– Где? – спросили разом и Багумил, и возница. – Где ты собаку видал?
– Вон в те кусты заползла. Я к вам шел, еще дышала, но сейчас уж, верно, дух вон.
Манус в несколько широких шагов оказался у зарослей, на которые указывал словник, а потом вдруг, к удивлению всех, опустился на колени и прижал к груди окровавленное песье тело.
– Ну-ка обождите, – углядев что-то свое в этой странной картине, бросил бородач. Скинул прямо на снег свой тулуп, положил на него мальчика и скорым шагом нагнал мануса, который, продолжая бормотать что-то и не обращая внимания на остальных, пошел лесом прочь, к своему возу. Бородач схватил мануса за руку, вынуждая остановиться…
Глава 29
– Стой.
Цепкие пальцы сдавили предплечье. Не высвободить руки. И кажется, держат не крепко, а все не вырвешься.
– Пусти, Владислав Радомирович. Окончена сказка. Мне ко княгине пора.
Агнешка отвела взгляд, чувствуя, как заливаются румянцем щеки. Князь разжал пальцы, опустил руку на колено.
– Останься. Еще сказку скажи. Важно это. Весна, а я все не пойму, в чем дело. А впрочем… – отмахнулся он рассеянно. – Иди. Верно ты говоришь, у тебя дело есть. Воротишься через час, скажешь, как княгиня моя себя чувствует.
Владислав поднялся из кресла, подошел к окну, отворил ставень. В покои хлынул холодный душистый воздух, вдали где-то в голых еще ветвях свистела, выкликая солнце, птичка.
Агнешка сама не знала, отчего осталась стоять. Горел на коже след княжеских пальцев.
Князь стоял у окна, вглядываясь куда-то в хрустальную даль, звенящую струнами первых теплых лучей. Заговорил тихо, словно самого себя спрашивал, забыв о лекарке:
– Всю зиму мы словно в силке. Испокон веков. И зиму, и жизнь всю бьемся, а крыльев ни один не расправил. Думал я, что лечу, а оказалось, дергаюсь в тенетах, как и другие. А вот ты – другое дело, Ханна.
Обернулся. Кольнул внимательным, пронизывающим взглядом-стилетом и продолжил все так же задумчиво:
– Смотрю на тебя – словно тебе и стен нет. Меня не боишься, Элькина дурь тебя не берет, ворона старая Надзея едва не лопнет – а тебе нет ничего. Словно силка на тебя не связали еще. Захочешь – и дальше полетишь, и никто не остановит. Откуда ты, лекарка, знаешь о свободе больше, чем я, владыка стольких земель?
Агнешка не смела шевельнуться. Отчего-то страшно ей стало такой княжеской откровенности. Впервые наедине с князем стало страшно. Она сама подивилась тому, что поняла: ни разу за все дни, что была она под крышей Чернского Влада, не испугалась она его самого.
Великана его – да, боялась до дрожи, боялась княгини Агаты, что та каким-то чудом узнает в ней встреченную на дороге много лет назад девчонку-оборванку, испугалась при встрече плешивого старика-словника, который один-единственный и мог признать в ней вечоркинскую ведьму. Не было бы счастья, да несчастье помогло – переменило лесную лекарку предательство Илария. Когда пыталась прибрать ее смерть, так выпила живую силу, что осталась от прежней сильной и доверчивой девочки половина, черный пустой остов, оболочка, из которой ушли в землю и молодость, и красота, и доверчивость. Такую не узнал ее старик, а скоро и вовсе уехал на башню на зимнее служение, и Агнешка могла успокоиться.
У нее была крыша над головой и похлебка в миске. Она могла слушать травы, уходя в лес, собирать, сушить, составлять мази и притирки. Она могла помогать тем, кто в помощи ее нуждался, и знала, что под рукой жестокого к дурным людям князя Владислава умеющим работать и приносить людям благо всегда заплатят и монетой, и добрым словом. И не боялась она его. Ни мгновения всерьез не боялась. Отчего? Одна Землица ведает. И только теперь, идя, словно по шаткому мосту, вслед за княжеской мыслью, рыскучей, лютой до правды, испугалась…
Владислав стоял, не оборачиваясь. Ждал ответа.
– Не силок это, – ответила Агнешка, тщательно подбирая слова.
Не Страстной стены она боялась, нет. Боялась навредить человеку, который обнажил перед ней пусть не телесную, но самую глубокую свою рану. Она, как лекарь, чувствовала это очень остро и боялась неумелым душевным лекарством причинить лишнюю боль, не сумев помочь.
– Не путы, а ответственность, Владислав Радомирович, груз ваш и ваше право. Все земли чернские, весь люд – все они под вашей рукой, вы судьбами их повелеваете. И вы никогда доверие их не предадите, постараетесь от врагов и негодяев защитить, позаботитесь о сиротах, вдовах и юродах, проследите, чтоб старики были накормлены, а на башнях стояли маги, охраняя Черну от радужной топи. Семья ваша – княгиня и наследник еще нерожденный – от вас зависят. И никого из тех, кто вам доверился, вы не предадите. И не от того, что князь, – видала я других князей, что легко предавали своих людей и родных. Не предадите, оттого что честь и совесть – не пустой звук. Не путы это, а привязанности. Может, и рада была бы я попасть в такой силок, что называется семьей, да только не привела еще судьба.
– Счастливая ты, словница Ханна, если видишь во всем этом привязанность. Эльжбета ненавидит меня. Сколько раз убить пыталась, да глупа, не сумела. Теща того хуже. Слуги – все работают с оглядкой на Страстную стену. Игор и Конрад задолжали мне свои жизни, в их привязанность я могу поверить… Отец мой, привязанностями скованный, кровью захлебнулся, умирая от рук предателей. Поэтому дал я себе слово ни к кому не привязываться. Так что меня держит, лекарка? Отчего душит меня мое собственное княжеское право и знаю, что одной только смертью вырвусь?
– Не может человек не привязываться. Такова суть человеческая. Так или иначе пускаем мы корни в других людей, питаемся их любовью, их благодарностью и добротой, растем над собой, приносим плоды. И они нами питаются, нами живут. А когда вырывает человек другого из своей жизни, словно половину себя, вырванный, теряет. Иные гибнут, а иных Землица зачем-то оставляет жить.
Агнешка замолчала, сдерживая слезы. Сколько дней прошло, а не желала заживать рана, оставленная Иларием. Глубоко пускает корни первая любовь, долго шрамы от нее кровоточат. Разбередил, растревожил душу своими расспросами да разговорами князь Черны.
Владислав молчал. Думал о чем-то своем. Лицо его стало мрачным. Молчание становилось тягостным. Птица, смолкшая ненадолго, перелетела под самое окно и засвистела, защелкала с новой силой.
– Когда уйти думаешь? – спросил князь медленно.
«Когда придумаешь ты, князь, средство от радужной топи», – хотела сказать Агнешка, но осеклась. За все время, что жила она в чернском тереме, ни разу не дал князь никому понять, чем занят. Исчезал куда-то, появлялся, но и словом не обмолвился никому, что ищет средство от земного проклятия. Если б хоть кому сказал – знала бы уже Агнешка. Разговоры слуг она слушала всегда внимательно, а от слуги редко что можно утаить. Но Владислав свои тайны охранял крепко. Верно сказал: не умел он привязываться, доверять не спешил. Отчего же тогда сегодня ей душу приоткрыл?
– Когда нужды во мне не станет у вашей супружницы, – ответила она тихо. Ей все казалось, что птичья песня, тонкая, хрупкая, как весенний лед, повисла между ними, дрожа, как нитка стеклянных бус, и стоит кому-то из них двинуться, шевельнуть хоть пальцем, и она оборвется, тяжелые капли разобьются на тысячи осколков.
– А если у кого другого еще будет в тебе нужда?
Он так и не обернулся. Ветер касался отросших за зиму темно-русых волос князя, солнце превращало седину на висках в расплавленное серебро. Агнешка сжала в руках край душегрейки, не в силах понять, что за чувство откликнулось в ее душе на слова господина Черны. Странная жалость требовала, чтобы она приблизилась, чтоб обняла, заставив треснуть ледяную шкуру его одиночества, так похожего на ее собственное. Неприкаянное тянулось к неприкаянному. Досада и гордость шептали, что, пусть и обошлись с ней дурно и жизнь, и манус Иларий, а ни в чьих полюбовницах она ходить не станет, хоть бы и сам князь позвал. Страх кричал, что единого касания высшего мага может быть довольно, чтоб вся Черна в колдовском огне сгинула. Достоинство велело поклониться и выйти прочь, а доброта – остаться и выслушать до конца мучительную княжескую исповедь.
– Наследнику вот нужен будет уход. У нас в роду сила рано просыпается, а когда не ведаешь, как с нею быть, бывает, и самому, и домочадцам лекарь нужен.
Владислав, не глядя на нее, отошел от окна, толкнув рукой полуоткрытый ставень. Склонился над столом с рассыпанными по нему свитками. Принялся торопливо записывать некоторые строки из сказок, что спела ему Агнешка.
– Придешь доложишь, как княгиня себя чувствует. Сейчас ты… свободна, – глухим сердитым голосом бросил князь.
Волшебство рассыпалось, раскатившись ледяной пылью по полу. Агнешка опустила взгляд…
Глава 30
…поклонилась и вышла. Князь проводил ее тяжелым взглядом. Давно не радовали его ни красивые девки, ни еда. Песни захожих сказителей навевали тоску. Было время, казалось ему, что княжеское житье – предел мечтаний младшего сына, но теперь Тадеуш понимал, что крепко ошибался. Истерзанное годами правления Казимежа Бялое опустилось ему на плечи непосильной ношей, едва не переломило хребет. Понятно, отчего Якуб в петлю полез. Ясное дело, не только из-за того, что один остался. Представил, верно, свое княжение, да и удавился.
Долгая зима навалилась на Бялое, а Тадеуш ни на единую пядь не приблизился к Эльжбете. Она ждала его, не могла не ждать. А он до глубокой ночи просиживал с советниками, трепал по допросам вороватых дворян и уже нет-нет да думал, не завести ли себе, как в ненавистной Черне, Страстную стену. Уж больно многие позабыли, под чьей рукой ходят, чьи гербы носят.
С каждым днем, как ни кликала, ни аукала память, все труднее вызывалось из былого светлое личико Эльжбеты. Стирались родные черты, превращаясь в бледное марево, словно отражение плыло в дрожащей воде. Исчезло все, растворилось, потерялось, как белый, вышитый любимой рукой платочек. Уже с трудом вспоминал он Эльжбетину улыбку, ясные глаза, светившиеся любовью и нежностью. И сама душа князя-самозванца, казалось, все меньше откликалась доброму чувству.
Он бродил по знакомым переходам, пытаясь припомнить их с Якубом подростковые дурачества, звонкий Эльжбетин смех. Но вставали из памяти одутловатое, посиневшее лицо удавленника с вывалившимся сизым языком да распахнутые глаза Якубовой девки. Как звали ее? Ада? Ядзя?
Тадеуш с детства не силен был запоминать имена прислуги.
Мертвецы. Они выступали из прошлого, словно сумрачная стража, не позволяя памяти коснуться родных лиц и светлых воспоминаний.
Всю зиму они приходили к нему во снах, а порой и наяву. Пророчили дурное. Якуб, мертвый, синий, объеденный рыбами, указывал на него из клубящегося марева распухшим от речной воды пальцем, и тысячи безликих мертвецов бросались на Тадека, грызли, давили. Он выхватывал книгу, но магия, его верная магия уходила куда-то, бросив его одного против сонма неупокоенных. Тадеуш падал на землю и, сбиваясь и путаясь, бормотал трясущимися губами молитву, испокон веков почитавшуюся бабьей: «Землица-заступница, благая помощница…» И земная мощь ударяла в ладони, наполняла тело неслыханной силищей. Руки и плечи окутывало облако белых искр, змейками сновавших между пальцев, нырявших под кожу, так что волоски на руках вставали дыбом, словно в грозу.
И Тадеуш сбрасывал искры снопами в мертвые глаза своих палачей, со злорадным удовольствием наблюдая, как лопаются бельма, как трескается серая мертвая кожа, обнажая кости, и те в свой черед с хрустом рассыпаются в пыль. И никакой отповеди. За мертвое Землица не карает.
– Мертвые вы! – кричал Тадеуш. – Мертвые! Нет у вас надо мной власти!
Но отчего-то среди мертвецов видел он не только Якуба с его полюбовницей да старого Казимежа. Мелькали в толпе и отец, и братец Лешек, и лица окрестных князей, которых так жарко подбивал он встать против Владислава Чернского. Тадеуш вглядывался, надеясь отыскать среди мертвецов главного своего врага, но едва казалось ему, что вот он, Владислав Радомирович, его цепкий взгляд, ядовитая усмешка, – и тотчас в том самом месте лопалась ткань бытия и проступало в сизом мареве радужное око. Переливалось, играя, хватало Тадеуша за нутро, за самые хребетные струны, и тянуло к себе так, что кости трещали. Роняло наземь, тащило под хохот мертвецов.
Тадеуш просыпался в холодном поту, ожидая с весной самых дурных вестей.
Что, если кто-то выдал их заговор Владиславу? Высшему магу не нужно через снега ехать, чтоб отомстить. Нахмурится Чернец – и упадут замертво отец и Лешек, одной мыслью до них дотянется.
«Это все зима, – уговаривал себя Тадеуш. – Метель воет, дороги нет. Нет вестей. Вот и лезут в голову мысли одна другой страшнее. Вот вскроется Бяла – и расставит весна все на свои места».
Не обманула говорливая Бяла, одарила, чем могла.
Не сумел Тадеуш посмотреть в лицо утопленнику. Скользнул взглядом по груди, по мокрому грязному сукну кафтана, в котором когда-то так себе нравился. Поднял глаза на бледного Илария, обвел взглядом перепуганные лица слуг.
– Тадеуш это, из Дальней Гати. Позаботьтесь о теле.
– В Бялом думаешь схоронить, княже? – проговорил медленно Иларий. Тадеуш кивнул, думая об отце и брате. Как скоро долетит до них весть, что мертв их Тадек? Сколько горя придется им вынести, думая, что он больше не вернется, что всю зиму пролежал он подо льдом кормом для рыб?
– Да, в Бялом.
– На общем кладбище? – не желал отвязаться Иларий. За зиму всю душу выпил манус из Тадека. Хваток оказался, как щука, и безжалостен. Приставил тайну их общую к горлу Тадеуша, как нож, и все давил, по капле кровь пил. – Не думаете же вы положить дальнегатчинца в семейный склеп?
– Он здесь с малых лет при бяломястовском дворе. Он был мне… как брат, – Тадеуш не мог отвести глаз от руки утопленника. Не могла эта раздувшаяся сизая плоть быть рукой друга его детских дней. Как могла смерть так изуродовать его, сохранив почти нетронутой одежду? Медные пуговицы с гатчинскими медведями блестели на рукавах.
– И все-таки, если позволишь мне дать совет, княже, стоит отправить тело к его отцу, князю Войцеху. Верно, он захочет похоронить сына сам. Оплакать его.
Тадеуш почувствовал, как перехватило горло, подступил под самый корень языка горький ком. Он жестом отослал прочь прислугу.
– Отправь тело отцу, – Иларий, не боясь лишних ушей, заговорил громче. – Если похороним его здесь, неужели не захочет Войцех узнать, почему? Приедет тебя расспрашивать, князь Якуб Бяломястовский.
В голосе Илария звучала ядовитая издевка.
– Да, Якуб. Государь Бялого мяста! – рыкнул на него Тадеуш. – И ты под моим гербом ходишь, если не забыл.
– Как забудешь, – оскалился Иларий. – Только, если помнишь, княже, затеяли мы это все, чтобы Бялое сохранить от лап Чернца и Эльжбету тебе вернуть. Хочешь, чтоб вскрылось все? Тогда прощайся и с княжеством, и с возлюбленной, и с головой. Спрячем тело в земле – и тотчас все вокруг зароятся, захотят узнать, отчего так скоро схоронили и домой не отправили. Войцех ведь не слушал тебя, не хотел связываться с Чернским Владом, боялся его силы. А если привезу я ему на порог тело его младшего сына и намекну ненароком, что последний раз видели тебя… то есть его вместе с властителем Черны, после чего Владислав уехал, а полюбовника его жены и след простыл? Да твой отец первый дружину соберет и по соседям поедет, подбивая против Влада пойти. Тебе останется лишь возглавить поход против душегуба. Искалеченный топью против того, кто топь в руке держит. А? Что молчишь?
Тадеуш опустился на скамью, закрыв руками лицо. Ладони коснулись белого платка. Казалось, проклятая тряпка приросла к нему за эту долгую зиму. В тереме вечно кто-то шнырял, и даже ночью Тадек опасался снять платок, чтобы не быть узнанным. Порой казалось ему, что уж под повязкой не его лицо, а исчерченное лиловыми и белыми шрамами лицо княжича Якуба.
– Прав ты, Илажка. Сто раз прав. Слаб стал отец, стар, глубоко засел в медвежьем нашем углу. А если узнает, что я сел вот этак-то, хитростью, преступлением, на княжество в Бялом, – тем более схоронится, затаится, лишь бы не глядел Влад в сторону Бялого мяста. Без него не поднять мне князей… А вот если отдадим мертвеца… быть может, и сделает жажда мести то, что любовь отцовская не сделала… Готовь мертвеца! Сам с ним поедешь!
Иларий кивнул.
– Скажешь отцу, что не мучился я. Быстро умер, без боли. Лги. Ты умеешь. А потом в Черну поезжай, – Тадеуш с удивлением заметил, как вздрогнул всем телом Иларий.
– Зачем в Черну? – спросил он резко.
– Поедешь к Агате. Успокоишь, отвезешь от меня письмо. И сделаешь все, чтобы Эльжбета о смерти моей не узнала. Не хочу я, чтоб она хоть мгновение думала, что нет меня, что я забыл нашу клятву и не приду за ней. Понял меня, манус Иларий?
Черноволосый маг смотрел пристально, словно перебирал в уме, как отказать.
– После Дальней Гати поедешь с письмом в Черну и останешься там скрытно, пока… – Словно застряли слова в горле Тадеуша, но он справился, выговорил: – Когда наследник у Черны появится, тотчас дашь мне знать. Это я тебе приказываю, твой господин. Сам ты меня им назначил – подчиниться время пришло!
Иларий тихо поклонился, но ясно было им обоим, что в этом поклоне нет ни капли почтения. Иларий опустил руку в карман, сжал там что-то.
На мгновение Тадеушу показалось, что складывает манус тайно пальцы в боевое.
– Что у тебя там?
– Не твое дело, княже, – криво усмехнулся Иларий.
Глава 31
– Покажи!
Выдержав тяжелый, подозрительный взгляд Надзеи, Ханна отдала ей склянку с отваром.
Элька лежала на постели, обложенная пуховыми подушками. По щеке ее катилась одинокая слеза.
Агата, утомленная капризами дочери, присела рядом с ней на обитый алым бархатом табурет. Медленно водя пальцем по строкам, она перечитывала в который раз письмо, привезенное из Бялого перед самым большим снегом. По мере того, как двигался по строкам палец, на душе у княгини светлело: видно, все было хорошо у сына, с княжением он справлялся умело, письма слал пусть и холодные немного, но почтительные. А как иначе должен писать молодой князь вдовствующей матери?
«Вот высохнут дороги, и тотчас уеду», – пообещала себе Агата, с тоской глядя вокруг. Покуда жива была нянька, старуха еще напоминала ей, что она госпожа и княгиня. Но едва отступили от Черны морозы, нянька как-то быстро и сильно заболела, и сколько ни колдовала над ней черная ворожея Надзея, старушка умерла несколько дней назад, сделав страшную небову служанку властительницей судьбы Эльжбеты. Да и ее, Агатиной, судьбы.
Будь воля Надзеи, никто, кроме нее, не приблизился бы к Эльке, и та словно бы рада была этому, на всех, кроме черной страшной бабы, злилась, кричала, а потом, растеряв с криком все силы, подолгу плакала и жаловалась на несчастливую судьбу.
Девки прятались по углам, только бы не позвали ко княгине. Одна Ханна терпела, словно так и быть должно. Агате самой хотелось порой, как дворовой девке, укрыться где-нибудь от дочери, выдумав срочное дело, а порой, стоило глянуть на это расплывшееся, вечно красное от слез лицо, в котором едва угадывались любимые черты, хотелось ударить Эльку, ударить крепко, чтоб слетела с нее эта гадкая скоморошья харя.
А Ханна слушала, кивала, исполняла самые глупые прихоти, и все с такой величавой гордостью, словно не она служила, а ей. Оттого Элька еще больше задорилась и даже раз приказала Ханну выпороть за какой-то пустяковый проступок, к радости черной ворожеи. Агате даже стало жаль девушку. Да только Ханна не лыком была шита, задрала подбородок и ответствовала, что князь Владислав Радомирович приказал ей заботиться о его супружнице, а вот батогов и плетей получать не приказывал, а значит, не бывать тому.
Сколько ни ругалась Элька, а никто не решился прикоснуться и пальцем к гордячке Ханне. Может, боялись князя, может, приставленного к Ханне дружинника, который помогал лекарке со снадобьями, носил тяжелые ведра, сопровождал, когда посылал князь Ханну к больным чернцам, и стал за доброе обращение так верен ей, что едва в рот не глядел. А может, боялись громадного закрайца, который пусть и не показывался подолгу, а знал обо всем, что происходит во дворце, за всем приглядывал. С тех пор как отослала Агата Ядзю к сыну, великан словно бы осерчал на всех. По первому времени все ждал, что вернется, а как понял, что прошла опала, осталась Ядвига в Бялом, и вовсе зверь зверем стал.

