
Радужная топь. Избранники Смерти
Войцех приказал закрыть гроб. Отвернулся, зажмурился, словно от боли. Лешек оказался не так крепок, как отец – сидел на лавке, размазывая по лицу слезы и причитая.
– Тадек, Тадушек. Ведь как так…
Иларий смотрел в пол, не в силах поднять взгляд. И тихий горестный шепот наследника, и тяжелое молчание самого князя рвали ему сердце. Никогда не делал Войцех дурного манусу, ни разу не заговорил как со слугой.
«Прав был Тадеуш. – Манус переплел пальцы, заставляя горе обратиться в силу, растворяя его в ладонях, растирая о белые шрамы. – Может, и стоило схоронить там, в Бялом. Чем так…»
– Чернец, говоришь? – хрипло спросил Войцех. – Чернец с ним к реке пошел?
Иларий кивнул.
«И я был прав». – В глазах князя бушевал такой гнев, такая лютая злоба, такая горькая обида, что понял Иларий: не успокоится теперь Войцех, пока не отомстит душегубу за смерть сына.
«Пусть мстит, – решил он про себя. – Не за своего, так за чужого. Хорошим человеком был Якуб, а почитай через Чернца ума лишился, от смерти отца, а Казимеж умер оттого, что поддался уговорам Чернского упыря и предал того, кто всем сердцем ему был верен».
Горько стало на губах, черно на сердце. Зачесались шрамы так, что Иларий, не замечая, стал со всей силы скоблить ногтями кожу ладоней, того гляди кровь выступит. Пригляделся – и правда, кровь. Да только не его, а собачья. Не успел с дороги ни лица ополоснуть, ни одежду сменить. Сразу вслед за гробом пошел к князю.
Дурных вестников никто не жалует, но Войцех сделал над собой усилие: распорядился покормить, определил в покои для гостей и просил оставаться, сколько надобно, хоть бы и до самых похорон, но если есть срочность какая – никто не станет удерживать.
Хотелось Иларию сорваться и гнать лошадь прочь, куда глаза глядят. Да только куда? В Бялое, что за долгое лето превратилось для мануса в кладбище? Говорят, не станет земля тебе родной, если нет в ней твоих мертвецов. Да только слишком много «его» мертвых стало в бяломястовской земле. Их призраки обступали изголовье постели, тянули руки, толпились, решали, чей черед мучить его, лишая сна. И Тадеуш был не живее призрака, словно бы и сам уверился, что он и есть Якуб Бяломястовский. Смерть и безумие поселились в доме, что когда-то Иларий любил больше родного. Все разрушилось с предательством Казимежа, а толкнул его на предательство Чернский Влад. Неужели к нему, виновнику всех бед, ехать? Прямиком на Страстную стену? Или бежать в отцов удел, под защиту к братьям? Стыдно. Явиться в отчий дом побитым псом, слушать насмешки старших, на посылках быть, на побегушках, ему, манусу истиннорожденному, по силе превосходящему братьев с колыбели.
Тяжело было смотреть на горе князей Дальней Гати, а все-таки остаться нужно было, хоть на денек. Всю зиму жил здесь Проходимец с бродячими сказителями. Может, видел кто его хозяйку, знает что о ней.
А если нет – уж тут выбора немного. Бородач сказал, под Черной жила женщина с псом. Ханна. Мало ли, что не признал он по описанию Илария Агнешку. Лисичка его и не таких вокруг пальца обводила.
Вспомнилось, как нарядилась травница мальчиком – никто не распознал бы. Может и степенной матроной нарядиться, не приметит никто, что молоденькая совсем. А может…
На миг мелькнула перед глазами Илария последняя их встреча. Его прозрение. Так ярко стоял перед глазами раненый Тадеуш, что сквозь морок не увидел Иларий заплаканных глаз, посеревших губ своей спасительницы. Сила захлестнула. Показалось, может он другого спасти от собственной участи, избавить от мук бессилия, от смерти. Думал, будет ждать его травница. Как другие бабы ждали.
Только потом понял – не такая она, как все бабы. Всю жизнь у мануса было одно и то же: он в окно, а полюбовница подол отряхнула и смотрит невинной голубкой.
Не знал он других баб. Не совладал с собой. Обидел – и не заметил. И только потом, когда сам узнал настоящую обиду, когда предал его тот, кому верил, кто был ближе родного отца – тогда почувствовал, что, верно, ранил свою травницу.
Глава 36
Обида – она страшней переломленного ребра. Зарастает кость, да только, бывает, напомнит о себе в дождливый день старая рана. А обида не заживает: едва затянется, как тотчас вскроется от неосторожного слова, от малого воспоминания.
Нужна Ханна князю – сказки сказывать, за княгиней ходить, терпеть черную гадину Надзею да язву – княжескую тещу. Может, и в постель к себе он хотел бы ее взять, да не жалует Владислав Чернский насильников, самолично клеймит. Только в этом и есть отличие его от синеглазого мануса Илария. Тот не постыдился снасильничать. Да и кто его обвинит: сама ходила, сама в глаза заглядывала, в рот смотрела. Уж думал: все его.
А как не стала нужна, как вернулась сила, как получил свое – ускакал, не оглянувшись.
Вот и теперь: «Свободна».
Да разве есть в этом мире свобода? Разве может человек жить, ни к чему не привязанный? Разве выживет? Не зря держит Смерть на правом плече вольный ветер. Он один и свободен во всем мире. Если не привязан ты ни к человеку, ни к месту, завертит, понесет над миром прямо в лапы к небовым тварям. Живая душа всегда ищет, где бы укорениться, к чему привязаться. Только мертвое свободно.
Думала Агнешка, что убил что-то в ней манус Иларий, что уж не привяжется она больше душой к тому, кто сильней, кто может ранить. Оттого и не касаются ее упреки чернских баб, что высокородных, что дворовых. Да только сказал Чернец: «Свободна» – и больно стало, горько, обидно. И страшно подумать отчего.
Неужели за покой, за сытость, за внимание к матушкиным сказкам… привязалась она к самому страшному человеку в Срединных землях? Пробила надежда на то, что изобретет князь-колдун средство от топи, каменную корку на сердце…
Агнешка зажмурилась, прогоняя слезы.
Говорили, что в Черне князь – злой человек. Зло говорили о нем злые люди. А потом били, унижали, убить пытались вечоркинскую ведьму. А под крылом этого злого человека целую осень и зиму Агнешка прожила, а зла от него и от верных его людей не видала. Сказки сказывала, травы смешивала, занималась тем, к чему душа лежит, – врачеванием да рукоделием. Словно снова у матушки в дому оказалась. Не ждала не гадала.
После того как слизнул ее слезы судьбы посланник – пес Проходимка, словно бы не осталось слез. Да только оттаяла душа, и столько соленой воды внутри накопилось – так и брызнула в глаза, потекла по щекам. От одного небрежного властного жеста прорвало плотину. Как ни кусала кулаки, как ни зажмуривалась, а все полились слезы, по щекам, по подбородку на черный платок, на темное платье. Поплыло, слетело обличье словницы Ханны.
Вот она, травница Агнешка, вся как на ладони. Не вилами – взглядом злым ткни, и истечет сердечной кровью.
Дверь затворила, да толку. Замки слугам не положены – вдруг среди ночи княгиня вызовет к себе? Села, поджав ноги, на кровать, на пестрое лоскутное одеяло. Уткнулась лицом в колени. Шумело в ушах слезное море, накатывало на глаза солеными волнами.
Не услышала за расходившейся внутри стихией Агнешка, как вошел кто-то, постоял у изголовья, погладил незримой рукой по волосам – и растаял. От касания этого стало легче, потянуло в сон.
Агнешка всхлипнула еще разок, но уже без горечи. Хоть и хотела бы ходить в домашних кошках, из блюдца пить, на мягком спать, а выпала судьба лисья – по лесу бегать от крестьян с вилами. Мало ли что пригрели – все кошкой не стала. И раны, что нанесли лисичке добрые люди, а особенно манус Иларий, не исчезнут никогда, уж больно шрамы широки. Не зарастут такие рыжей шерстью.
Всплыло в памяти красивое лицо мануса, синие глаза с озорной искрой, темные волосы. Вспомнилось, как скакали они на верном Вражко прочь от опешивших деревенских. Улыбнулась Агнешка – пусть таким и сохранит память Илария. Пусть сотрется навсегда все другое. Но нет, посмеялась память над просьбами, заботливо сохранила да без зова выложила перед внутренним взором травницы искаженное злобой лицо, окрик: «Что еще притащишь? Может, на палке мне колдовать? На камень прикажешь лечь и завывать, как деревенская баба-ведьмачка?» Вспомнился себялюбивый восторг в глазах мануса, когда потекла через содрогнувшееся от боли тело Агнешки обратно в руки Илария потерянная сила. Торжествовал, властвовал, радовался, ни слез ее не видел, ни просьб не слышал…
Когда чья-то рука коснулась плеча, Агнешка вскинулась, вскочила с постели, вскрикнула: «Не трожь!» Все еще стояло перед ней лицо мануса, горящие жаждой глаза, дурманил пришедший из прошлого запах подвявшего крестоцвета.
Владислав опустил руки, но Агнешка не видела ничего перед собой. Только молотила руками воздух, повторяя: «Не трожь! Не надо! Пусти!» Не заметила она, как сбила с головы черный платок. Волосы рассыпались по плечам.
– Да что с тобой, словница? – гневно окликнул ее князь, приблизившись, и удивленно замер. Почувствовал, видно, наложенный незримой рукой сонный морок.
Тонок такой сон, а прорвать пелену грезы ой как трудно. Кажется, все вокруг явь, и вновь лежит на остывающей земле травница Агнешка, а над ней склонился, сверкая глазами, любимый ее, синеглазый маг. И тело, и душа приготовились к боли, а сердце еще не верит, просит отпустить, пощадить.
Но разве сладишь с крепкими мужскими руками? Сколько ни бейся, сколько ни плачь. Сама виновата. Слишком близко подпустила.
Глава 37
Сама виновата. Не умела постоять за себя, за свое счастье. И теперь боли и стыда никакими водами не отмыть. Не поворотить вспять времени, не вернуть ту наивную девчонку, чистую, доверчивую.
Позволила отцу выбирать себе судьбу – и вот что получила.
Эльжбета глянула на сильно округлившийся живот и тотчас отвела взгляд. Оглядела добровольную свою тюрьму. За зиму устала она от матери, от Надзеи, от девок-помощниц хуже некуда. Ханну, мужнюю доносчицу, ненавидела всем сердцем. Даже больше супруга. С ненавистью вспоминала каждый день отца, надеясь, что не приняла его Землица в свои чертоги и что носит князя Казимежа ветер над вершинами сосен и треплет в грозу неприкаянную его душу Небо молоньями за все его грехи. А особенно за то, что сломал жизнь дочери.
Всегда она старалась послушной быть. Думала, за послушание позаботятся родители о ее счастье. Позволят стать женой Тадека, хорошее приданое дадут.
Но вместо этого взвалил отец на дочкины плечи судьбу всего Бялого. Сам сбежал на тот свет, а ей оставил расхлебывать.
Всего-то меньше года прошло, а уже казалось Эльжбете, что прошлая жизнь ее, незамужняя, далеко-далеко. Не дотянуться ни рукой, ни памятью. Смазалось, стираться начало лицо Тадеуша. Осталось лишь светлое пятнышко, словно солнышко сквозь облака. Хоть и пасмурно кругом, а все равно тепло.
Цеплялась Элька за воспоминания, доставала при всяком случае, словно картинки из сундука, из своей памяти. И картинки стирались, тускнели. Вспоминались какие-то обрывки: то рука любимого, широкая теплая ладонь, то белый платочек в ней, то русый локон, упавший на бровь.
И так горько становилось, так жалко себя, что Элька, с усилием поднявшись с постели, принималась метаться по комнате, бранила служанок: то требовала открыть окно, дышала жадно, то вновь приказывала закрыть – бил княгиню озноб.
– Наследник приказывает, – говорила всем строго Надзея, мгновенно появляясь рядом, словно дежурила все время за дверью. – Наследника Черны надо слушаться.
Служанки не роптали, выполняли все прихоти. А лучше княгине не становилось. Не наследник беспокоил ее, а прошлое: ненасытное, как пиявка, неутоленное, как жажда.
Звал из былого обманутый Тадеуш, просил быть его женой.
– Не могу я больше тут взаперти. Уйдите все. Ненавижу вас!
Эльжбета, обессилев, снова опустилась на постель.
– Одни и те же рожи ваши видеть не могу! Надоели хуже смерти!
В ярости Эльжбета вскинула кольцо, бросились жадно к изумруду белые искорки силы: «Дай, дай, хозяйка, воли, погуляем». Служанки кинулись прочь, Надзея закрылась рукавом.
– Ну-ка не смей! – раздался от двери властный голос Агаты. – Совсем сдурела. А ну как отповедью тебя ранит? Что делать будешь?
– Да хоть бы и убило вовсе, – крикнула Элька в отчаянии. – Не могу я так больше! Не по мне такая ноша. Сил нет носить! Терпеть сил нет! За что вы с отцом так меня ненавидели, что отдали Чернцу? Что я вам такого сделала?
– Надзея, выйди! – рыкнула Агата.
– Останься, Надзея! – не уступила Эльжбета, но ворожея, видно, почуяла, кого нынче лучше слушаться, и выскочила прочь. А может, побоялась получить сгоряча от одной из золотниц боевое заклятье.
– Ах ты тварь неблагодарная, – прошипела Агата. – Я-то тебя ненавидела? Любила, лелеяла. Говорила: беги, дочка, укрою. Потащилась за тобой в чужой удел, сына бросила одного, бессильного, на княжение! Все для Эленьки. А она вот как!
– Сына бросила! Зачем ты сюда притащилась за мной? Смотреть, как гибну? Как красота моя тает? Как судьба моя поломанная кончается?
Не сдержала Агата чувств, ударила с размаху дочку по щеке. И показалось ли то Эльжбете или и вправду было – улыбнулась едва приметно. Словно приятно ей было.
– Ненавижу тебя! – крикнула в сердцах Элька.
– Ненавидишь? Ну что ж. Твое право.
– Приедет за мной Тадек и увезет!
Эльжбета ожидала всякого, но не того, что запрокинет мать голову и расхохочется: зло, холодно.
– Приезжал уже.
Наболело, видно, у бяломястовской госпожи в чужом-то доме. Не скрывала, что хотела больно уколоть дочь. И уколола. Крепко.
– Покрутился у ворот и поехал прочь. Сама с ним говорила. Жидковат оказался твой Тадек. Думала, приедет он и правда за тобой. Уговорит князей защитить нас, спихнуть с Чернского престола проклятого Владислава. Но нет. Как жили, так и живем. Уж дороги растаяли, а все ни письма, ни весточки.
– Придет он! – отчаянно вскрикнула Элька.
– Что ж не пришел еще? – уперла руки в бока Агата.
– Случилось что-то, – не успев понять, отчего так решила, выпалила Элька. Обмякла вся, от страха словно косточки все растаяли, перестали держать ноги. – Случилось что-то с моим Тадеком…
Агата словно опомнилась, подскочила, обняла, зашептала:
– Не дури. Все с ним хорошо. Ездит по дворам, дружину собирает. Может, и правда получится у него, приведет соседей к стенам Черны.
Что-то еще говорила мать, торопливо, сбивчиво, горячо. Да только не слушало ее Элькино сердце, одно твердило: «Что-то случилось».
Глава 38
А что случилось – как разберешь, как расскажешь? Одно ясно – дурное что-то, черное. Смертью пахнет, темной водой.
Болюсь поежился, растер замерзшие руки. Уж две тарелки горячих щей выхлебал в людской, а все не мог согреться. Думал, как рассказать князю о том, что видел, да так, чтоб поверил господин Чернский и не осерчал. Не хотелось в опалу попасть, снова в бега пускаться. Жить в облезлом дырявом шатре после теплой сторожевой башни ой как не хотелось.
В дороге не так страшно было. Все дальше оставался за спиной обоз с мертвецом, суетился на возу над мальцом и собакой старик-сказитель. Когда Болюсь погрузил в несколько слов и мальчика, и его любимца в глубокий, исцеляющий сон, когда щеки мальчишки порозовели, а лапы и горло гончака задвигались, словно гнал он во сне кого-то с громким заливистым лаем, только тогда старик успокоился, перестал егозить на возу. Не зная, как отблагодарить, завел свои сказания. Одну за другой плел сказки, за сказками были, за былями слухи, да все напевно, так, что глаза сами смыкались. Задремал, видно, словник Болеслав. Да сквозь сон и пробилось к нему в голову грустное сказание об утопшем красавце-маге, что погиб за свою любимую.
Зацепилось за напевный сказ, вытянулось то, что хотел словник поскорее позабыть. То, что увидел он, прикоснувшись к мертвецу на повозке черноволосого мануса. Завертелось, сложилось, и уж не осталось у старого словника сомнений, что такое он увидел. Разошлась ткань бытия, открыла старику окошко, да только не разобрать, в былое или грядущее. Верно, грядущее, потому что увидел в ту прореху старый провидец бяломястовского наследника Якуба висящим в петле. Язык вывален, глаза закатились, а по щекам из-под белого платка слезы текут, на платье княжеское падают, да не впитываются, а скатываются. Кап-кап с сапог. Уж целая река под ногами у князя, и в реке этой под толщей воды движется кто-то. Ничего не видно – ни лица, ни одеяния, только плывет поверху пшеничная коса с синей лентой.
Вспомнил Болеслав эту косу, ленту вспомнил. Девчонку вспомнил, которой заказывал не ехать в Бялое.
Не послушалась.
Землица, прими.
Да только не вяжется, не кроится что-то. Вертит судьба, за нос водит своего старого подглядчика. Умерла девчонка, чувствовал это Болеслав, видел. Да только жив Якуб Бяломястовский, живехонек.
– Любишь ты загадки загадывать, Цветноглазая, – вцепившись пальцами в горячую кружку с грушевым взваром, пробормотал старик. – К чему ты мне все это показала? Девчонку. Князя. Из Бялого беда идет какая?
И так и сяк прикидывал старик, а все никак не мог додумать, к чему видение. Выдохнул, решил: пусть князь думает. Он высший маг, ученый человек – выдумает что-нибудь дельное.
Не удержался Болюсь, потянул за знакомую петельку – позвал на себя книжника Конрада. Тот явиться не замедлил, вбежал, словно кто пятки жег.
– А мне отчего-то показалось, есть тут кто-то, – сказал он, странно озираясь.
– Есть, – хихикнул Болюсь. Сложились морщинки вокруг глаз. – Я, батюшка. Отведи-ка меня к нашему господину.
Конрад рассеянно кивнул и побрел прочь. Словник потопал за ним, продолжая улыбаться. Да чего приятно было силушку в ход пустить. В поле мужичка поводить на нитке. Теперь вот потянуть толстяка-книжника в поводу. То-то загудит в горле, защекочет язык сила словничья. Застоялась за зиму. Так и не вылезла проклятая радуга, не моргнула даже. Не было повода колдовство применить. На товарищей своих, сторожевых магов, Болюсь петельки в первый же день закинул, да только ни к чему оказались, разве для шалости. Заставить магов послабее на руках ходить или петухом кричать. Но не сильно-то в сторожах на рубеже радужном пошалишь, не любит князь Владислав, когда со смертью шутят. А ну как топь откроется, а сторожа не готовы: силу растратили по пустякам. Не лопнет окошко, всех вытянет досуха.
Задумался словник: а может, растерял хватку за спокойную-то зиму. Не приметил, как встал за спиной великан Игор. Хватанул за шкирку как щенка.
– Снимай петлю, – прошипел в самое ухо.
Заегозил словник, задергался. Не к лицу почтенному магу вот так в воздухе ногами дрыгать.
– Чего? Какую петлю?
– Словесную. Колдовскую. С Коньо снимай, – отчетливо выговаривая каждое слово, произнес закраец. – В прошлый раз предупреждал тебя князь, чтоб не дурил. Да только черного кобеля не отмоешь добела. Верно, тебя, как горбатого, одна Землица излечит.
– Да я здоров, батюшка Игор. Что меня лечить-то.
Закраец сжал пальцы, словник захрипел, придушенный собственным воротом.
– Да сниму, сниму. Поди-ка сюда, господин Конрад. Благодарю тебя за помощь от всего стариковского сердца. Вел ты себя как почтительный сын, да не отец я тебе.
Конрад затряс головой, словно отгоняя сон. Потер глаза. С удивлением обнаружил, что стоит у самой потайной двери в княжеский подвал, и с немым вопросом уставился на Игора.
– Дурак этот старый тебя опять на петле водил. Теперь уж все, нет у него над тобой власти, да только снова не попадись.
– Ах ты, попрошайка, – замахнулся на словника Конрад, потянул другой рукой из сумки книгу. Болюсь приготовился к оплеухе, простой или колдовской – велика ли разница, все по уху. Но удара не последовало. Закраец перехватил занесенную руку товарища.
– Не тронь. Сам виноват, – бросил он сухо. Повернулся к старику. Сверкнули на мгновение из-за завесы пепельных волос зеленые дикарские глаза. – Ты ко князю шел – иди за мной.
«И как ни тошно ему ходить этак, пугалом, завесив рожу волосней-то», – подумал Болюсь, поспешая за великаном вниз по крутым ступенькам.
Но внизу князя не оказалось. Только парили под сводом подземного убежища магические светящиеся шары, да пузырилось, бродило что-то в больших чанах, а на столах выстроились в ряд бутылочки с зеленоватой, едва приметно светящейся жидкостью. Уж не раз видел старик такие бутылочки. В них хранил князь средство, закрывающее топь.
– Значит, одолел наш родимец-душегубец радугу-то, а? – хохотнул Болеслав, потирая сухие руки.
– Одна беда у вас, словников. Язык за зубами не умеете удержать, – пробурчал обиженно Конрад. – Ты еще князю скажи. Я, так и быть, буду изредка на площадь ходить и от твоей головы ворон отгонять. Чтоб подольше повисела…
– Да что ты взъелся, Конрад. Нет на тебе его петли, а ты все сердишься, – неожиданно мирным, каким-то будничным тоном сказал закраец. – А ты, старик, и правда помолчал бы. Уж больно смел стал, на башне зиму просидев. Не лекарство это от радуги, а припарка одна. Око закрыть можно, да только новое появится. Не этого хочет князь, а того, чтоб навсегда закрылись радужные глаза.
– Высоко мостится Владислав Радомирович, – поцокал языком словник. – Хотя, может, ему это и по силам.
– По силам. А как иначе. – В голосе великана была спокойная уверенность. Привык он к тому, что силе Владовой предела нет. – Но, кроме силы, нужны еще время и знание. Ты ведь много бродил раньше, старик. Много видел. И не просто так Конрада опять за петлю потянул, желая хозяина увидеть. Не хочешь, чтоб знали о твоем приходе? Что ты такое видел, словник? Наяву или дар твой о себе знать дал?
Болеслав не сумел сообразить, как быть. Странный этот новый закраец, спокойный, дружелюбный, вызывал опасений втрое больше, чем грубый дикарь, черной птицей следующий за своим хозяином.
– Видение у меня было. Только учти, одному князю Владиславу я его поведаю.
Глава 39
– Не хочешь – не говори. Расспрашивать не стану. Скажи только, в моей земле с тобой такое сделали?
Агнешка прижалась лицом к черному бархату княжеского кафтана, спрятала пунцовое от слез и стыда лицо. Стыдно было, как билась она у князя в руках, как кричала, как выдала себя, боль свою и беду. Словно морок на нее кто навел, да только разве возможно это? Не действует на нее чужая магия, ничья не в силах коснуться травницы Агнешки. С рождения такая она. Но отчего тогда приняла она князя за Илария? Словно черная тень безумия накрыла – и полетела прочь, насытившись ее страхом.
Да только поздно уж было. Вошел Чернец – увидел, услышал, пожалел. Очнулась от горького страшного сна лекарка в крепких руках: ни шевельнуться, ни дернуться.
– Это чтоб ты себя не поранила, Ханна, – раздался над головой знакомый ровный голос.
– Пусти. Все хорошо со мной.
– Нет. Не хорошо. Не глухой я и не слепой. Понимаю, рассказывать не захочешь. Но в Черне, у меня под рукой, за такое клеймо ставят. Посередь лба. Не для того дана сила, чтоб над слабым куражиться: взрослому – над дитем, истиннорожденному – над мертвой костью, мужчине – над женщиной. Просто дай мне знать, если увидишь того, кто дурно с тобой поступил. Не просьба это, Ханна. Как князь велю.
Агнешка только тихо кивнула. Хотела встать, но голова отчего-то пошла кругом, ноги не удержали.
– Ты не спеши, не торопись. На тебя сложный морок набросили, после такого отдохнуть нужно.
Хотела Агнешка сказать, что нельзя на нее морок набросить, не в человеческих это силах, но осеклась. Никому этого знать не нужно. Всякий дар не только сила, но и беда. Вдруг захочет Чернец или кто другой использовать ее во зло? Сила ее такова, что не может она сама колдовать, себя защитить. Мало ли, что колдовство не берет – есть и сила простая, человеческая. Хорошо говорит князь о том, что не должен слабый страдать от сильного, да только что скажет он, когда узнает, что за дар у мнимой словницы Ханны? Сколько раз обманывалась Агнешка приветливым видом и добрыми словами, лживыми обещаниями безопасности и помощи. Вилы и колья учат куда лучше любого наставника. Ими сама жизнь тебе науку выживания вколачивает. Хорошо ее выучила Агнешка, и теперь страшно было оказаться обессиленной, напуганной – в чужих руках.
Князь не удерживал, руки его едва касались одежды девушки. Только так, чтобы она не соскользнула с его рук на пол.
Агнешка, не зная, куда деть взгляд, попросила тихо:
– Пусти, Владислав Радомирович. Войдет кто, увидит – судачить станут.
– Не осмелятся, – спокойно ответил Влад. – Я их князь.
– Ты-то князь, – горько покачала головой Агнешка.
Владислав осторожно опустил ее на узкую постель, мысленно направив излечивающее от последствий тяжелого морока заклятие. Не белыми змейками – незримыми широкими волнами потекла к Агнешке сила высшего мага. Натолкнулась на таинственную преграду и, умноженная стократно, рванулась обратно к своему господину. Всего-то и коснулся рукой руки, только и этого оказалось достаточно.

