Ибо зло – как и болезнь – никогда не имеет только одной причины.
Игорь вел себя так нелепо, так глупо, как может держаться только честный человек. Никто не объяснил ему, что правосудие не нуждается в правде. Даже во Франции. Инспектор полиции печатал на громоздкой серой машинке «Жапи» то, что следователю и хотелось услышать:
«Бумажник Саши, который вы нашли у меня в ящике стола, я обнаружил на полу в тот день, когда мы с ним подрались, – видимо, он его выронил. С тех пор я Сашу больше не видел. Мой брат был отвратительной личностью. В страшные годы чисток он вел себя мерзко, совершал жуткие поступки без малейших угрызений совести, предавал друзей, заставлял жен свидетельствовать против мужей, сыновей – против отцов, добился высокого звания в КГБ, уничтожал личные документы, подчищал групповые фотографии многих тысяч репрессированных, арестовывал и посылал на расстрел или в ГУЛАГ несметное количество невинных жертв и при этом считал себя идеалистом, готовым идти на все ради общего дела, обагрять руки чужой кровью во имя революции, тогда как и он и ему подобные были попросту сворой трусов на службе у своего вождя – маньяка и психопата. Саша не заслужил этой тихой смерти, он так и не раскаялся в своих преступлениях, так и не был судим за них, он спас свою шкуру в последний момент, не дожидаясь, пока бывшие друзья арестуют и осудят его, сбежал и стал тихо-мирно поживать в Париже, и я жалею только об одном – что не задушил его своими руками».
Измученный двухдневным допросом, Игорь подписал протокол, не читая. Его привезли во Дворец правосудия и посадили в камеру предварительного заключения – настоящее преддверие ада, – не убиравшуюся с самого конца войны, такую грязную и зловонную, что ею брезговали даже крысы и тараканы; облупившиеся стены, напоминавшие абстрактные картины, были испещрены царапинами, измазаны блевотиной, кровью, отпечатками пальцев, надписями – стертыми и покрытыми другими надписями, именами, фамилиями и датами – смехотворными памятками для будущих поколений арестантов; трудно было решиться лечь на бетонную приступку, черную от грязи, или справить нужду над смрадной дырой в полу. Игорь простоял на ногах шесть часов кряду, боясь сесть, прислушиваясь к звукам в коридоре; затем, преодолев отвращение, справил нужду над отверстием в полу и примостился на краешке соломенной подстилки, чтобы отдохнуть.
Судья Фонтен, выдавший ордер на арест, накануне уехал в отпуск, – таким образом, Игоря направили к дежурному следователю, который предъявил ему обвинение в убийстве и приказал отправить в тюрьму Сантэ. Много лет спустя Игорь все еще не мог забыть жуткое зловоние «предвариловки», даже поливая себя одеколоном.
Дверь камеры захлопнулась за ним, ключ дважды повернулся в скважине, и заключенный смог разглядеть свое новое обиталище. В отличие от вчерашней зловонной конуры это банальное помещение в десять квадратных метров показалось ему светлым и вполне пристойным. Он шагнул вперед и увидел человека лет сорока на вид, полного, с растрепанной шевелюрой; он сидел на койке у левой стены и читал. Увидев Игоря, он с трудом встал и, протянув ему руку, представился: «Меня зовут Даниэль». Хоть в этом бедняге Игорю повезло: он мог бы угодить в одну камеру с каким-нибудь мрачным брюзгой или психом. А Даниэль оказался вполне приятным соседом: указал ему свободную койку, одолжил мелочи, которых не хватает каждому новому заключенному, угостил сигаретой, спросил, за что его арестовали, и, увидев, что Игорь медлит с ответом, добавил, что он вовсе не должен говорить. Сам же объявил, что он убежденный анархист, бонвиван, а в душе – жулик.
– Вот именно в таком порядке, или, если угодно, в таком беспорядке. Хочу сразу предупредить: я ненавижу кюре, военных, сыщиков и буржуев. Правда, буржуек это не касается.
Затем Даниэль перечислил правила, которые следовало соблюдать заключенным, если они хотели, чтобы их пребывание в тюрьме было сносным:
– Никогда не пререкайся с тюремными сторожами – они могут сильно испортить тебе жизнь; на все отвечай: «Да, начальник», иди по коридору, заложив руки за спину, никогда не ложись спать раньше отбоя, аккуратно заправляй койку по утрам, убирай свою половину камеры. Во время прогулки избегай общения с сомнительными заключенными – я тебе подскажу с какими, – а если они сами к тебе прицепятся, опусти голову и подойди ко мне. Если охранник спросит твое имя, называй свой тюремный номер, ты должен знать его наизусть.
Сам Даниэль, судя по числу судимостей, украшавших его досье арестанта, ловкостью не отличался – их было около двадцати, не считая тех, что попали под амнистию, – но в свое оправдание он сказал, что начал совсем молодым, и добавил:
– Видишь ли, жизнь жулика похожа на айсберг: в его досье, дай бог, десятая часть содеянного.
Он прекрасно изучил характеры судей и знал, как с ними нужно говорить, чтобы избежать побоев: всегда признавать свою вину, никогда не спорить, истово клясться, что покончит с преступной жизнью, что предварительное заключение позволило ему осознать свою вину, а главное, преданно смотреть им в глаза и быть очень, очень вежливым.
– А я подумал, что ты анархист, – заметил Игорь.
– И еще какой! Я не признаю ни бога, ни хозяина. Только хозяек. Главное – держаться в тени, не подражать каким-нибудь там Аль Капоне, не стремиться разбогатеть. Мелкий жулик – мелкое наказание. Лично я специализируюсь на винных погребах. Конечно, нужно хоть немного разбираться в винах, но в этом, уж можешь мне поверить, я настоящий эксперт. И преспокойно перепродаю свою добычу местным рестораторам. Ясное дело, приходится много вертеться, постоянно менять кварталы, иначе будешь попадать к одному и тому же судье. В Марэ погреба сообщаются между собой, на западе города тоже все хорошо, в Версале – первоклассные бургундские вина, а вот в Нейи хозяева ресторанов – настоящие жмоты. Когда меня ловят, я убеждаю следователя, что страдаю наследственным алкоголизмом, погубившим моего отца и мать, разыгрываю целый спектакль, уверяю, что взломал дверь погреба лишь затем, чтобы выпить стаканчик. И уверяю, что это злой рок! Складываю руки, как для молитвы, словно на меня снизошла благодать, плачу горькими слезами, умоляю судью помочь мне победить мой порок, уверяю, что нуждаюсь в лечении, в медицинской помощи. Поскольку судьи и сами бывают выпивохами, мне назначают минимальное наказание. А вот в этот раз не повезло: меня заловил полицейский комиссар, который спустился в свой погреб за вином, а в моей корзине уже лежало два десятка его бутылок. Мало того, полицейские наведались ко мне домой и нашли четыреста бутылок самых отборных вин, а поскольку я безработный, трудновато было доказать, что я припас их для личных нужд. Так что теперь меня засадят надолго.
Игорь занял правую койку, разложил на свободной полке одежду, которую ему выдали в судебной канцелярии. Снаружи, за оконной решеткой, высилась тюремная стена, а поверх нее – желтые кроны каштанов вдоль бульвара Араго, качавшиеся на ветру.
– Ты ведь впервые в тюряге? – продолжал Даниэль. – Так вот, объясняю: здесь все продается. Если тебе что-нибудь нужно – мыло, зубная паста, печенье, шоколад, сигареты, – придется платить, ты же не хочешь умереть с голоду, а другого выхода нет. Казенная жрачка скверная, а то, что есть в тюремной лавке, стоит дорого. У тебя как с финансами?
– Немного было отложено, но сейчас почти ничего не осталось.
– В тюряге, если у тебя нет денег на лавку, ты – никто и звать никак. А с воли тебе могут подкинуть?
– Была у меня подруга, но мы расстались. Есть несколько друзей, но я не хочу втягивать их в эту историю.
Первую ночь Игорь провел без сна. Утром он чувствовал себя измученным, надеялся, что отоспится следующей ночью, но все было тщетно: он целыми часами лежал, вслушиваясь в звуки спящей тюрьмы и задремывая лишь на несколько минут. А когда наконец под утро проваливался в сон, ему снились кошмары, которые он никогда не мог вспомнить наяву – в памяти оставались только отчаянные вопли и мольбы. К нему вернулся старый, забытый демон, вернулся и снова терзал его. Он-то думал, что все забыто, но нет – страшный призрак продолжал его мучить. Даже этот арест, даже нынешнее обвинение и тюрьма были не так ужасны, как неумолчные, душераздирающие стоны, звучавшие у него в голове.
* * *
Я скучаю. Смертельно. Меня предупреждали, что на факультете придется выпутываться самостоятельно, но угнетает не это, а то, что на лекциях можно сдохнуть со скуки. Никто мне не говорил, что она – неотъемлемая часть обучения. Весь амфитеатр погружен в тяжелую летаргию. А человечек, сидящий на кафедре, читает свой основной курс в микрофон монотонным голосом, не поднимая головы, не прерываясь, – ну как можно говорить о таких увлекательных вещах, наводя при этом тоску на слушателей?! Как можно сделать скучным то, что на самом деле прекрасно?! В данный момент лектор убивает Сен-Симона[66 - Луи де Рувруа Сен-Симон (1675–1755) – французский мемуарист, автор воспоминаний и литературных портретов, относящихся к концу царствования Людовика XIV.]. И дело даже не в его монотонном голосе, а в убожестве его повествования. Для меня чтение – это сама жизнь, читать мне так же необходимо, как есть или дышать, а я изо дня в день присутствую на литературной мумификации, на похоронах литературы, устроенных этим могильщиком. Когда я пытаюсь обсудить это с моими товарищами по факультету, они флегматично пожимают плечами: деваться некуда, таков обязательный путь к диплому. Что ж, делать нечего – я поступаю так же, как они: сбегаю с лекций, посиживаю в бистро где-нибудь в окрестностях Сорбонны, завожу знакомства с девушками, играю в настольный футбол или пинбол, роюсь в старых книгах на лотках букинистов.
Еще три года, которые нужно как-то убить.
А что потом? Вкалывать тридцать пять лет в школе, отравляя, в свою очередь, жизнь ученикам? Никак не могу смириться с тем, что должен стать неудачником лишь потому, что не услышал звонок будильника. Может, лучше сделать вторую попытку – сдать латынь и поступить на подготовительное отделение? Или еще что-нибудь?
Да, точно.
Я пытаюсь разгадать тайну, скрытую в ряби воды фонтана Медичи[67 - Фонтан Медичи (1630) – монументальный фонтан-грот в итальянском стиле в Люксембургском саду.]. Где сейчас Камилла? Лица девушек, с которыми я встречаюсь, тают в моей памяти, едва мы расстаемся; они мимолетны, как бабочки, а вот лицо Камиллы возвращается, словно волна, раз за разом набегающая на берег. Мне не хватает ее низкого голоса. Вспоминает ли она про нас? И почему не дает о себе знать? Мне не хочется думать, что она вычеркнула меня из своей жизни, ведь не мог же я так обманываться на ее счет. А что, если ее принудили к этому родственники? Может, стоило бы поехать к ней? Но где ее искать?
* * *
Именно благодаря той книге по экономике, которую жадно читал Франк, он и познакомился с Мимуном Хамади.
– Ого, книга Филлипса! – воскликнул тот, увидев черную обложку с желтыми буквами заголовка.
Он взял томик из рук Франка, вернул его к началу и стал бережно перелистывать, задерживаясь на страницах со сложными графиками и кривыми так, словно читал любовные стихотворения. Мимун Хамади – человек среднего роста, склонный к полноте, – к тридцати годам уже сильно облысел; узкие сощуренные глаза на очень смуглом лице придавали ему смеющийся вид, а изящные руки, мягкий голос и широкие плечи внушали почтение. Рашид из лавки напротив подбежал к нему, предлагая собственный стул: «Садись, брат мой, прошу тебя!» Хабиб спросил, не хочет ли он мятного чая, и поспешил в кафе на площади, чтобы заказать три чашки. Мимун уселся напротив Франка, все так же медленно листая книгу. Хабиб принес чашки на медном подносе, где лежали еще и круглые бисквиты, и почтительно предложил все это Мимуну. Тот вернул книгу Франку со словами:
– В этом городе немного людей, способных понимать Филлипса.
– Но это совсем нетрудно, – ответил Франк.
– И тем не менее кривую, показывающую соотношение уровня эволюции номинальных зарплат и уровня безработицы, не так-то легко объяснить.
– Но это же очевидно: чем больше безработица, тем ниже зарплаты.
– Именно поэтому нужно контролировать инфляцию: чем скорее она растет, тем больше растет безработица.
Беседа приняла научный характер, и Хабиб с Рашидом перестали хоть что-нибудь понимать в этой тарабарщине.
– Однако нет доказательств, что инфляция и безработица не могут иметь место одновременно, – предположил Мимун.
– А вот это возвращает нас к Кейнсу[68 - Джон Мейнард Кейнс (1883–1946) – выдающийся английский экономист, чьи труды в немалой степени помогли развитым странам Запада выйти из Великой депрессии.], который считает, что государство пытается сократить безработицу с помощью общественных расходов, рискуя при этом продлить и инфляцию и безработицу.
– По вашему мнению, все, что годится для Франции, Англии или США, может найти применение и в Магрибе?[69 - Магриб (араб. запад) – общее наименование стран Северной Африки: Марокко, Алжира и Туниса (иногда к ним причисляли и Ливию).]
– Не вижу, по какой причине эти страны могли бы избежать закона Филлипса.
– Я смотрю, вы в этом разбираетесь – большая редкость для людей вашего возраста.
– Мне двадцать два года, я получил степень бакалавра в шестнадцать, а лиценциата – в двадцать, потом ушел в армию.
Мимун Хамади учился в Сорбонне, на факультете экономики, восемью годами раньше Франка, но у тех же профессоров, по тем же учебникам, вынес оттуда те же воспоминания и защитил в Алжире докторскую диссертацию на тему «Индустриализация и регулирование экономики развивающихся стран», основываясь на принципах Берни и Перру[70 - Берни – имеется в виду Бернард Уильям Фрейзер (р. 1941), австралийский экономист. Франсуа Перру (1903–1987) – французский экономист. Согласно Перру, цель экономического роста при капитализме – достижение социальной гармонии.].
– Извините за любопытство: что вы делаете здесь, почитывая книги по экономике? В настоящее время все здешние французы озабочены только одним – как бы поскорей уехать в Европу.
– Я – совсем другое дело, мне нужно пробраться в Алжир.
Мимун заметил, что вокруг них собираются люди, и встал со словами: «Давайте пройдемся по холодку, здесь очень жарко». Они отправились в огромный парк Рене-Мэтр, где бассейны, пальмы, кипарисы и раскидистые бугенвиллеи с пурпурными цветами давали хоть немного прохлады, и побродили по аллеям, беседуя на ходу, как старые друзья, обо всем на свете. Вспомнили Люксембургский сад, киношки Латинского квартала, о котором тосковал Мимун, поговорили о Мильтоне Фридмане, который враждовал с Филлипсом, о контрэскарпе и уменьшении инфляции. Потом уселись на скамью перед главным бассейном, где плавали цветущие кувшинки и прыгали лягушки, и продолжили беседу, наслаждаясь благоуханным вечерним воздухом с примесью пряного аромата мяты на клумбах.
– Так почему же вы все-таки не переходите границу? – спросил Мимун.
И Франк неожиданно, словно ждал именно этого вопроса, рассказал ему свою историю. Мимун был из той категории людей, чей улыбчивый взгляд побуждает собеседника к откровенности, и Франк коротко описал ему свою жизнь, остановившись подробно только на последнем периоде, иначе ему пришлось бы поминать и Вторую мировую войну, и лагерь военнопленных, где сидел его отец, и отчаяние матери; правда, на это потребовалось бы не меньше двух-трех дней, а его собеседник вряд ли смог бы уделить ему столько внимания. Тем не менее Мимун слушал его с непритворным интересом и сочувствием.
– Сам не знаю, почему я вам все это рассказываю, – я никогда ни с кем об этом не говорил, – признался Франк.
– Что ж, когда-нибудь я тоже расскажу вам о своей жизни, – ответил Мимун.