Оценить:
 Рейтинг: 0

В оркестре Аушвица

Год написания книги
2010
Теги
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Твой отъезд слишком сильно напоминал изгнание. В нашей разлуке материализовался мой вечный страх: тебя увозит поезд, а я не способен вытащить тебя из вагона и навечно остаюсь один на платформе.

Я выбрался из раковины и продолжил взрослеть только после того, как было условлено, что я стану регулярно приезжать в Кёльн, где ты открыла косметический салон.

Началась разделенная надвое жизнь. В девять лет я самостоятельно пересекал пол-Европы, чтобы увидеть мать, а потом один возвращался к отцу. Меня это не пугало: я взрослел и сохранял вас обоих… никогда не знал наверняка, будут меня ждать на вокзале и в аэропорту или нет.

Глядя на приближающиеся колокольни Кёльнского собора, я всякий раз беспокоился: «Она меня встретит? Не опоздает? А если вдруг… Кто достанет мой чемодан из багажной сетки?» Эта самая сетка долго оставалась мерилом моего роста… Перед каждой поездкой отец снабжал меня билетом, на котором писал по-немецки: Меня зовут Жан-Жак, моя мать живет на Хабсбургерринг 18–20, номер ее телефона – 2 22 01. Этот ритуал утверждал меня в мысли, что ты можешь не прийти…

Отправление в Кёльн

Все прояснилось благодаря «Великому диктатору»[4 - «Великий диктатор» (1940) – классический фильм Чарли Чаплина, политическая сатира на нацизм и лично на Гитлера.] Чарли Чаплина и мраморной доске у входа в школу. Ее установили в память об учениках и учителях, депортированных в 1942-м и не вернувшихся домой.

В такой семье, как наша, я не мог не услышать простого слова депортация. Да, все вы, члены семьи по материнской линии, составили заговор молчания: не следовало упоминать ни прежние времена, ни людей прежнего времени, ни то, что с ними случилось. И все-таки периодически речь о запретном заходила.

Много позже я пришел к выводу, что родственники сговорились, когда ты, Эльза Выжившая, вернулась из Берген-Бельзена[5 - Берген-Бельзен – нацистский концентрационный лагерь, располагавшийся в провинции Ганновер между деревней Бельзен и городом Берген. В августе 1944 года сюда перевели женщин из Освенцима, а в январе 1945-го – и часть мужчин. Приказом рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера от 15 апреля 1945 года концлагерь Берген-Бельзен был добровольно передан на попечение 21-й армейской группе союзных сил (объединенное англо-канадское подразделение).], а твой отец, Лидия, ее родственники, Роза, старшая сестра моей бабушки, Давид, отец Лидии, погибли в Аушвице. Зачем был заключен этот «пакт»? Во-первых, он давал шанс изменить ваши жизни, что было непросто, а во-вторых – и в-главных – защищал меня, первенца, родившегося после. Я участвовал в заговоре молчания и затыкал уши, стоило прозвучать «противоправному» слову.

Иногда на семейных сборищах я вдруг становился свидетелем того, как десять взрослых начинали шептаться на манер мальчишек, рассказывающих похабные анекдоты. Вот тогда-то и произносились запретное слово и имена Лидии и Розы, но никогда – Давида и твоего отца. Меня выдворяли из комнаты: «Пойди почитай, милый…»

Постепенно «слово» наполнялось смыслом: депортация – место, откуда не возвращаются. Становились понятнее и обрывки нечаянно подслушанных разговоров. Интуиция подсказывала, что именно приключилось с «тетей Лидией». При мне взрослые называли ее «тетя», но не потому, что она была взрослой и к ней следовало проявлять уважение. Дело было в том, что эта самая Лидия, навечно оставшаяся малышкой, могла бы повзрослеть, следовательно, я должен был бы уважать ее. Я мало что знал о том, как уничтожили надежды многообещающей и такой короткой жизни. Бесследное исчезновение девочки символизировало удар топором по нашей истории, нанесенный нацизмом, зияющую дыру в повествовании о нашем роде. Ничто не могло заполнить эту пустоту, излечить эту рану, тем более болезненную, что все о ней молчали.

«Великий диктатор» вышел на экраны в Париже. Можешь считать упоминание этой картины в моей книге данью чаплинскому гению, но вот что я тебе скажу: режиссеру удалось невозможное – Аденоид Хинкель стал для меня «настоящим», живым человеком, а Гитлер – карикатурой. Я с трудом воспринимал свастику как символ нацизма – у героев фильма на повязках красовались два креста на белом круге. Хинкель источал ненависть и смерть, и его дикие вопли совсем не казались мне смешными. Этот фильм – предтеча реальности! – стал для меня первым документальным представлением о механизмах Катастрофы.

Андре Шварц-Барт[6 - Андре Шварц-Барт (1928–2006) – французский писатель, еврей, чьи родные погибли в Аушвице. Он примкнул к Сопротивлению, ушел в партизаны, воевал до конца войны.] тогда только что получил в 1959-м Гонкуровскую премию за «Последнего праведника»[7 - «Последний праведник» – легенда о тайном праведнике, одном из 36-ти, присутствующих на Земле в каждый момент, не будь их, человечество задохнулось бы от мук. Герои книги – члены семьи Леви. В каждом ее поколении есть такой праведник, последний из них, Эрни, гибнет в газовой камере. В центре романа – увиденная еврейским ребенком картина нарастания антисемитских и нацистских настроений в провинциальном немецком городке, особенно в детской среде и школе.], и директор школы прочел нам последнюю главу книги, ту, где всех убивают в газовой камере, замаскированной под душевую. Всех – мужчин, женщин, детей… Описание смерти в темноте было таким ярким, что у меня снова начались кошмары. Более четкие, клинические, но оттого не менее пугающие.

Один соученик, Дидье, все время твердил о месте под названием Швиц, о нем говорили в его семье. Дидье упоминал Швиц во дворе, за столом, в классе, а мы завороженно внимали. Люди умирали там, претерпев чудовищные пытки, это «там» не находилось ни во времени, ни в пространстве. И все-таки где-то Швиц существовал на самом деле. Дидье, безусловно, знал, о чем говорил: Швиц, который он описывал, был правдоподобнее пещеры Али-Бабы, страшнее Питчипоя[8 - Pitchi-Po? – Питчипой. На идиш – затерянная дыра, совсем маленькая деревушка в несколько домов, настолько бедная, что в ней нет раввина и ни одна сваха не пожелала бы попасть туда. С начала Второй мировой войны и Холокоста использовалось евреями Франции и других стран (не без доли черного юмора) для обозначения неизвестного, таинственного и страшного места назначения конвоев с депортированными, там, где-то очень далеко, «на востоке». Этот неологизм встречается в рассказах детей, которые были интернированы: «Только позже я узнал, что он вернулся из этого места, которое мы называли Pitchipo?, и чье настоящее имя было Освенцим-Биркенау» (Жан-Клод Московичи (род. в 1936 г. в Париже) – французский педиатр-еврей, ребенком переживший Холокост, автор автобиографического рассказа «Путешествие в Питчипой».)] и логова циклопа Полифема из «Одиссеи», но дело было не в таланте рассказчика, а в том, как откликалась на слова моя душа, почти соблазненная и одновременно обескураженная подобными ужасами.

Я не стал расспрашивать отца – дождался свидания с тобой в Кёльне и завел разговор о Швице. Твой друг-бельгиец сразу сделал выразительный жест – чиркнул ногтем большого пальца по шее и гадко цыкнул, ты воскликнула: «Молчи!» – озвучив его.

Обрывочные объяснения склеились друг с другом в произвольном порядке: Лидия – депортация – Швиц, – и я смог вычленить одну деталь. Ты кое-что передала мне, и я стал смертником с отсроченным исполнением казни. То есть евреем.

Теперь я могу признаться: очень долго это было для меня опасной обузой, тем, что следовало скрывать. По возможности. Помню, как группа ребятишек пыталась силой затащить меня в один из кёльнских соборов, а я не знал, должен ли «признаться», почему мне там не место… Сам того не понимая, я примерял рубище еврея из гетто, который, выйдя за его стены, терпит оскорбления и горбится под ударами толпы.

Мне предстояло разобраться в противоречивых, тревожащих душу фактах и понять, когда История мира и наша история вошли в противоречие. Случилось это, конечно же, в Германии.

Мне и сегодня непонятно твое упорное желание вернуться в эту страну. Тебе там было не место. Да, мы часто проводили в Германии отпуск, но поселиться навсегда… Ты трудилась, как каторжная, чтобы удержать на плаву салон Paris-Beautе, бросая вызов почтенному городу Кёльну. Шло время, и я все яснее различал в твоем немецком французский акцент. Общаясь с клиентками, ты то и дело восклицала «Да ну?» и «Нет!». Не знаю, делала ты это намеренно, чтобы подтвердить «франузскость» своего заведения, или устанавливала дистанцию между собой и дамочками в креслах.

В друзьях у тебя были одни французы, ну или франкофоны. Твое положение в Кёльне выглядело сугубо двусмысленным. Ты находилась далеко от семьи и была вольна жить как хотела, никто не мог осудить тебя за гипотетические шалости и похождения, но тебе не удалось создать «привязок по месту» и почувствовать себя дома. Точно так же – заинтересованно, но и отстраненно – ты относилась ко мне, и я перенял у тебя эту манеру.

Салон Paris-Beautе процветал и считался почтенным заведением, «маленькая француженка» потихоньку приобретала в Кёльне известность, хотя сначала пришлось на всем экономить, ты даже ночевала тут же, в холле на синем раскладном диване. Позже у тебя появилось хорошее жилье, квартира, где я мог оставаться один и читать, пока ты была на работе. Ты не умела знакомить меня с ровесниками, а я понятия не имел, как заводятся друзья. Виновата была не застенчивость, а моя дикость. Сначала я проводил все дни в салоне, ужасно скучал и то и дело пытался привлечь твое внимание, даже если ты была занята с клиенткой. С тех пор томная обстановка и резкие запахи действуют на меня угнетающе, я вспоминаю свое «гаремное» существование и смутную тревогу из-за соседства с расслабленными женщинами. Я не мог их заинтересовать по причине малолетства и удостаивался от пришедших на завивку толстух нейтральных Guten Tag и Danke sch?n[9 - Здравствуйте. Спасибо (нем.).].

Одна из твоих подруг, Рут, оказалась очень важным для меня человеком. Эта немецкая еврейка всю войну пряталась, скитаясь по убежищам. Она свободно владела французским и наверняка сблизилась бы с тобой еще в годы оккупации, как бельгийки Элен Верник[10 - Женщин из оркестра я называю теми именами и фамилиями, которые они носили в момент депортации. См. таблицу. – Прим. авт.] и Фанни Корнблюм, но ваши пути разошлись. Ты была маленькой, кругленькой рыжеволосой женщиной с молочно-белой кожей, Рут являла собой полную твою противоположность. Высокая, худая, темноволосая, загорелая летом и зимой, она отличалась красотой и очарованием, живостью, чувствительностью и умением слушать и не судить. Никого и никогда. Ей ты могла поверить малую толику своих страданий, прошлых и настоящих.

Вы очень любили друг друга. Я тоже любил Рут – потому что ее любила ты и потому что в то время из всех взрослых только она замечала меня и принимала всерьез.

Укорениться в Германии тебе мешали не только материальные проблемы и бюрократические препоны. Ты провела в этой стране часть детства и видела, как набирает силу варварство. Ты владела всеми то?нами и регистрами немецкого языка, знала детские стихи и считалки, слышала речь эсэсовцев и чиновников. Последняя вряд ли была приятна твоему слуху.

До середины 60-х годов на Кёльне лежал отпечаток войны, напоминавший тебе, что этот город лишился невинности в момент триумфа варваров. Некоторые здания лежали в руинах, другие выглядели слишком новыми, во многих стенах зияли пробоины от снарядов, кое-где даже не успели привести в порядок дороги. Оставила свой след минувшая бойня и на людях – они выглядели постаревшими от лишений и горя, многие носили желтые нарукавные повязки с черным треугольником, составленным из трех точек – знак инвалидности или слепоты. Я уже знал, успел прочесть, что тридцать лет назад это сочетание цветов – черный на желтом фоне – обозначало иную судьбу: то была позорная и смертоносная звезда Давида. Немцы, взрослые и дети, здоровались, щелкая каблуками и резко кивая, отчего я всегда вздрагивал, а ты бледнела и менялась в лице. Ты, должно быть, спрашивала себя: а чем занимались эти респектабельные старички пятнадцать лет назад? Я думал о том же, но ни разу не осмелился задать вопрос в лоб – ни тебе, ни им.

Пострадали – увы! – и мозги: вся Германия испытала шок, когда незадолго до открытия новой Кёльнской синагоги какие-то подонки нарисовали на ограде несколько паучьих свастик и написали Juden Raus![11 - Евреи, вон! (нем.)]

Я понял, что История вездесуща, когда в Германии поставили спектакль по «Дневнику Анны Франк».

Ты хотела, чтобы мы вместе посмотрели эту пьесу, хотя я тогда только-только начинал осваивать немецкий. Я знал, что мне будет скучно, что я ничего не пойму… Ты сумела затащить меня в театр, только посулив несколько походов в кино. Все вышло именно так, как я предполагал, а потом случилось чудо: ты вдруг открылась – рассказала и о депортации в Берген-Бельзен, и о тифе, и о том, что едва не умерла.

Значит, ты была в месте с этим странным названием, где могла не только встретить знаменитость вроде Анны Франк, но и умереть. Даже человек, привычный к немецкому языку – я, например, – чувствовал особый темный экзотизм в «считалке» из четырех ударных слогов: Бер-Ген-Бель-Зен. Правильно ли будет назвать травматичным момент столкновения с ужасом, оставшимся в прошлом, но не утратившим силы, который я всегда подсознательно ощущал, а теперь увидел его очертания благодаря четырем «шершавым» слогам?

Одна из самых горьких моих печалей заключается в том, что сказанная тобой тем вечером малая малость так и осталась единственной в нашей жизни. Несколько твоих слов позволили мне начать размышлять обо всем этом, вместо того чтобы жить погруженным в кошмар. Слова были обтекаемые, но веские, наложенные на туман впечатлений и совершенно разрозненные фрагменты – Лидия, нацизм, твое прошлое молчание, Анна Франк… Все, что существовало вокруг меня в виде бесформенной кучи перегноя, не сложилось в стройную схему по мановению волшебной палочки, но вместо хаоса, порождавшего мои страхи, возникло нечто, на что я мог опереться. Ты наконец явилась мне во всей полноте, произнеся несколько фраз, мы сумели вступить в настоящий диалог, потому что ты больше не таилась. Этот акт доверия до конца дней будет заставлять меня жалеть о несбывшемся, о том, как могла бы сложиться наша жизнь, выбери ты правду, а не молчание.

Я увлекся литературой. Первой книгой стал «Дневник Анны Франк», его я прочел несколько раз. Наверное, надеялся встретить тебя, перевернув очередную страницу… Потом были «Исход» и «Милая, 18» Леона Юриса[12 - Леон Юрис (1924–2003) – американский писатель еврейского происхождения. Мировую известность принес Юрису роман «Эксодус» («Исход», 1958), в котором воссоздается исторический период, предшествовавший провозглашению государства Израиль, и события Войны за независимость.]. Первый роман повествовал о рождении государства Израиль, увиденном глазами выживших узников концлагерей. Во второй описывалось восстание в Варшавском гетто. Главные персонажи легко опознавались. Швиц моего детства стал Аушвицем. Я осознал, что, с точки зрения реальности, верх зла из детских кошмаров был не более чем милыми стишками.

В какой-то деревушке на востоке
Есть соломенный дом.
Падает дождь, идет снег.
Здесь живут два соседа,
Сотики, Мотики,
Сотсе, Мотсе,
Но все зовут их Тсотсеке![13 - Колыбельная в деревне Питчипой. По: Рубин Р. Еврейская жизнь «Старая страна», Нью-Йорк, 1958.]

То, о чем мы молчали, открывалось мне благодаря художественной литературе и не менее выразительным свидетельствам очевидцев. В то время документы были практически недоступны.

Все это не объясняло твоего отсутствия и нашей неспособности общаться. Да, нашей, потому что она стала взаимной. Моя жадность до сюжетов, так жестоко тебя затронувших, вкупе с бурными спорами о «концлагерном феномене», незаметно отдалили нас друг от друга. Я приобщал тебя к массе безликих «депортированных», невольно затушевывая специфичность твоего пути до твоей особой истории.

Я не мог прямо спросить, как повлияло на тебя пережитое в концлагере, и не умел объяснить, как сильно это задевает меня. Углубляющееся знание «лагерного опыта» дало ответ на ключевой вопрос «Кто я?», который дети задают родителям: «Я из Аушвица, моя история началась там. Моя личность сформировалась там, мои корни – там».

То, что меня волновало, в очередной раз переплелось с Историей. Я нуждался в данных, на которые мог бы опереться. Не знать, кто ты на самом деле такой, из-за упорного нежелания матери и других родственников объясниться, было мучительно, моя жизнь в прямом смысле слова становилась невозможной. Мне пришлось преодолеть два глобальных кризиса – катаклизм взросления и 1964 год, – только после этого я начал лучше понимать пережитый тобой ужас.

В Кёльне будущее казалось тебе неведомым и мрачным, ты представляла себя одинокой старухой и ужасалась. Тебе хотелось снова создать семью и – главное – родить ребенка. Если получится – девочку, и назвать ее Лидией в честь исчезнувшей малышки, исправив тем самым прошлое.

Семья не сразу, но все-таки нашла для тебя мужа и отца будущей Лидии, в глухом углу Соединенных Штатов Америки. Когда план приобрел конкретные очертания, ты не смогла поговорить со мной об этом наедине. Тебе почему-то показалось, что будет лучше, если всё объяснят и оправдают другие.

Я до сих пор помню, как мы сидели за столом в семейной гостиной: я, ты, твоя мать и твой отчим. Он начал с того, что спросил шутливым тоном, как бы я отнесся к твоему новому замужеству. Ты молчала и явно не собиралась участвовать в разговоре. Та печальная сцена напоминала итальянскую комедию, вывернутый наизнанку мир… Все оказалось очень просто: я должен был дать согласие на свадьбу и отъезд за тридевять земель.

Я сразу понял, что со мной не шутят и решение уже принято. Помню, как сказал, внезапно лишившись сил (убил бы себя за это!), что мне остается смириться, ведь я не хочу потерять тебя совсем. Перспектива была проста: встреча раз в год, и это в лучшем случае: в начале 60-х путешествие в Америку относилось к роскоши, недоступной большинству людей. Сегодня я изумляюсь и возмущаюсь своей тогдашней неспособностью хотя бы пожаловаться, не то что возмутиться.

Я дал согласие на союз без страсти, на «брак по расчету», ненавидя «разумных» людей, которые не могли стерпеть тебя свободной, руководили твоей жизнью и – главное – разлучали нас. Тридцать пять лет спустя я все еще спрашиваю себя: «Что, если она втайне надеялась, что со мной случится эпилептический припадок, что я буду шантажировать бабушку, грозя убить себя, если нам придется расстаться, что помогу тебе определиться, дав понять, что готов сражаться?»

Я промолчал и не могу себе этого простить, но в тот день кипевшая в душе ярость была направлена и на тебя… и на меня самого. Наверное, я унаследовал от тебя не только мигрени, но и склонность к самоуничижению.

И ты покинула Германию и вышла замуж за океаном. Летом 63-го, когда я прилетел повидаться с тобой, моя сестра Лидия уже родилась. Мы не чувствовали близости, редко виделись и еще реже разговаривали. Я гулял – один, ходил в кино и в боулинг – тоже один. Читал у себя в комнате. Ты выглядела усталой – роды дались тебе нелегко, – много времени требовалось на уход за малышкой.

Ты жила с мужем и дочерью (тогда я еще не воспринимал ее как сестру) в маленьком доме, в городе на американском Среднем Западе: Фредерик, Оклахома. Триста пятьдесят километров на юго-запад от Далласа, что в Техасе. Главная улица, три тысячи жителей, тридцать церквей, кинотеатр и бассейн: пустыня. Главная общественная активность, как мне казалось, состояла в визитах к соседям, восхищенном осмотре новых морозильных камер и барбекю.

В Соединенных Штатах

Я не понимал тебя, ты выражала привязанность, даря подарки. Бесценным «Паркером» пишу до сих пор.

Твой муж, человек умный и с чувством юмора, был, судя по всему, очень к тебе привязан и привечал меня, но ты выглядела потухшей и бесплотной, как призрак.

Неудачное свидание с тобой в Америке оказалось для меня в порядке вещей – в Кёльне все происходило так же. Мы не могли знать, что эта встреча была последней. В аэропорту я обнял тебя за плечи, печальную и словно бы потерявшуюся, и сказал в утешение, что скоро вернусь. Как будто это зависело от меня! Слова теснились в голове, я давился рыданиями, ты наверняка тоже. Я сумел выговорить нелепое «До скорого!» – и терзаюсь до сих пор, что не признался, как тяжела для меня разлука и как я хочу лучше узнать тебя.

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3

Другие аудиокниги автора Жан-Жак Фельштейн