– Что ты такое говоришь, женщина?
– Это неплохо, что он учится играть на скрипке, весьма неплохо. – Мама, передразнивая отца, подчеркнуто преувеличивала. Но мне это нравилось.
– Ладно, раз так, то долой скрипку и пусть займется серьезными вещами.
– Если ты отнимешь у мальчика скрипку, будешь иметь дело со мной.
– Не смей угрожать мне!
– А ты – мне!
Тишина. Карсон сплюнул на землю, и я молча погрозил ему.
– Мальчик должен учиться по-настоящему важным вещам.
– Да? И что же это за вещи?
– Латынь, греческий, история, немецкий и французский. Для начала.
– Мальчику всего одиннадцать лет, Феликс!
Одиннадцать лет. Мне кажется, что раньше я тебе говорил, что мне было восемь или девять. Время скользит в моих воспоминаниях. Хорошо, что мама ведет ему счет. Знаешь, в чем дело? У меня нет ни времени, ни желания исправлять такие ошибки. Я пишу быстро, будто снова молод; в молодости я всегда писал очень быстро. Однако причина моей торопливости теперь иная. Что вовсе не значит, будто я пишу второпях. И мама повторила:
– Мальчику только одиннадцать лет, и он учит французский в школе.
– J’ai perdu la plume dans le jardin de ma tante[81 - Я потерял перо в саду своей тети (фр.).] – это не французский.
– А какой? Еврейский?
– Он должен читать Расина.
– Господи боже мой!
– Бога не существует. Да и латынь он мог бы знать лучше. Чему его учат у иезуитов, черт возьми!
Это меня встревожило, поскольку касалось напрямую. Ни Черный Орел, ни шериф Карсон не произнесли ни звука. Они-то никогда не ходили в школу отцов иезуитов на улице Касп. Я не знал, плохо это или хорошо. Однако из слов отца выходило, что латынь там преподают неважно. В чем-то он был прав: мы застряли на втором склонении, от которого уже всех тошнило, потому что в школьном возрасте не понимаешь глубокого смысла ни родительного, ни дательного падежа.
– И что ты теперь хочешь предложить?
– Что ты думаешь про Liceu Franc?s?[82 - Французский лицей (фр.).]
– Нет, мальчик не уйдет из школы. Феликс, он всего лишь ребенок! Мы не можем растить его, словно породистое животное, как твой брат растит скот у себя в деревне.
– Хорошо, считай, я ничего не говорил. Ты всегда все поворачиваешь по-своему! – солгал отец.
– А спорт?
– Это да. У иезуитов достаточно спортивных площадок, так?
– И музыка.
– Ладно-ладно. Но то, что действительно важно, должно быть на первом месте. Адриа должен быть лучшим учеником и получить высший итоговый балл. Я поищу замену Казалсу.
С другим преподавателем, заменившим уволенного герра Ромеу, пять невыносимых занятий мы буксовали в сложнейшем немецком синтаксисе и никак не могли из него выбраться.
– Не нужно. Дай ему вздохнуть спокойно!
Через пару дней мама сидела в кабинете на диване, за которым было мое секретное укрытие, а отец поставил меня навытяжку возле своего стула и подробно рассказал, какое будущее меня ожидает. Слушай меня как следует, потому что я не буду повторять два раза: поскольку я – способный мальчик, то нужно максимально полно использовать то, что мне дано. И если школьные Эйнштейны не видят моих способностей, то он пойдет и лично объяснит им, что к чему.
– Меня удивляет, что ты не стал еще более невыносимым, – сказала ты мне однажды.
– Почему? Потому что меня называли умным? Я знаю, какой я. Это все равно как если ты высокий, или толстый, или брюнет. Меня это никогда не волновало. Так же как мессы и прочие религиозные церемонии, которые я выносил с терпением святого. А вот на Берната они производили впечатление. Мне кажется, я еще тебе о нем не рассказывал.
И вот отец вытащил кролика из шляпы:
– Теперь ты начнешь серьезно, как следует учить немецкий с настоящим преподавателем. Никаких Ромеу, Казалсов и прочей ерунды.
– Но я…
– Также всерьез начнешь изучать французский.
– Но, папа, я бы хотел…
– Ты ничего не хочешь! И я предупреждаю тебя, – он наставил на меня указательный палец, словно пистолет, – затем будет арамейский.
В поисках поддержки я посмотрел на маму, но та сидела опустив взгляд, словно ее больше всего на свете интересовал рисунок плитки на полу. Оставалось только одно – защищаться в одиночку. Я крикнул:
– Но я не хочу учить арамейский! – Это было неправдой. Но если бы я сказал, что хочу, то отец придумал бы мне еще больше заданий.
– Еще как хочешь! – Голос тихий, холодный, непреклонный.
– Нет.
– Это не обсуждается.
– Я не хочу учить арамейский. И никакой другой!
Отец положил ладонь на лоб, словно его мучила невыносимая мигрень, и сказал, глядя в стол, почти шепотом: я пожертвовал всем ради тебя, чтобы ты стал самым блестящим учеником, равного которому еще не было в Барселоне, а ты как меня благодаришь? – Тут его голос взлетел до крика: – Вот этим «я не хочу учить арамейский»??? – И снова шепотом: – А?
– Я хочу учить…
Молчание. Мама подняла голову. Все ждали. Карсон, раздираемый любопытством, зашевелился в кармане. Я не знал, что хочу учить. Я знал одно – не хочу, чтобы мне часами что-то вдалбливали в голову. Несколько секунд я мучительно размышлял и в конце концов сказал наобум:
– В общем, я хочу быть врачом.
Молчание. Родители растерянно переглядываются.
– Врачом?