Он упомянул десятка два имен, известных во Франции и в Англии, чтобы узнать, знакомы ли они лорду Нельвилю, и очень мило рассказал по этому поводу несколько пикантных анекдотов; прослушав его, можно было подумать, что единственный разговор, приличествующий человеку со вкусом, – это пересуды и сплетни, которые ведутся в дружеской компании.
Лорд Нельвиль задумался над характером графа д’Эрфейля. Какое причудливое смешение стойкости и легкомыслия! Это презрение к жизненным бедам можно было бы счесть великим достоинством, если бы оно стоило больших усилий; в нем было бы даже нечто героическое, если бы оно не проистекало из того источника, который лишает людей способности к глубоким привязанностям. «Англичанин, – говорил себе Освальд, – в подобных обстоятельствах был бы удручен печалью. Где черпает силы этот француз? Откуда эта гибкость его натуры? Не ведомо ли и вправду графу д’Эрфейлю искусство жить? Не значит ли, что я попросту болен, когда почитаю себя выше его? Быть может, его легкомысленное существование скорее отвечает законам быстротечной жизни, нежели мое? И не надлежит ли вместо того, чтобы всею душой предаваться размышлениям, избегать их, как опасного врага».
Но если бы Освальд и разрешил свои сомнения, это бы ни к чему не привело: никому не дано выйти за пределы предначертанной ему духовной сферы, а подавлять свои достоинства еще труднее, чем недостатки.
Граф д’Эрфейль нимало не интересовался Италией и всячески отвлекал лорда Нельвиля, не давая ему возможности проникнуться всем очарованием этой прекрасной живописной страны. Освальд настороженно прислушивался к шуму ветра, к журчанию волн: голоса природы давали больше радости его душе, чем разговоры о светском обществе, которые велись и у подножья Альп, и среди руин, и на морском берегу.
Удовольствию, какое Освальд мог бы вкусить от знакомства с Италией, препятствовала не столько снедавшая его тоска, сколько веселость графа д’Эрфейля; душе, открытой всем впечатлениям, скорбь не мешает любоваться природой и наслаждаться искусствами; но легкомыслие, под какой бы личиной оно ни выступало, отнимает у внимания его напряженность, у мысли ее самобытность, у чувства его глубину. Одним из странных следствий этого легкомыслия была робость, которая овладевала лордом Нельвилем в присутствии графа д’Эрфейля: почти всегда смущение испытывает тот, в чьем характере больше серьезности. Блестящая легкость ума ослепляет созерцательные натуры, и тот, кто уверяет, что он счастлив, кажется более мудрым, нежели тот, кто страдает.
Граф д’Эрфейль был мягок, любезен, покладист, глубокомыслие проявлял лишь в вопросах самолюбия и был достоин любви в той мере, в какой сам был способен любить, то есть как хороший товарищ в забавах и опасностях; но он не понимал, что значит разделять чужие горести. Ему докучала меланхолия Освальда, и по доброте сердечной, а также по своей жизнерадостности он хотел бы ее развеять.
– Чего вам недостает? – нередко спрашивал он Освальда. – Ведь вы молоды, богаты и, если угодно, здоровы, ибо вы больны лишь оттого, что грустите. Я потерял богатство, все, чем держалась моя жизнь; я не знаю, что меня ждет, и все-таки я наслаждаюсь жизнью, словно владею всеми сокровищами земли.
– Вы обладаете мужеством, столь же необычайным, сколь и достойным уважения, – отвечал лорд Нельвиль, – но невзгоды, которые вы испытали, причиняют меньше страданий, нежели сердечные печали!
– Сердечные печали! – воскликнул граф д’Эрфейль. – О, это верно. Это самые жестокие из… Но… но… и от них можно исцелиться, ибо человек рассудительный должен отгонять от себя все, что не может служить на пользу ни ему самому, ни другим. Не для того ли мы живем на земле, чтобы прежде всего быть полезными, а лишь затем счастливыми? Мой дорогой Нельвиль, ограничимся этим!
Слова графа д’Эрфейля были вполне справедливы с точки зрения обычного здравого смысла: ведь он был во многих отношениях весьма неглуп, да и натуры легкомысленные менее склонны к безумствам, нежели натуры страстные; но образ мыслей графа д’Эрфейля был чужд лорду Нельвилю, и он готов был уверить своего спутника, что почитает себя счастливейшим из смертных, лишь бы избавиться от его утешений.
При всем том граф д’Эрфейль очень привязался к лорду Нельвилю: его покорность судьбе, простота в обращении, скромность и гордость внушали невольное уважение к нему. Внешняя сдержанность Освальда глубоко задевала графа д’Эрфейля; он старался припомнить поучения своих престарелых родителей, слышанные им еще в детстве, чтобы хоть как-нибудь воздействовать на своего друга; удивляясь тому, что никак не может побороть видимую его холодность, граф д’Эрфейль говорил себе: «Разве мало во мне сердечной прямоты, храбрости? разве я не бываю занимателен в обществе? Чего же недостает мне, чтобы расположить к себе этого человека? Не произошло ли между нами какое-нибудь недоразумение оттого, что он не совсем хорошо владеет французским языком?»
Глава четвертая
Неожиданный случай еще больше усилил в графе д’Эрфейле то чувство почтения, которое он, почти безотчетно, питал к своему спутнику. Состояние здоровья лорда Нельвиля вынудило его остановиться на несколько дней в Анконе. Этот городок живописно расположен на берегу моря у склона горы, а множество греков, работающих сидя перед своими лавками, поджав под себя ноги по восточному обычаю, и пестрая одежда снующих по улицам жителей Леванта[3 - Левант (от фр. слова Levant, что значит «Восток») – старинное название стран, расположенных на восточном побережье Средиземного моря, главным образом так называли Сирию и Ливан.] придают всей местности весьма любопытный и своеобразный вид. Развитие цивилизации неизбежно приводит к тому, что между людьми появляется сходство – и не только во внешнем облике. Однако воображение и разум пленяются именно тем, что отличает народы один от другого. Люди становятся однообразными лишь тогда, когда их чувства притворны, а поступки заранее рассчитаны; все же то, что естественно, – разнообразно. Вот почему разнообразие одежды доставляет нам удовольствие: оно ласкает наш взор, предвещая знакомство с новой манерою мыслить и ощущать.
Православное, католическое и иудейское вероисповедания мирно уживаются рядом в Анконе. Хотя обряды этих религий резко различны, из уст всех верующих возносится к небу один и тот же горестный вопль, одна и та же мольба о помощи.
На крутой вершине горы прямо над морем высится католическая церковь, и шум волн там часто сливается с песнопениями священнослужителей. Внутри она испорчена множеством довольно безвкусных украшений, но открывающийся с портика храма величественный вид на море, на котором человек никогда не мог запечатлеть свой след, невольно вызывает в душе религиозное чувство, самое чистое, какое она способна испытывать. Человек избороздил плугом землю, проложил тропы в горах, отвел из рек воду в каналы, чтобы возить по ним свои товары, но стоит лишь кораблю на миг вспенить морскую гладь, как набежавшие волны спешат тотчас же стереть сей слабый знак подчинения, и море вновь становится таким, как в первый день творения.
Лорд Нельвиль уже собирался выехать из Анконы в Рим, как вдруг ночью, накануне отъезда, услышал душераздирающие крики, доносившиеся из города. Он быстро вышел из гостиницы, желая узнать, что случилось, и увидел пожар, который вспыхнул в порту, а затем, разгораясь все сильнее и сильнее, уже добирался до верхней части города. Вдали на море дрожали отблески пламени; поднявшийся ветер раздувал огонь, колыхая его отражение в воде, и вздыбившиеся волны дробили на тысячу бликов кровавые отсветы мрачного зарева.
Жители Анконы не имели сколько-нибудь годных пожарных насосов и могли помочь своей беде лишь голыми руками. Сквозь шум и крики слышался лязг кандалов – это шли каторжники, которых заставили трудиться для спасения города, ставшего им тюрьмой. Разноплеменные сыны Леванта, привлеченные в Анкону торговыми делами, оцепенели от испуга и глядели перед собой остановившимся взглядом. При виде лавок, объятых пламенем, купцы совершенно потеряли голову. Беспокойство за свое имущество волнует большинство людей не менее, нежели страх смерти, но не вызывает в них того душевного подъема и энергии, при которых только и можно найти выход из бедственного положения.
В протяжных криках матросов всегда есть нечто заунывное, а тревога делает их совсем зловещими. Из-под причудливых красновато-коричневых капюшонов виднелись выразительные физиономии итальянских моряков с Адриатического побережья, сейчас искаженные гримасами ужаса.
Жители города бросались на землю, закутавшись с головой в плащи, словно им больше ничего не оставалось, как спрятаться от беды; были и такие, что сами кидались в огонь, отчаявшись спастись; на лицах можно было прочитать выражение ярости или безнадежной покорности судьбе, но ни у кого не было того хладнокровия, какое умножает силы и способности человека.
Освальд припомнил, что в гавани стояли два английских корабля, на борту которых были отличные пожарные насосы; он бросился к капитану, и они вместе отправились за ними. Когда оба садились в шлюпку, горожане кричали им вслед:
– Вы правильно делаете, чужестранцы, что покидаете наш злосчастный город!
– Мы вернемся обратно! – отвечал Освальд, но ему не поверили.
Однако он вернулся и установил один насос у дома, который первым загорелся в порту, а другой – у дома, пылавшего посередине улицы. Граф д’Эрфейль беспечно рисковал своей жизнью с обычными для него мужеством и веселостью; английские матросы и слуги лорда Нельвиля прибежали ему на помощь, меж тем как жители Анконы не трогались с места, едва понимая, что хотят делать эти чужестранцы, и ничуть не веря в успех их стараний.
По всему городу звонили колокола; священники устраивали крестные ходы; женщины плакали, распростершись перед статуями святых, стоявшими в нишах на углах улиц; но никому не приходило в голову обратиться к земным средствам, которые Бог даровал людям для их защиты. Однако, когда горожане убедились, что усилия Освальда не пропали даром, что пожар затухает и домам их уже не грозит гибель, изумление сменилось восторгом; они окружили лорда Нельвиля и целовали ему руки с таким жаром, что он вынужден был гневно прикрикнуть на них, дабы никто не мешал быстрым выполнениям его приказов и решительным действиям, необходимым для спасения города. Все жители Анконы теперь встали под его команду, ибо при любых обстоятельствах – и незначительных, и важных – там, где появляется опасность, появляется и храбрость, а когда страх охватывает всех, люди перестают чуждаться друг друга.
В несмолкаемом гуле голосов Освальд расслышал пронзительные крики, доносившиеся с другого конца города. На его вопрос, откуда эти крики, ему ответили, что они несутся из еврейского квартала. Полицейский чиновник, по своему обыкновению, запер на ночь ворота этого квартала, и теперь, когда огонь уже приближался, евреи не могли оттуда выбраться. Освальд вздрогнул при мысли об этом и потребовал, чтобы тотчас открыли ворота; услышав его слова, несколько женщин из народа упали перед ним на колени, заклиная его отменить свое приказание.
– Разве вы не видите, наш ангел-хранитель, – твердили они, обращаясь к нему, – что мы пострадали из-за евреев? Они нам приносят беду: если вы их выпустите, в море недостанет воды, чтобы затушить пожар.
И они так горячо, с такой искренней убежденностью молили его оставить евреев погибнуть в огне, словно речь шла о милосердном поступке. Это были вовсе не злые женщины, но суеверные, а бедствие, которое обрушилось на их головы, еще больше расстроило их воображение. Освальд с трудом сдерживал негодование, слыша эти дикие просьбы.
Он отправил четырех английских матросов с топорами в руках сломать ворота, преграждавшие выход несчастным, и те тотчас устремились в город; спасая свои товары, они бросались в огонь и проявляли такую алчность, в которой есть нечто жуткое, когда она заставляет презирать и самоё смерть. Можно подумать, что при нынешнем состоянии общества жизнь человека сама по себе не имеет никакой ценности.
В верхней части города в конце концов остался лишь один горящий дом, но пламя охватило его таким тесным кольцом, что невозможно было его погасить и тем более – проникнуть внутрь. Жители Анконы выказывали такое равнодушие к этому дому, что английские матросы, считая его нежилым, отвезли пожарные насосы обратно на корабль. Освальд, оглушенный криками взывавших о помощи, сначала и сам не обратил на это внимания. Огонь занялся на той стороне позднее, но очень быстро разгорался. Когда же лорд Нельвиль с живостью спросил, что это за дом, ему ответили, что это госпиталь для умалишенных. При этих словах он содрогнулся от ужаса и оглянулся вокруг, но ни матросов, ни графа д’Эрфейля не было и в помине. Обращаться за помощью к местным жителям было бесполезно: почти все они были заняты спасением своих товаров, к тому же они почитали нелепым подвергать свою жизнь опасности ради неизлечимо больных людей.
– Если сумасшедшие помрут и никто в этом не будет виновен, – говорили они, – то будет милость Господня для них и для их родных.
Не слушая этих разговоров, Освальд быстрыми шагами направился к госпиталю, а толпа, только что осуждавшая его, двинулась за ним, объятая невольным и смутным чувством восхищения. Освальд подошел к дому и увидел в единственном окне, свободном от огня, лица больных: они, осклабясь, следили за пожаром, и их леденящий душу смех наводил на мысль либо об их полном неведении жизненных зол, либо о столь глубоких душевных мучениях, когда никакая смерть уже не страшна. При этом зрелище Освальда бросило в дрожь: в минуты тяжкого отчаяния он тоже бывал близок к умопомешательству, и с тех пор вид безумца всегда вызывал в нем глубокую жалость. Он схватил лестницу, стоявшую внизу, приставил ее к стене, поднялся по ней, окруженный пламенем, и проник через окно в палату, где собрались горемыки, оставшиеся в госпитале.
Они не были буйными и пользовались правом свободно ходить по дому, за исключением одного, который сидел на цепи в этой самой палате, где, пробиваясь сквозь дверь, уже показался огонь, пока еще не затронувший пола. Неожиданное появление Освальда так поразило и восхитило эти жалкие существа, изнуренные болезнью и страданиями, что сперва они беспрекословно подчинились ему. Пропустив больных вперед, он приказал им сойти друг за другом по лестнице, готовой загореться в любое мгновение. Покоренные голосом и лицом Освальда, первые двое без звука повиновались ему. Третий начал сопротивляться, не сознавая, как опасна для него каждая минута промедления и чему он подвергает Освальда, задерживая его наверху. Из толпы, понимавшей весь ужас положения лорда Нельвиля, кричали, чтобы он вернулся назад, бросив безумцев на произвол судьбы; но их избавитель и слушать ничего не хотел, покамест не выполнит своего великодушного замысла.
Из шести несчастных, находившихся в госпитале, пятеро были уже спасены; оставался только шестой – прикованный цепью к стене. Освободив его, Освальд пытался внушить ему, чтобы он последовал за своими товарищами; однако бедный малый лишен был и тени рассудка: отделавшись от цепи, на которой он просидел два года, он начал неистово кружиться по палате. Но его радость превратилась в бешенство, как только Освальд захотел принудить его выбраться через окно. Видя, что пламя бушует вокруг все яростнее и нельзя убедить сумасшедшего спасти свою жизнь, лорд Нельвиль схватил его в охапку и, хотя тот отбивался, силою вытащил из палаты. Дым так застилал глаза Освальду, что он спускался со своей ношей, не видя, куда ступает; с последних ступенек лестницы он спрыгнул наудачу и передал безумца, осыпавшего его бранью, стоявшим рядом людям, взяв с них обещание позаботиться о нем.
Возбужденный только что пережитой опасностью, с разметавшимися волосами и сияющим гордостью кротким взором, Освальд вызвал восхищение толпы, глядевшей на него чуть ли не с фанатическим обожанием. Особенно пылко восторгались им женщины, выражавшиеся тем образным языком, который является почти всеобщим даром в Италии и придает благородство простонародной речи. Бросаясь перед ним на колени, женщины кричали:
– Мы знаем, ты архангел Михаил, защитник нашего города! Разверни свои крылья, но не покидай нас: взлети на соборную колокольню, пусть все тебя видят и молятся тебе!
– Мой ребенок болен, – говорила одна. – Исцели его!
– Скажи мне, – спрашивала другая, – где мой муж? Вот уже два года, как он пропал без вести.
Освальд старался куда-нибудь скрыться. Тут к нему подошел граф д’Эрфейль и, пожимая ему руки, сказал:
– Дорогой Нельвиль, надо было хоть что-нибудь оставить и на долю друзей, нехорошо брать на себя одного все опасности!
– Выведите меня отсюда! – тихонько попросил его Освальд.
Воспользовавшись наступившей темнотой, оба поспешно отправились нанимать почтовых лошадей.
Сначала лорд Нельвиль испытывал некоторое удовлетворение от сознания, что он совершил доброе дело; но с кем поделиться своей радостью, раз его лучшего друга не стало? О, горе сиротам! Счастливые события, как и огорчения, еще сильнее дают почувствовать душевное одиночество. И в самом деле, что заменит нам привязанность, родившуюся вместе с нами, это взаимное понимание, эту кровную близость, эту дружбу между отцом и сыном, уготованную Небом? Допустим, мы снова полюбим, но любить человека, которому можно излить свою душу, – это невозвратимое счастье.
Глава пятая
Освальд проехал через границу Анконы и всю Папскую область до самого Рима, ничего не замечая, ни на что не обращая внимания; виною этому были его грустное настроение и то уже привычное состояние душевной апатии, от которой его пробуждали только сильные потрясения. Вкус к изящным искусствам у него еще не был развит; до сих пор он бывал лишь во Франции, где средоточием жизни является общество, и в Лондоне, где люди почти целиком поглощены политическими интересами; погруженный в свои горести, он не поддавался очарованию природы и великих произведений искусства.
Граф д’Эрфейль бегал по городам с путеводителем в руках, получая при этом двойное удовольствие: он тратил свое время на то, чтобы сперва все увидеть, а затем уверять, что для человека, знакомого с Францией, в Италии смотреть совершенно не на что. Скучающий вид графа д’Эрфейля нагонял тоску на Освальда; впрочем, и у него было предубеждение против Италии и итальянцев: ему еще не открылась душа этой страны и ее народа – тайна, которую можно скорее постигнуть с помощью воображения, чем здравого смысла, занимающего столь важное место в системе английского воспитания.
Итальянцы гораздо более замечательны своим прошлым и своим возможным будущим, нежели тем, каковы они сейчас. Если смотреть лишь с точки зрения пользы на безлюдные окрестности Рима, с их почвой, истощенной веками славы и словно из презрения переставшей рождать, то, кроме опустелой, невозделанной земли, ничего не увидишь. На Освальда, воспитанного с детства в любви к порядку и общественному благоустройству, заброшенная равнина, возвещавшая о близости древней столицы мира, с самого начала произвела невыгодное впечатление, и он укорял в нерадивости итальянский народ и его правителей. Лорд Нельвиль судил об Италии как просвещенный государственный деятель, а граф д’Эрфейль – как светский человек: первый был слишком глубокомыслен, а второй – слишком легкомыслен, чтобы почувствовать неизъяснимую прелесть Римской Кампаньи[4 - Римская Кампанья – пустынная равнина, в центре которой находится Рим.], которая поражает воображение, вызывая в памяти предания далекой старины и великие бедствия, выпавшие на долю этого прекрасного края.
Граф д’Эрфейль препотешно жаловался, браня на чем стоит свет окрестности Рима.
– Где это видано? – повторял он. – Ни загородных вилл, ни колясок, – никак не подумаешь, что мы подъезжаем к большому городу! Бог ты мой! Что за унылый вид!
Приблизившись к Риму, кучера в восторге закричали:
– Смотрите, смотрите, вот купол собора Святого Петра! – С таким же выражением гордости неаполитанцы указывают на Везувий, а приморские жители – на море.