А исполин Фарон доказывал всем, что никогда не устает от тренировок. Случалось, он даже уходил в одиночку на пробежку дать мышцам еще нагрузки, и каждый вечер подтягивался на балках амбара и отжимался в спальне. Однажды бессонной ночью Пэл застал его в столовой – тот опять упражнялся, как одержимый.
Юный Клод, который собирался стать священником, а потом опомнился и чуть ли не случайно попал в британские спецслужбы, источал какую-то болезненную вежливость, наводившую на мысль, что он не создан для войны. Каждый вечер он молился, преклонив колени у своей кровати и не обращая внимания на бесконечные насмешки. Говорил, что молится за себя, но молился прежде всего за них, за своих товарищей. Иногда предлагал помолиться вместе, но никто не соглашался, и он исчезал, укрывался в каменной часовенке, объяснял Богу, что его приятели – не дурные люди, у них наверняка есть куча уважительных причин, почему они не хотят больше молиться. Клод был очень юн, а из-за внешности казался еще моложе: среднего роста, худенький, безбородый, с коротко стриженными каштановыми волосами, курносый, смотрел искоса – взглядом страшно застенчивого человека. Иногда, пытаясь в столовой присоединиться к какой-нибудь группе спорщиков, он горбился – неуклюже, неловко, словно пытаясь стать незаметнее. Пэл часто жалел беднягу и однажды вечером пошел с ним в часовню. Толстяк, верный пес, двинулся за ними; на ходу он распевал, созерцал звезды и грыз деревяшку, чтобы не так хотелось есть.
– Почему ты никогда не молишься? – спросил Клод.
– Я плохо молюсь, – отвечал он.
– Нельзя плохо молиться, если набожен.
– Я не набожен.
– Почему?
– Я не верю в Бога.
Клод всем телом изобразил изумление, а главное, смущение пред лицом Господа.
– В кого же ты веришь?
– Я верю в нас, тех, что здесь. Верю в людей.
– Да людей больше нет, их не существует. Потому-то я и здесь.
Повисло напряженное молчание, каждый осудил чужую веру, потом негодование Клода вырвалось наружу:
– Ты не можешь не верить в Бога!
– А ты не можешь не верить в людей!
И Пэл из сочувствия к Клоду преклонил колени рядом с ним. Из сочувствия, но прежде всего потому, что в глубине души опасался – Клод прав. В тот вечер он молился за отца, которого ему так не хватало, молился, чтобы тот не изведал ужасов войны и тех ужасов, что они готовились совершать сами: ведь они учились убивать. Но убивать не так-то просто. Люди не убивают людей.
* * *
К каждой группе кандидатов в агенты УСО был приставлен отозванный от оперативной работы офицер британских спецслужб: он руководил их обучением, следил за успехами и должен был сориентировать в дальнейшем. За группу Пэла отвечал лейтенант Мерфи Питер, бывший связной Секретной разведывательной службы в Бомбее. Это был высокий сухопарый англичанин лет пятидесяти, умный, жесткий, но тонкий психолог, очень внимательный к курсантам. Именно он будил их, занимался с ними и заботился как мог. Его угловатая фигура, едва различимая в пелене тумана, следила за будущими бойцами на тренировках: он записывал их результаты, отмечал сильные и слабые стороны, а когда становилось понятно, что кто-то больше не продержится, вынужден был его отсеивать к великому своему огорчению. Лейтенант Питер не говорил по-французски, курсанты по большей части плохо владели английским, а потому группе был придан еще и переводчик – маленький полиглот-шотландец, о котором никто ничего не знал и который просил называть его просто Дэвид. Троим же англоговорящим – Кею, Лоре и Станисласу – было строго запрещено общаться по-английски, чтобы их французский оставался безупречным и не выдал их на задании. Так что Дэвида буквально рвали на части: ему с рассвета до заката приходилось переводить инструкции, вопросы и разговоры. Обычно его переводы на заре бывали вялыми и сонными, днем – блестящими, а вечером – усталыми и обрывочными.
Лейтенант Питер давал по вечерам указания на завтра, звонил к началу учения и поднимал с кровати отстающих. Занятия начинались на рассвете. Курсанты должны были закалять тело тяжелыми физическими упражнениями: бегать в одиночку, в группе, в затылок, строем; ползать по земле, по грязи, по кустам ежевики; бросаться в ледяные ручьи; лазить по канату, обдирая руки. Еще их учили боксу, уличному бою и схватке с безоружным и с вооруженным противником. Тела их покрывались синяками, ноги и руки – глубокими царапинами. Все причиняло боль.
После тренировок наступало время идти в душ. Голые дрожащие тела в порезах и кровоподтеках набивались в слишком тесные душевые: стоя под теплыми струями в плотном облаке белого пара, курсанты глухо постанывали от усталости. Для Пэла это был особый момент: он подставлял утомленное тело под ласковую воду, смывал с него пот, грязь, кровь, ссадины. Неспешно намыливался, разминая натруженные плечи, а когда вытирался, чувствовал себя новым человеком, более потрепанным, конечно, но и более сильным, более выносливым, сменившим кожу, как змея. Он становился другим. Затем заходил под воду еще ненадолго, подставлял под нее голову и думал о старом отце, надеялся, что тот им гордится. В душе? царил мир и то пьянящее чувство свершенного подвига, что продлится до ужина, когда в гудящую разговорами столовую придет Питер и задаст программу и расписание на следующий день. И всех снова охватит тревога перед завтрашними тяжкими тренировками. Всех, разве что кроме Фарона.
В душевой каждый из них наблюдал за раздетыми товарищами, оценивал, кто самый сильный и кого стоит избегать на занятиях по рукопашному бою. Самым страшным был, конечно, Фарон – высокий, с выпирающими мускулами. Он внушал ужас, от его скульптурного торса исходила дикая сила, которую усиливало редкостное уродство: лицо квадратное и отталкивающее, череп бритый с проплешинами, словно от чесотки, а длинные руки болтались вдоль туловища, как у большой обезьяны. Но все они, хоть и старались выделить самых сильных, отмечали прежде всего тех, кто послабее, тех, кто, видимо, не продержится долго – самых уязвимых, тощих, с глубокими ранами. Пэл считал, что следующими будут Жаба и, наверное, Клод. Бедняга Клод – он не вполне осознал свою новую судьбу и порой спрашивал Пэла:
– А потом-то мы что будем делать?
– Потом поедем во Францию.
– И что мы там будем делать, во Франции?
Сын ни разу не нашелся, что ответить. Во-первых, он сам не знал, что они станут делать во Франции, а во-вторых, Каллан его предупредил: оттуда вернутся не все. И как сказать Клоду с его истовой верой в Бога, что они, возможно, скоро умрут?
* * *
Под конец второй недели занятий был отчислен Дантист. Накануне его отъезда, вечером, Кей предложил Пэлу пойти покурить на пригорке, хотя время было неурочное. Сын спросил его, что бывает с теми, кто не прошел отбор.
– Они уже не возвращаются, – ответил Кей.
Пэл не сразу понял, и Кей пояснил:
– Их сажают в тюрьму.
– В тюрьму?
– Тех, кто провалился, сажают. Чтобы ничего не разболтали, что им известно.
– Но нам ничего не известно.
Прагматик Кей пожал плечами. Бесполезно выяснять, что справедливо, а что нет.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
Кей велел Сыну никому ничего не говорить: у них обоих могут быть неприятности. Пэл обещал. Но в душе у него поднялось глубочайшее чувство протеста – их посадят, Дантиста и прочих, потому что они непригодны? Но к чему непригодны? К войне? Они же еще не знают, что такое война! И Пэлу даже пришло в голову, что англичане не лучше немцев.
4
Впоместье Уонборо зарядил дождь – по-британски педантичный, холодный, тяжелый, нескончаемый. Все небо сочилось влагой. Земля набухла водой, кожа промокших до костей курсантов приобрела белесый оттенок, а их одежда не успевала просохнуть и начинала гнить.
Помимо физических тренировок и боевых упражнений, обучение в подготовительных школах УСО включало все, что могло пригодиться на задании. Физическая подготовка чередовалась с различными теоретическими и практическими курсами. Со временем курсанты овладели основами связи – шифрованием, азбукой Морзе, чтением карт, использованием радиопередатчика. Еще они учились передвигаться по открытой местности, часами лежать неподвижно в лесу, водить машину и даже грузовик, но все без особого успеха.
В начале третьей недели кандидатов в агенты под проливным дождем тренировали стрелять из пистолета – кольта 38-го калибра и браунинга 45-го. Большинство первый раз взяли в руки оружие и, стоя в ряд лицом к пригорку, сосредоточенно палили: кто лучше, кто хуже. Слива оказался сущим несчастьем: несколько раз едва не прострелил себе ногу, потом чуть не попал в инструктора. Зато Фарон целился очень точно и посылал пули прямо в центр деревянных мишеней. Цветная Капуста подскакивал при каждом выстреле, а Жаба, перед тем как стрелять, зажмуривался. Под конец первого дня стрельб все сплевывали густую черную слюну, пропитанную порохом. Лейтенант Питер заверил, что это вполне нормально.
Ноябрь подходил к концу, но Пэл чувствовал, что его не отпускает призрак одиночества. Он все время думал об отце. Так хотелось ему написать, сказать, что с ним все в порядке и он скучает. Но в Уонборо это было запрещено. Пэл знал, что не он один подыхает от одиночества, что мучатся все, что они – всего лишь жалкие наемники! Конечно, тела их постепенно закалялись: туман казался не таким туманным, грязь не такой грязной, холод не таким холодным, но морально они страдали. И для поднятия духа глумились над другими, чтобы не глумиться над собой. Смеялись над благочестивым Клодом, пиная его в зад, когда он молился стоя на коленях. Пинки не причиняли боли телу, но от них болела душа. Смеялись над Станисласом, который в минуты отдыха разгуливал в широченном женском халате, пытаясь просушить одежду. Смеялись над Сливой, заикой и неумехой, который стрелял невесть как и попадал куда угодно, только не в мишени. Смеялись над Жабой с его экзистенциальными проблемами, который всегда ел отдельно от других. Смеялись над Цветной Капустой и его торчащими ушами, которые под хлесткими порывами ветра становились багровыми. “Ты наш слон!” – говорили они Цветной Капусте, награждая его болезненными оплеухами. Смеялись над грузным Толстяком. Все поневоле насмехались над всеми хоть немного, чтобы чувствовать себя лучше: даже Пэл, верный сын, и Кей, человек чести – все, кроме по-матерински ласковой Лоры. Она никогда не смеялась над другими.
Лора никого не оставляла равнодушным. В первые дни в Уонборо все сомневались в ее способностях – единственная женщина среди всех этих мужчин. Но теперь курсанты втайне обмирали от счастья, если в столовой она присаживалась к ним за стол. Пэл часто любовался ею – такой красавицы он не встречал никогда. Она была восхитительна: головокружительная походка, великолепная улыбка, а главное, от нее исходило какое-то обаяние, она выделялась из всех манерой держаться, нежным взглядом. Уроженка Челси, дочь англичанина и француженки, она хорошо знала Францию и говорила по-французски без малейшего акцента. Три года изучала англосаксонскую литературу в Лондоне, а потом и ее захлестнула война: УСО завербовало ее в университете. На английских факультетах вербовали многих кандидатов, прежде всего полукровок: будучи англичанами, они соответствовали правилам безопасности и в то же время были не совсем чужими в странах, куда их намеревались послать.
Когда кто-то из осмеянных курсантов уходил к себе, чаще всего его утешала именно Лора. Садилась рядом, говорила товарищу, что все это пустяки, остальные – всего лишь люди и завтра уже забудут и неудачную стрельбу, и уязвимую душу, и складки жира, и заикание – все, над чем так потешались. Потом улыбалась, и улыбка эта лечила любые раны. Когда Лора улыбалась, всем становилось легче.
Она говорила Толстяку, самому некрасивому мужчине во всей Англии: “По-моему, ты совсем не толстый. Ты просто коренастый и, на мой взгляд, очень обаятельный”. И на миг Толстяк вдруг чувствовал себя желанным. А позже, массируя в душе свои гигантские жировые бугры, клялся себе, что после войны прекратит ходить к шлюхам.
Она говорила Сливе-заике: “По-моему, ты говоришь прекрасные слова, неважно, как ты их произносишь, ведь они прекрасны”. И Слива на миг чувствовал себя оратором. И произносил под душем длинные безупречные речи.
Она говорила Клоду-кюре, опозоренному боголюбцу: “Какое счастье, что ты веришь в Бога. Молись, молись за всех нас”. И Клод поскорей выскакивал из душа, чтобы прочесть лишний раз молитву Богоматери.
А Жабе, которого изводили за то, что ему хотелось в одиночестве растравлять свою грусть, она говорила, что часто тоже грустит из-за всего, что происходит в Европе. Они сидели вместе, недолго, плечом к плечу, и обоим становилось легче.
* * *
Однажды утром, на третьей неделе, когда Пэл, Слива, Толстяк, Фарон, Фрэнк, Клод и Кей курили, как обычно, на своем сухом взгорке, они заметили в тумане длинный облезлый силуэт лисы. Лиса приветствовала их жутким хриплым криком. Клод, сложив руки рупором, чтобы вышло похоже, попытался ей по-дружески ответить, но лиса удрала.