И, открыв дверь гостиной, канонисса прибавила:
– Бегите к нему, не бойтесь его испугать, – он ждет вас и видел, как вы ехали, когда вы были более чем за две мили отсюда.
Консуэло бросилась к своему жениху, бледному как смерть, – он сидел в большом кресле у камина. Это был не человек, а призрак. Лицо его, все еще прекрасное, несмотря на изнурительную болезнь, приобрело неподвижность мрамора. На его губах не появилось улыбки, в глазах не засветилось радости. Доктор, который держал его руку, считая пульс, словно в сцене из «Стратоники»[105 - «Стратоника» – опера французского композитора Мегюля на либретто Франсуа-Бернара Оффмана. Стратоника – супруга сирийского царя Селевка Никатора, мачеха принца Антиоха Сотера. Считая пульс Антиоха в момент появления Стратоники, врач Эразистрат угадывает причину болезни принца, умирающего от любви к своей мачехе.], тихонько опустил ее и взглянул на канониссу, как бы говоря: «Слишком поздно».
Консуэло упала перед Альбертом на колени; он глядел на нее пристально и молча. Наконец ему удалось слабым движением пальца сделать знак канониссе, научившейся угадывать его малейшие желания, и та взяла обе его руки – у него уже не хватало сил поднять их – и положила их на плечи Консуэло, потом опустила голову девушки на его грудь. И, так как голос умирающего совсем угасал, он прошептал ей на ухо только два слова: «Я счастлив».
Минуты две прижимал он к груди голову любимой, прильнув губами к ее черным волосам, затем взглянул на тетку и чуть заметным движением дал ей понять, чтобы она и отец также поцеловали его невесту.
– О! От всей души! – воскликнула канонисса, горячо обнимая Консуэло.
Затем она подняла ее, чтобы подвести к графу Христиану, которого Консуэло еще не заметила.
Старый граф, сидевший в кресле против Альберта, по другую сторону камина, казался почти таким же ослабевшим и изможденным, как его сын. Однако он еще вставал и делал несколько шагов по гостиной, но приходилось каждый вечер относить и укладывать его в постель, которую он велел поставить в соседней комнате. Старый Христиан в эту минуту держал в одной руке руку брата, а в другой руку Порпоры. Он отпустил их и горячо поцеловал Консуэло несколько раз. Капеллан замка, желая сделать приятное Альберту, в свою очередь подошел и поздоровался с ней. Он тоже походил на призрак и, несмотря на все увеличивающуюся полноту, был бледен как смерть. Он был слишком изнежен беспечной жизнью, и нервы его не могли переносить даже чужое горе. Только канонисса сохраняла энергию. Лицо ее покрылось густым румянцем, а глаза лихорадочно блестели. Один Альберт казался спокойным. На челе его отражалась безмятежность прекрасного умирания. В его физической слабости не было ничего, что говорило бы об упадке духовных сил. Он был серьезен, но не подавлен, как его отец и дядя.
Среди всех этих людей, сокрушенных болезнью или горем, спокойствие и здоровье доктора выделялись особенно ярко. Сюпервиль был француз, когда-то состоявший врачом при Фридрихе, в то время еще наследнике престола. Он одним из первых предугадал деспотический и недоверчивый нрав наследного принца, перебрался в Байрейт и поступил на службу к сестре Фридриха, маркграфине Софии-Вильгельмине Прусской. Честолюбивый и завистливый, Сюпервиль обладал всеми качествами царедворца. Посредственный врач, он, несмотря на известность, приобретенную при этом маленьком дворе, был светским человеком и проницательным наблюдателем, довольно хорошо разбиравшимся в нравственных причинах болезней. Поэтому он усиленно уговаривал канониссу выполнять все желания племянника и возлагал некоторые надежды на возвращение той, из-за которой умирал Альберт. Но как ни старался он с момента появления Консуэло прислушаться к пульсу больного, всматриваясь в его лицо, он только повторял себе, что время упущено, и уже стал подумывать об отъезде, не желая быть свидетелем тяжелых сцен, предотвратить которые было не в его силах.
Доктор решил, однако, вмешаться в деловые интересы семейства, не то надеясь на какую-то личную выгоду, не то из врожденной любви к интригам. Видя, что семья растерялась и никто не думает о необходимости использовать последние минуты, он увлек Консуэло в амбразуру окна и сказал ей по-французски:
– Мадемуазель, врач – тот же исповедник. И я очень скоро узнал тайну страсти, от которой умирает этот молодой человек. Как врач, привыкший смотреть в глубь вещей и не очень-то верящий в возможность отклонений от законов физического мира, признаюсь, я не могу верить и в странные видения и экстатические откровения молодого графа. По крайней мере, в данном случае они очень просто объясняются тем, что у него была с вами тайная переписка и он знал о вашем путешествии в Прагу и вашем скором приезде сюда.
Консуэло отрицательно покачала головой, но он продолжал:
– Я не задаю вам никаких вопросов, мадемуазель, и в моих предположениях нет ничего для вас оскорбительного. Напротив, вы должны были бы довериться мне и считать, что я полностью предан вашим интересам.
– Я не понимаю вас, сударь, – ответила Консуэло с искренностью, не разубедившей, однако, придворного медика.
– Вы сейчас поймете меня, мадемуазель, – хладнокровно проговорил он. – Семья молодого графа до сегодняшнего дня всеми силами восставала против вашего брака с ним. Но сопротивлению их пришел конец. Альберт умирает, и так как он хочет оставить вам свое состояние, они теперь не будут возражать против того, чтобы церковный обряд навсегда закрепил его за вами.
– Ах! Какое мне дело до состояния Альберта! – воскликнула пораженная Консуэло. – Что общего между тем, о чем вы говорите, и положением, в котором я его застаю? Я, сударь, приехала сюда не для того, чтобы заниматься делами, – я приехала, чтобы попытаться его спасти. Неужели нет никакой надежды?
– Никакой! Болезнь его всецело мозговая. Такого рода недуги разбивают все наши предположения и не поддаются никаким усилиям науки. Месяц тому назад молодой граф, после двухнедельного исчезновения, которого никто не смог мне объяснить, вернулся домой пораженный внезапной неизлечимой болезнью. Все жизненные функции у него были приостановлены. Вот уже целый месяц, как он не в состоянии проглотить никакой пищи, – это то редкое явление природы (случающееся только у душевнобольных), когда человек может так долго поддерживать себя несколькими каплями воды днем и несколькими минутами сна ночью. Вы видите его: все его жизненные силы истощены. Еще два дня самое большее, и он перестанет страдать. Вооружитесь мужеством, не теряйте головы. Я готов поддержать вас и помогу вам добиться цели.
Консуэло продолжала удивленно смотреть на доктора, но тут канонисса по знаку больного прервала их беседу и подвела Сюпервиля к Альберту.
Подозвав Сюпервиля, Альберт говорил ему что-то на ухо дольше, чем, казалось, позволяла его слабость. Доктор то краснел, то бледнел. Канонисса с беспокойством наблюдала за ними, горя нетерпением узнать, чего именно желает Альберт.
– Доктор, – шептал Альберт, – все, что вы только что сказали этой молодой девушке, я слышал. (Сюпервиль, говоривший с Консуэло на другом конце гостиной и так же тихо, как в эту минуту говорил с ним больной, смутился, и его твердое убеждение в том, что сверхъестественных способностей не существует, было до того поколеблено, что ему стало казаться, будто он сам сходит с ума.) Доктор, – продолжал умирающий, – вы ничего не понимаете в этой душе и вредите моим желаниям, оскорбляя ее деликатность. Она ничего не смыслит в ваших денежных соображениях и всегда отказывалась и от моего титула и от моего состояния. Она никогда меня не любила: она может уступить лишь одному чувству – жалости. Обратитесь же к ее сердцу. Конец мой ближе, чем вы предполагаете. Не теряйте времени. Я не смогу возродиться счастливым, если не унесу с собой в ночь отдохновения звание ее супруга.
– Что вы хотите сказать этими последними словами? – спросил Сюпервиль, пытавшийся в ту минуту понять, какой род безумия владеет его больным.
– Вам не понять их, – с усилием произнес Альберт, – а она поймет. Ограничьтесь тем, чтобы передать их ей точно.
– Послушайте, господин граф, – сказал, несколько повышая голос, Сюпервиль, – я вижу, что не смогу ясно передать ваши мысли. Вы же говорите сейчас лучше, чем за всю последнюю неделю, и я усматриваю в этом благоприятный признак. Поговорите с мадемуазель сами. Одно ваше слово будет для нее убедительнее всех моих речей. Вот она здесь, рядом. Пусть она займет мое место и выслушает вас.
Сюпервиль действительно уже ничего не понимал из того, что до сих пор казалось ему понятным; к тому же он считал, что достаточно сказал Консуэло и обеспечил себе ее благодарность, в случае если она будет домогаться наследства; и он отошел, после того как Альберт сказал ему:
– Подумайте о том, что вы мне обещали. Минута настала – поговорите с моей семьей. Устройте так, чтобы они согласились и не колебались больше. Говорю вам – время не терпит…
Альберт настолько устал от усилия, какого стоил ему разговор с Сюпервилем, что, когда Консуэло приблизилась к нему, он прислонил свой лоб ко лбу любимой и замер так, словно умирая. Его белые губы посинели, и перепуганному Порпоре показалось, что он уже умер. В это время Сюпервиль, собрав в другом конце комнаты графа Христиана, барона, канониссу и капеллана, горячо уговаривал их. Один только капеллан сделал робкое с виду возражение, говорившее, однако, об упорстве священника.
– Если ваши сиятельства потребуют, – сказал он, – я благословлю этот брак, но так как граф Альберт не примирен с церковью, следовало бы, чтобы он предварительно через покаяние и соборование примирился с нею.
– Соборование! Господи, да неужели дошло уже до этого? – произнесла, сдерживая стон, канонисса.
– Да, дошло, – ответил Сюпервиль, который как светский человек и философ-вольтерьянец с презрением относился к самому капеллану и к его возражениям, – и нельзя терять ни минуты, если господин капеллан настаивает на подобном условии и намерен мучить больного мрачной обстановкой предсмертного обряда.
– А не думаете ли вы, доктор, что обряд более радостный и желанный может вернуть его к жизни? – спросил граф Христиан, в котором происходила борьба между благочестием и отцовской любовью.
– Я ни за что не ручаюсь, – ответил Сюпервиль, – но смею сказать, что возлагаю на это большие надежды… Было время, когда ваше сиятельство давали свое согласие на этот брак…
– Я всегда был согласен на него, никогда не был против, – прервал его граф, намеренно повышая голос. – Но маэстро Порпора, опекун этой молодой девушки, написал мне, что он никогда не даст своего согласия на ее брак с моим сыном и что его воспитанница сама отказывается от него. Увы! Это и нанесло смертельный удар молодому графу, – прибавил он, понизив голос.
– Вы слышите, что говорит отец? – прошептал Альберт на ухо Консуэло. – Но пусть угрызения совести не мучают вас. Я поверил тому, что вы покидаете меня, и поддался отчаянию, но с неделю назад ко мне вернулся разум – они зовут это безумием, – и я смог читать в сердцах, находящихся вдали от меня, подобно тому как другие читают распечатанные письма. Я увидел одновременно прошедшее, настоящее и будущее. Я наконец узнал, Консуэло, что ты была верна своей клятве, делала все возможное, чтобы полюбить меня, и действительно любила в течение нескольких часов. Но нас обоих обманули. Прости своему учителю так же, как прощаю ему я.
Консуэло взглянула на Порпору. Он не мог слышать слов Альберта, но, смущенный тем, что сказал граф Христиан, в волнении ходил перед камином. Она посмотрела на него с глубоким упреком, и маэстро так хорошо понял ее, что в немом порыве ударил себя по лбу кулаком. Альберт знаком показал Консуэло, чтобы она подвела к нему маэстро и помогла протянуть ему руку. Порпора поднес эту ледяную руку к своим губам и зарыдал. Совесть мучила его, нашептывала, что он убил человека, но раскаяние искупило его безрассудный поступок.
Альберт опять показал знаком, что хочет слышать, о чем говорят его родные с Сюпервилем, и он расслышал их, хотя те говорили так тихо, что Консуэло и Порпора, стоявшие подле него на коленях, не могли уловить ни единого слова.
Капеллан отбивался от едкой иронии доктора. Канонисса старалась, сочетая суеверие с терпимостью, христианское милосердие с материнской любовью, примирить взгляды, непримиримые с католическими догматами. Спор касался только формальной стороны дела, а именно: капеллан не считал возможным совершить таинство брака над еретиком, пока тот не пообещает немедленно вслед за тем принять католичество. Сюпервиль, не стесняясь, лгал, утверждая, что граф Альберт якобы обещал ему после совершения обряда принять любую религию. Капеллан не поддавался обману. Наконец граф Христиан на мгновение вновь обрел ту спокойную, твердую и простую способность логически рассуждать, с какой после долгих сомнений и уступок он всегда разрешал все домашние разногласия, и положил конец спору.
– Господин капеллан, – сказал он, – нет такого закона, который определенно запрещал бы вам венчать католичку с еретиком. Церковь допускает подобные браки. Считайте же Консуэло правоверной, а сына моего – еретиком и немедленно обвенчайте их. Вы ведь знаете, что обручение и исповедь – не более как обряды, освященные обычаем, и могут быть обойдены в некоторых крайних случаях. Этот брак может вызвать благоприятный поворот в состоянии здоровья Альберта, а когда он выздоровеет, мы с вами подумаем об его обращении.
Капеллан никогда не противился воле старого Христиана, – в делах совести он был для него большим авторитетом, чем сам Папа Римский. Оставалось только убедить Консуэло. Один Альберт подумал об этом, и, притянув к себе любимую, он смог без посторонней помощи обнять ее за шею своими иссохшими, легкими, как тростник, руками.
– Консуэло, – прошептал он, – в эту минуту я читаю в твоей душе: ты готова отдать свою жизнь, чтобы воскресить мою. Это уже невозможно, но ты в состоянии одной своей доброй волей спасти меня для вечной жизни. Я ненадолго покину тебя, а там снова вернусь на землю путем нового рождения. И если теперь, в мой последний час, ты оставишь меня, я вернусь отмеченный проклятием, отчаявшийся. Ты знаешь, преступления Яна Жижки еще не вполне искуплены, и одна ты, сестра моя Ванда, можешь очистить меня в этой фазе моей жизни. Мы брат и сестра. Для того чтобы мы стали любовниками, надо, чтобы смерть еще раз прошла между нами. Но нас должен связать брачный обет. Чтобы я смог возродиться спокойным, сильным и, как другие люди, свободным от памяти о моих прежних существованиях, составляющей мою пытку, мое наказание в течение уже стольких веков, согласись произнести этот обет. Такая клятва не свяжет тебя со мной в этой жизни, которую я покину через час, но соединит нас в вечности и будет печатью, которая поможет нам узнать друг друга, когда тень смерти погасит свет наших воспоминаний. Согласись, Консуэло! Пусть совершится католический обряд, я принимаю его, так как он один может узаконить в глазах людей наше обладание друг другом. Мне необходимо унести в могилу это высшее соизволение. Брак без одобрения родителей, на мой взгляд, брак несовершенный. А форма обряда имеет для меня мало значения. Наш союз будет так же нерасторжим в наших сердцах, как священны наши помыслы. Согласись, Консуэло!
– Я согласна! – воскликнула Консуэло, прижимая губы к холодному, бескровному челу своего жениха. Эти слова были услышаны всеми.
– Поспешим, – сказал Сюпервиль и стал торопить капеллана, который тут же позвал слуг и немедленно принялся готовить все для совершения обряда. Граф, несколько приободрившись, подошел и сел подле сына и Консуэло. Добрая канонисса так горячо благодарила невесту за согласие, что даже стала перед нею на колени и поцеловала ей руки. Барон Фридрих тихо плакал, казалось, не понимая даже, что происходит вокруг него. В мгновение ока перед камином гостиной был сооружен алтарь. Слуг отпустили. Те решили, что дело идет только о соборовании и что состояние здоровья больного требует, чтобы в комнате было как можно тише и как можно больше чистого воздуха. Порпора с Сюпервилем были свидетелями. Альберт вдруг почувствовал такой прилив сил, что смог произнести ясным и звучным голосом решительное «да» и все слова брачного обряда. Семья стала горячо надеяться на выздоровление. Едва успел капеллан прочитать над головами новобрачных последнюю молитву, как Альберт поднялся, бросился в объятия отца; так же стремительно и с необычайной силой обнял он тетку, дядю и Порпору. Затем снова опустился в кресло, прижал к своей груди Консуэло и воскликнул:
– Я спасен!
– Это последнее проявление жизненных сил, последние предсмертные конвульсии, – сказал, обращаясь к Порпоре, Сюпервиль, который несколько раз во время венчания щупал пульс умирающего и вглядывался в его лицо.
В самом деле, руки Альберта раскрылись, вытянулись и упали на колени. Старый Цинабр, в продолжение всей болезни спавший у ног своего хозяина, поднял голову и начал жалобно выть. Взгляд Альберта был устремлен на Консуэло, рот его оставался полуоткрытым, словно он собирался сказать ей что-то; легкий румянец появился на его щеках, затем тот особый оттенок, та невыразимая, неописуемая тень, что медленно сползает от лба к губам, покрыла его белой пеленой. В течение минуты лицо его принимало различные выражения все более и более суровой сосредоточенности и покорности, пока не застыло в величавом спокойствии и строгой неподвижности.
Безмолвие ужаса, царившее над трепещущей семьей, было нарушено голосом доктора, который с мрачной торжественностью произнес беспощадный приговор:
– Это смерть!
CV
Граф Христиан упал в кресло, словно пораженный громом. Канонисса истерически зарыдала и бросилась к Альберту, точно надеялась своими ласками оживить его. Барон Фридрих пробормотал несколько бессвязных и бессмысленных слов, как человек, впавший в тихое помешательство. Сюпервиль подошел к Консуэло, чья напряженная неподвижность пугала его больше, чем бурное отчаяние других.
– Не заботьтесь обо мне, сударь, – сказала она ему. – И вы тоже, друг мой, – убеждала она Порпору, который в первую минуту все свое внимание обратил на нее. – Лучше уведите несчастных родственников. Займитесь ими, думайте только о них, а я останусь здесь. Мертвым нужны лишь почтение и молитва.
Графа и барона увели без всякого сопротивления с их стороны. Канониссу, холодную и неподвижную как труп, унесли в ее комнату, куда за ней последовал Сюпервиль, чтобы оказать ей помощь. Порпора, не зная сам, что с ним творится, спустился в сад и зашагал там как безумный. Он задыхался. Его душа была как бы скована броней черствости, скорее внешней, чем истинной, но уже вошедшей у него в привычку. Сцены смерти и ужаса поразили его воображение, и он долго бродил при лунном свете, преследуемый зловещими голосами, певшими над самым его ухом страшное погребальное песнопение «Dies irae»[38 - «День гнева» (лат.).].