Как-то вечером, когда, накормив своих взрослых братьев ужином, я шла ночевать к Мариотте, меня перехватил Эмильен и отозвал в сторонку.
– Слушай, – сказал он, – про это будем знать только ты да я. В нашей общине и так хватает волнений, и то, что я тебе скажу, не должно быть предано огласке. Нынче вечером за ужином я не увидел отца Фрюктюё. Днем у монахов были большие споры с ним, и они объяснили мне, что он заболел. Я пробрался в келью к эконому, его там не было, и так как я стал искать его повсюду, мне сказали, что на него наложено наказание, что меня это не касается, и велели идти к себе. Я сказал вполне откровенно, что наказывать брата за его политические взгляды представляется мне злоупотреблением властью, и спросил, в чем состоит это наказание. Мне приказали молчать и пригрозили тоже упрятать под замок. О! Выходит, бедняга монах сидит где-то под замком? Я увидел, что, продолжая стоять на своем, только поступлю во вред ему, что все переменилось и они готовы сейчас прибегнуть к строгостям. Не возразив больше ни слова, я пошел к себе в келью, сделав вид, будто подчинился им, но сейчас же, словно кошка, выскочил через окно, на крышу, отыскал место, где можно спуститься, и вот – я здесь. Хочу знать, где сейчас бедняга эконом. Если он в карцере, чего я опасаюсь, то это место жуткое, и они могут замучить его там до смерти, даже просто заставив поститься, потому что для него пост – тяжкое испытание; ведь он привык есть вволю и ни в чем себе не отказывать. Но я знаю, как туда проникнуть, правда, не в самый карцер, а в маленький закуток, откуда в темницу попадает немного воздуха. Я не раз пытался выяснить, сможет ли кто-нибудь очень худой туда проскользнуть, поговорить с заключенными и прийти им на помощь, но сам ни разу не смог туда пролезть, а между тем мешал мне сущий пустяк – мои чересчур широкие плечи; но ты, узкая и тонкая, все равно что веретено, ты без труда пролезешь. Пошли! Если монах в карцере, я постараюсь как-нибудь его освободить, если же его там нет, усну спокойно, так как в этом случае он не будет наказан слишком жестоко.
Я ни минуты не раздумывала. Скинула сабо, чтобы они не стучали по камню, и чуть заметной козьей тропкой, что вела прямо вниз, на задворки монастыря, пошла вслед за Эмильеном. Он подхватил меня на руки, когда надо было спрыгнуть с невысокой, но отвесной скалы, а потом мы с ним пробрались в некое подобие погреба. Я прекрасно знала все эти закоулки, где каменное строение было почти неотличимо от скалы, – нет такого тайника, куда бы не проник ребенок, – но не знала, что скрывалось за слуховым оконцем в толще стены, запертым на ключ. Уже давно Эмильен, который всюду совал нос, узнал о существовании этого места, и вот сегодня с утра он заметил, что окошечко открыто, чтобы в карцер проникал воздух, и, значит, там кто-то сидит.
– Вот в это окошечко ты и должна пролезть, – сказал он мне. – Смотри только лезь осторожней, не поцарапайся.
VII
Я даже не видела той черной дыры, в которую собиралась лезть, ибо, помимо того, что на дворе была ночь, в погребе и среди бела дня царила тьма, и передвигаться там можно было лишь ощупью; но, ни секунды не колеблясь, я легко пролезла в дыру, потом проползла до решетки на маленькой отдушине и прислушалась. Сперва я ничего не услышала, затем уловила какие-то еле слышные слова. Наконец голос стал громче, и я его узнала: то был голос отца эконома. Я осторожно окликнула его. Он испугался и мгновенно замолк.
– Не бойтесь, – сказала я ему, – это я, маленькая Нанетта, меня привел братец Эмильен: он тоже здесь, стоит сзади и хочет узнать, не очень ли вы мучаетесь.
– Ох, спасибо вам, храбрые вы мои ребятки! – отвечал он. – Благослови вас Господь! Конечно же я мучаюсь, мне худо, потому что я задыхаюсь; но вы ведь ничем тут не поможете.
– Вы, наверно, к тому же хотите есть и пить?
– Нет, мне дали хлеба и воды, и я как-нибудь устроюсь спать на соломе. Ночь пройдет быстро, а утром, быть может, наказанию моему придет конец. Уходите-ка подобру-поздорову; если Эмильена застанут здесь и узнают, что он замышляет помочь мне, его тоже накажут, как меня.
Когда я, пятясь, возвратилась к Эмильену, тот попросил меня снова доползти до приора и передать ему, что одна ночь – это пустяк; а вот если его и завтра не выпустят, так мы об этом узнаем и постараемся освободить.
– И не думайте об этом! – воскликнул эконом, услышав мои слова. – Я должен подчиняться, не то со мной обойдутся еще хуже.
Долго вести переговоры было невозможно, ибо я задыхалась в этой каменной кишке и к тому же отнимала от заключенного ту малость воздуха, которая поступала к нему через отдушину. Вернувшись к Эмильену, я сказала:
– В одном я не сомневаюсь – если вы вернетесь в монастырь, с вами поступят как с этим бедным братом.
– Не беспокойся, – ответил он, – я буду очень осторожен. Если отец Фрюктюё не появится завтра, я, зная, где он, придумаю, как ему помочь. Не так уж я глуп, чтобы позволить засадить себя, когда мне нужно вызволить эконома.
Мы расстались.
Назавтра узник все еще оставался в карцере и послезавтра тоже. Каждый вечер мы разговаривали с ним, и мне удалось просунуть ему немного мяса, которое Эмильен стащил для него; мясной запах порадовал было приора, но тут же он нам сказал, что есть не может, потому что совсем разболелся. Голос его все слабел, и на третий день вечером у него, казалось, не было сил отвечать нам. Мы только и смогли понять, что он должен оставаться здесь, пока не поклянется в чем-то, в чем клясться не хочет. Уж лучше смерть.
– Дальше осторожничать, – сказал мне Эмильен, – было бы подлостью! Пойдем со мной к мэру, ты засвидетельствуешь, что я не лгу. Пусть магистрат потребует, чтобы монахи освободили несчастного эконома.
Это оказалось не так легко, как он себе представлял. Мэр бил человек вполне порядочный, но не больно отважный. Он нажил состояние, арендуя у монахов их лучшую мызу, и не очень-то был уверен, что они не станут вновь здесь хозяевами. Он, правда, говорил, что эконом – единственный достойный человек в монастыре и что монахам следовало бы выбрать его своим духовным пастырем, но отказывался верить, будто братья собираются уморить его в темнице.
К счастью, тут подошли другие члены муниципалитета, и Эмильен в ярких красках изобразил им всю историю. Он напомнил, что закон освобождал монахов от их обета, отпускал на все четыре стороны. Долг муниципалитета, сказал он, заставить уважать закон, тут не может быть двух мнений. Если же валькрёзский муниципалитет ему откажет, он немедленно уедет в город, где магистрат, несомненно, и храбрее и человечнее.
Я была очень довольна его пламенной речью и сама вступилась в защиту приора перед мэром, который меня любил и стал расспрашивать про монастырский карцер, хорошо зная, что я скажу только правду.
– Ну что ж, – сказал он, – надобно нам, старикам, стать под команду этих двух ребятишек! Забавно это все же; да, мы живем во времена больших перемен: мы сами этого хотели, значит, нужно сносить и последствия.
– Вы видите, – сказал ему Эмильен, – мы пришли к вам, преисполненные почтения и со всевозможными предосторожностями. Мы никому, кроме вас, не сказали о том, что происходит, а ведь могли бы поднять на ноги молодых парней, и пленник был бы уже на свободе; но они, быть может, дурно обошлись бы с монахами, а вы ведь именно этого и не хотите. Так идите же и говорите от имени закона.
Мэр пригласил пойти вместе с ним нескольких членов совета.
– Признаюсь, – сказал он, – что мне не больно охота идти одному: они, монахи, прикидываются овечками, но стоит их разозлить, так живо показывают зубы и кусают до крови.
Все без лишнего шума отправились в монастырь и были там хорошо приняты. Монахи ни о чем не догадывались, но когда мэр сказал, что должен кое-что им всем официально сообщить, но он не видит среди них эконома, они, смешавшись, сослались на его болезнь.
– Больной он или здоровый, но мы хотим его видеть, проведите нас к нему.
Членов муниципалитета заставили долго ждать и, желая усыпить их внимание, любезно угощали лучшим вином. Вино было принято и выпито, отказаться было бы неучтиво, но мэр все же настоял на своем, и его проводили в келью эконома. У монахов хватило времени перевести его туда, объявив ему, что он прощен, и, когда мэр осведомился о его здоровье, бедняга, не желая предавать братьев, ответил, что у него приступ подагры, поэтому он и не выходит из кельи. На секунду мэр поверил ему и даже подумал, что мы соврали, но он был достаточно проницателен, быстро разгадал правду и сказал монахам:
– Почтенные отцы, я вижу, отец Фрюктюё очень болен; но нам известна причина этого недуга, и у нас есть приказ его пресечь. Если отец Фрюктюё хочет вас покинуть, он волен в этом, и мой дом в его распоряжении; в противном случае мы ставим вас в известность, что если вы снова заставите его жить в сырой норе, вам будет худо, ибо в нашем распоряжении есть закон, чтобы его защитить, и национальная гвардия, чтобы подкрепить закон.
Монахи сделали вид, будто не понимают, о чем речь. Отец Фрюктюё вежливо отказался от защиты, которую ему предлагали, но остальные намотали все это себе на ус. Они не предполагали, что мэр окажется столь решителен, и перепугались. Назавтра они собрали совет, и отец Фрюктюё, который мог их погубить, но не пожелал этого, был избран старшим над тремя другими. Его окружили заботой, холили и лелеяли, и он вовсе не помышлял о мести. С этих пор монахи держались тихо, но они сразу догадались, что Эмильен действовал против них, и смертельно его возненавидели, хотя и не смели открыто проявить свою враждебность.
После этого приключения мы с Эмильеном сделались закадычными друзьями. Мы вместе совершили такое дело, значение которого, быть может, и преувеличивали, потому что оно льстило нашей детской гордости, но мы вложили в него всю душу и пренебрегли опасностью. К нам уже можно было относиться как к взрослым. Начиная с этого дня Эмильен стал очень рассудительным, его просто узнать было нельзя. Он по-прежнему охотился, но только ради того, чтобы отдавать дичь больным беднякам, и не носился больше с нашими мальчишками по лугам. Он читал книги и газеты, какие приходили из города, и еще монастырские книги, – Эмильен говорил, что среди хлама там попадаются и хорошие. Он старательно учил меня, за долгие зимние вечера я сделала большие успехи и теперь понимала почти все, о чем он мне рассказывал.
Больше не выплачивая арендную плату монахам и кое-что зарабатывая – я начала уже ходить на поденщину и стирала в монастырской прачечной, – я выбралась из нищеты. Мои ученики тоже приносили мне доход, потому что учиться грамоте у нас вошло в моду; правда, мода эта продержалась лишь до продажи национального имущества, потом о грамоте уже никто и не думал. Но у меня был второй ягненок, и я продала первого довольно удачно, так что смогла купить вторую овечку; мне принесли двух кур, я очень о них заботилась, и они стали чудесными несушками. Каково было мое удивление, когда к концу года у меня оказалось накоплено пятьдесят ливров!
Мои взрослые братья поражались моей ловкости, – ведь они зарабатывали во много раз больше моего, но ничего не умели отложить; впрочем, видя, что я стараюсь ничего не брать с них за жилье, они оказались достаточно рассудительными, перекрыли крышу и расширили хлев.
Весной тысяча семьсот девяносто первого года мы узнали важную новость: закон предоставлял восьмимесячную отсрочку платежей тем, кто покупает национальное имущество. Тут крестьяне уподобились стае жаворонков, когда она камнем падает в хлеба: за три дня они все раскупили. Участки были совсем крохотные и шли за бесценок, так что раскуплены были все до единого клочки земли в долине. Каждый купил что смог, и хотя отец Памфил насмехался и пугал крестьян, красноречиво расписывая, что земля в их руках долго не останется, ибо с теми, кто свершит такое святотатство, случится беда, поверивших его словам было очень мало. Впрочем, отец Фрюктюё предписал ему молчание, он требовал уважения к закону, хотя и очень горевал из-за него. Что до меня, так мне удалось купить мой дом за тридцать три франка, и я смогла даже вернуть часть денег из собранных для меня в складчину на празднике Федерации, попросив мэра раздать эти деньги бедным. Себя-то я считала за богатую, – как же, ведь я была уже собственницей, и у меня осталось еще пятнадцать франков после того, как деньги были возвращены.
Но никто из нас не мог и помыслить о покупке монастыря с его огромными строениями и оставленными за ним землями, которые, будучи очень хороши, были нам совсем не по карману.
Думали уже, что монахи в нем останутся надолго, если не навсегда, когда в середине мая появился некий господин, сопровождаемый мэром и одним судейским из города, и, показав бумаги, удостоверявшие, что он является владельцем монастыря и его угодий, попросил братию через судебного пристава очистить все помещения.
Вероятно, трое монахов, выбрав отца Фрюктюё настоятелем, в конце концов поняли, что он ничему воспрепятствовать не сможет. Они приняли меры и подыскали себе жилье, не дожидаясь судебного приказа, и когда новый владелец вошел в монастырь, он обнаружил там только одного настоятеля, который пересчитал деньги и вписал их в книгу.
Эмильен, присутствовавший при этом свидании, ибо отец Фрюктюё попросил его помочь ему привести в порядок счета, рассказал мне все, как оно было.
А теперь надобно сказать несколько слов о покупщике. То был адвокат из Лиможа, патриот, который рассчитывал перепродать свою покупку и сделать выгодное дело, если закон останется в силе, но хорошо понимал, что во времена революции риск всегда очень велик; тем не менее он шел на этот риск из преданности революции. Все это он изложил настоятелю, который принял его очень любезно и захотел побеседовать с ним.
– Я верю вам, – сказал он, – у вас лицо человека достойного, и мне говорили, что вы пользуетесь хорошей репутацией. Что касается меня, то я всегда думал, что распродажа нашего имущества начнется тотчас же, как Национальное собрание объявит рассрочку платежей. Поскольку дело сделано, мне остается только подчиниться. Но вы застали меня за подсчетом того, что наша община имела наличными деньгами, и я бы хотел узнать от господина мэра, который здесь присутствует, кому я должен их передать, потому что теперь мы имеем право только на государственную пенсию.
Господина Костежу (таково было имя покупщика) удивила честность и прямота настоятеля. Он был весьма предубежден против монахов и не удержался от вопроса – так ли щепетильны и другие члены общины в отношении своих наличных денег.
– Сударь, – ответил ему настоятель, – вы вовсе не должны касаться моих братьев во Христе. Они покинули обитель, не взяв с собой ничего из общего имущества. Да они и не смогли бы это сделать, потому что я был у них и настоятелем и казначеем. Если вы подозреваете недостачу денег, то это подозрение должно пасть только на одного меня.
Мэр уверил его, что ни у кого нет никаких подозрений; адвокат попросил извинения за те слова, что вырвались у него, а судейский объявил, что не сомневается в честности настоятеля. Он принял сумму, которая равнялась одиннадцати тысячам франков и которую он должен был возвратить государству. Он выдал на нее расписку и предложил настоятелю заявить свои права на обещанный пенсион.
– Я не буду ничего заявлять и не хочу пенсиона, – ответил тот. – Я принадлежу к семье зажиточной, которая с радостью примет меня и даже возместит мне мою часть наследства, поскольку по закону я более не принадлежу к монашескому ордену.
Покупщик, видя, сколь настоятель бескорыстен и законопослушен, уверил его в том, что никто и не собирается грубо вытолкать его из монастыря, и пригласил остаться на несколько дней и более, если он того пожелает. Настоятель поблагодарил и сказал, что он уже давным-давно готов покинуть эти места.
Тогда занялись беднягой братцем, который оставался без единого су и в том самом платье, что было на нем надето.
– А как же вы, сударь? – спросил его судейский. – Позаботится ли кто-нибудь о вашей судьбе?
– Этого я не знаю, – ответил братец.
– Кто же вы?
– Эмильен де Франквиль.