Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Таинство девственности (сборник)

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Это особенно часто бывает при несчастной, безнадежной любви, так как сексуальное удовлетворение ведь каждый раз заново снижает сексуальное превышение оценки. Одновременно с этой «самоотдачей» «Я» объекту, уже ничем не отличающейся от сублимированной самоотдачи абстрактной идее, функции «Я-идеала» совершенно прекращаются. Молчит критика, которая производится этой инстанцией; все, что объект делает и требует, – правильно и безупречно. Совесть не применяется к тому, что делается в пользу объекта; в любовном ослеплении идешь на преступление, совершенно в этом не раскаиваясь. Всю ситуацию можно без остатка резюмировать в одной формуле: объект занял место «Я-идеала».

Теперь легко описать разницу между идентификацией и влюбленностью в ее высших выражениях, которые называют фасцинацией, влюбленной зависимостью. В первом случае «Я» обогатилось качествами объекта, оно, по выражению Ференци*, объект «интроцировало» – во втором случае оно обеднело, отдалось объекту, заменило объектом свою главнейшую составную часть. Однако при ближайшем рассмотрении можно заметить, что такое утверждение указывает на противоположности, которые на самом деле не существуют. Психоэкономически* дело не в обеднении или в обогащении – даже и высшую влюбленность можно описать как состояние, в котором «Я» якобы интроцировало в себя объект. Может быть, другое различие скорее раскроет нам суть явления. В случае идентификации объект утрачивается или от него отказываются; затем он снова воссоздается в «Я», причем «Я» частично изменяется по образцу утраченного объекта. В другом же случае объект сохранен, и имеет место «сверхзахваченность», но со стороны «Я» и за счет «Я». Но и это вызывает сомнение. Разве установлено, что идентификация имеет предпосылкой отказ от психической захваченности объектом, разве не может идентификация существовать при сохранении объекта? И прежде чем пуститься в обсуждение этого щекотливого вопроса, у нас может появиться догадка, что сущность этого положения вещей содержится в альтернативе, а именно: не становится ли объект на место «Я» или «Я-идеала».

От влюбленности явно недалеко до гипноза. Соответствие обоих очевидно. То же смиренное подчинение, уступчивость, отсутствие критики как по отношению к гипнотизеру, так и по отношению к любимому объекту. Та же поглощенность собственной инициативы, нет сомнений, что гипнотизер занял место «Я-идеала». В гипнозе все отношения еще отчетливее и интенсивнее, так что целесообразнее пояснять влюбленность гипнозом, а не наоборот. Гипнотизер является единственным объектом; помимо него, никто другой не принимается во внимание. Тот факт, что «Я», как во сне, переживает то, что гипнотизер требует и утверждает, напоминает нам о том, что, говоря о функциях «Я-идеала», мы упустили проверку реальности. Не удивительно, что «Я» считает восприятие реальным, если психическая инстанция, заведующая проверкой реальности, высказывается в пользу этой реальности. Полное отсутствие стремлений с незаторможенными сексуальными целями еще более усиливает исключительную чистоту явлений. Гипнотическая связь есть неограниченная влюбленная самоотдача, исключающая сексуальное удовлетворение, в то время как при влюбленности таковое оттеснено лишь временно и остается на заднем плане как более поздняя целевая возможность.

Однако, с другой стороны, мы можем сказать, что гипнотическая связь – если позволено так выразиться – представляет собой образование массы из двух лиц. Гипноз является плохим объектом для сравнения с образованием масс, так как он, скорее всего, с ним идентичен. Из сложной структуры массы он изолирует один элемент – а именно, поведение массового индивида по отношению к вождю. Этим ограничением гипноз отличается от возникновения масс, а отсутствием прямых сексуальных стремлений – от влюбленности. Он, таким образом, занимает между ними среднее положение.

Интересно отметить, что именно заторможенные в целевом отношении сексуальные стремления устанавливают между людьми прочную связь. Но это легко объяснимо тем фактом, что они неспособны к полному удовлетворению, в то время как незаторможенные сексуальные стремления чрезвычайно ослабевают в каждом случае достижения сексуальной цели. Чувственная любовь приговорена к угасанию, если она удовлетворяется; чтобы продолжаться, она с самого начала должна быть смешана с нежными, т. е. заторможенными в целевом отношении компонентами, или же должна такую трансформацию претерпеть.

Гипноз прекрасно бы разрешил загадку либидозной конституции массы, если бы сам он не содержал каких-то черт, не поддающихся существующему рациональному объяснению, как якобы состояния влюбленности с исключением прямых сексуальных целей. Многое еще в нем следует признать непонятым, мистическим. Он содержит примесь парализованности, вытекающей из отношения могущественного к бессильному, беспомощному, что примерно приближается к гипнозу испугом у животных. Способ, которым гипноз достигается, и сопряженность гипноза со сном неясны, а загадочный отбор лиц, для гипноза годных, в то время как другие ему совершенно не поддаются, указывает на присутствие в нем еще одного неизвестного момента, который-то, может быть, и создает в гипнозе возможность чистоты либидозных установок. Следует также отметить, что даже при полной суггестивной податливости моральная совесть загипнотизированного может проявлять сопротивление. Но это происходит оттого, что при гипнозе в том виде, как он обычно производится, сохраняется знание того, что все это только игра, ложное воспроизведение иной, но жизненно гораздо более важной ситуации.

Благодаря проведенному нами разбору мы, однако, вполне подготовлены к начертанию формулы либидозной конституции массы. По крайней мере такой массы, какую мы до сих пор рассматривали, т. е. имеющей вождя и не приобретшей вторично, путем излишней «организованности», качеств индивида. Такая первичная масса есть какое-то число индивидов, сделавших своим «Я-идеалом» один и тот же объект и вследствие этого в своем «Я» между собой идентифицировавшихся. Это отношение может быть изображено графически следующим образом:

IX. Стадный инстинкт

Наша радость по поводу иллюзорного разрешения, с помощью этой формулы, загадки массы – будет короткой. Очень скоро нас станет тревожить мысль, что по существу-то мы приняли ссылку на загадку гипноза, в которой еще так много неразрешенного. И вот новое возражение приоткрывает нам дальнейший путь.

Мы вправе сказать себе, что обширные аффективные связи, замеченные нами в массе, вполне достаточны, чтобы объяснить одно из ее свойств, а именно – отсутствие у индивида самостоятельности и инициативы, однородность его реакций с реакцией всех других, снижение его, так сказать, до уровня массового индивида. Но при рассмотрении массы как целого она показывает нам больше: черты ослабления интеллектуальной деятельности, безудержность аффектов, неспособность к умеренности и отсрочке, склонность к переходу всех пределов в выражении чувств и к полному отводу эмоциональной энергии через действия – это и многое другое, что так ярко излагает Лебон, дает несомненную картину регресса психической деятельности к более ранней ступени, которую мы привыкли находить у дикарей или у детей. Такой регресс характерен особенно для сущности обыкновенных масс, в то время как у масс высокоорганизованных, искусственных такая регрессия может быть значительно задержана.

Итак, у нас создается впечатление состояния, где отдельное эмоциональное побуждение и личный интеллектуальный акт индивида слишком слабы, чтобы проявиться независимо, и должны непременно дожидаться заверки подобным повторением со стороны других. Вспомним, сколько этих феноменов зависимости входит в нормальную конституцию человеческого общества, как мало в нем оригинальности и личного мужества, и насколько каждый отдельный индивид находится во власти установок массовой души, проявляющихся в расовых особенностях, сословных предрассудках, общественном мнении и т. п. Загадка суггестивного влияния разрастается, если признать, что это влияние исходит не только от вождя, но также и от каждого индивида на каждого другого индивида, и мы упрекаем себя, что односторонне выделили отношение к вождю, незаслуженно отодвинув на задний план другой фактор взаимного внушения.

Научаясь таким образом скромности, мы прислушаемся к другому голосу, обещающему нам объяснение на более простых основах. Я привожу это объяснение из умной книги В. Троттера о стадном инстинкте и сожалею лишь о том, что она не вполне избежала антипатии, явившейся результатом последней великой войны.

Троттер ведет наблюдаемые у массы психические феномены от стадного инстинкта, который прирожден человеку так же, как и другим видам животных. Биологически эта стадность есть аналогия и как бы продолжение многоклеточности, а в духе теории либидо – дальнейшее выражение склонности всех однородных живых существ к соединению во все более крупные единства. Отдельный индивид чувствует себя незавершенным, если он один. Уже страх маленького ребенка есть проявление стадного инстинкта. Противоречие стаду равносильно отделению от него, и поэтому противоречия боязливо избегают. Но стадо отвергает все новое, непривычное. Стадный инстинкт – по Троттеру – нечто первичное, далее неразложимое.

Троттер указывает на ряд первичных позывов (или инстинктов), которые он считает изначальными: инстинкт самоутверждения, питания, половой и стадный инстинкты. Последний часто находится в оппозиции к другим инстинктам. Сознание виновности и чувство долга – характерные качества gregarious animal*. Из стадного инстинкта исходят, по мнению Троттера, также и вытесняющие силы, открытые психоанализом в «Я», и то сопротивление, на которое при психоаналитическом лечении наталкивается врач. Значение речи имело своей основой возможность применить ее в стаде в целях взаимопонимания, на ней в большой степени зиждется идентификация индивидов друг с другом.

В то время как Лебон описал главным образом характерные текучие массообразования, а Макдугалл стабильные общественные образования, Троттер концентрировал свой интерес на самых распространенных объединениях, в которых живет человек, дал их психологическое обоснование. Троттеру не приходится искать происхождения стадного инстинкта, так как он определяет его как первичный и не поддающийся дальнейшему разложению. Его замечание, что Борис Сидис выводит стадный инстинкт из внушаемости, к счастью для него, излишне. Это объяснение дается по известному неудовлетворительному шаблону; перестановка этого тезиса, т. е. что внушаемость – порождение стадного инстинкта, кажется мне гораздо более убедительным.

Однако Троттеру с еще большим правом, чем другим, можно возразить, что он мало считается с ролью вождя в массе; мы склонны к противоположному суждению, а именно, что сущность массы без учета вождя недоступна пониманию. Для вождя стадный инстинкт вообще не оставляет никакого места, вождь только случайно привходит в массу, а с этим связано то, что от этого инстинкта нет пути к потребности в Боге; стаду недостает пастуха. Но теорию Троттера можно подорвать и психологически, т. е. можно по меньшей мере доказать вероятие, что стадный инстинкт не неразложим, не примерен в том смысле, как инстинкт самосохранения и половой инстинкт.

Нелегко, конечно, проследить онтогенез стадного инстинкта. Страх оставленного наедине маленького ребенка, толкуемый Троттером уже как проявление этого инстинкта, допускает скорее иное толкование. Страх обращен к матери, позже к другим доверенным лицам, и есть выражение неосуществившегося желания, с которым ребенку ничего другого сделать не остается, кроме как обратить его в страх. Страх одинокого маленького ребенка при виде любого другого человека «из стада» не утихает, а наоборот, с привхождением такого «чужого» как раз и возникает. У ребенка долгое время и незаметно никакого стадного инстинкта или массового чувства. Таковое образуется вначале в детской, где много детей, из отношения детей к родителям, и притом как реакция на первоначальную зависть, с которой старший ребенок встречает младшего. Старшему ребенку хочется, конечно, младшего ревниво вытеснить, отдалить его от родителей и лишить всех прав; но, считаясь с фактом, что и этот ребенок, как и все последующие, в такой же степени любим родителями, и вследствие невозможности удержать свою враждебную установку без вреда самому себе, ребенок вынужден отождествлять себя с другими детьми, и в толпе детей образуется массовое чувство или чувство общности, получающее затем дальнейшее развитие в школе. Первое требование этой образующейся реакции есть требование справедливости, равного со всеми обращения. Известно, как явно и неподкупно это требование проявляется в школе. Если уж самому не бывать любимчиком, то пусть по крайней мере никому таковым не быть! Можно бы счесть такое превращение и замену ревности в детской и классной комнатах массовым чувством – неправдоподобным, если бы позднее этот же процесс не наблюдался снова при иных обстоятельствах. Вспомним только толпы восторженно влюбленных женщин и девушек, теснящихся, после его выступления, вокруг певца или пианиста. Каждая из них не прочь бы, конечно, приревновать каждую другую, ввиду же их многочисленности и связанной с этим невозможностью овладеть предметом своей влюбленности, они от этого отказываются, и вместо того, чтобы вцепиться друг другу в волосы, они действуют как единая масса, поклоняются герою сообща и были бы рады поделиться его локоном. Исконные соперницы, они смогли отождествлять себя друг с другом из одинаковой любви к одному и тому же объекту. Если ситуация инстинкта способна, как это обычно бывает, найти различные виды исхода, то не будет удивительным, если осуществится тот вид исхода, который связан с известной возможностью удовлетворения, в то время как другой, даже и более очевидный, не состоится, так как реальные условия не допускают достижения этой цели.

То, что позднее проявляется в обществе как корпоративный дух и т. п., никак тем самым не отрицает происхождения его из первоначальной зависти. Никто не должен посягать на выдвижение, каждый должен быть равен другому и равно обладать имуществом. Социальная справедливость означает, что самому себе во многом отказываешь, чтобы и другим надо было себе в этом отказывать, или, что то же самое, они бы не могли предъявлять на это прав. Это требование равенства есть корень социальной совести и чувства долга. Неожиданным образом требование это обнаруживается у сифилитиков в их боязни инфекции, которую нам удалось понять с помощью психоанализа. Боязнь этих несчастных соответствует их бурному сопротивлению бессознательному желанию распространить свое заражение на других, так как почему же им одним пришлось заразиться и лишиться столь многого, а другим – нет? То же лежит и в основе прекрасной притчи о суде Соломоновом. Если у одной женщины умер ребенок, пусть и у другой не будет ребенка. По этому желанию познают потерпевшую и виновницу.

Социальное чувство, таким образом, основано на изменении первоначально враждебных чувств в сторону положительного направления, носящую характер идентификации. Поскольку было возможно проследить этот процесс, изменение это осуществляется, по-видимому, под влиянием общей для всех нежной связи с лицом, стоящим вне массы. Наш анализ идентификации и нам самим не представляется исчерпывающим, но для нашего настоящего намерения достаточно вернуться к одной черте – к настойчивому требованию уравнения. При обсуждении обеих искусственных масс – церкви и войска – мы уже слышали об их предпосылке, чтобы все были одинаково любимы одним лицом – вождем. Но не забудем: требование равенства массы относится лишь к участникам массы, но не к вождю. Всем участникам массы нужно быть равными меж собой, но все они хотят власти над собой одного-единственного. Множество равных, которые могут друг с другом идентифицироваться, и один–единственный, их всех превосходящий, – вот ситуация, осуществленная в жизнеспособной массе. Итак, высказывание Троттера: человек есть животное стадное – мы осмеливаемся исправить в том смысле, что он скорее животное орды, особь предводительствуемой главарем орды.

Х. Масса и первобытная орда

В 1912 г. я принял предположение Ч. Дарвина, что первобытной формой человеческого общества была орда, в которой неограниченно господствовал сильный самец. Я попытался показать, что судьбы этой орды оставили в истории человеческой эволюции неизгладимые следы; и, в особенности, что развитие тотемизма, заключающего в себе зачатки религии, нравственности и социального расчленения, связано с насильственным умерщвлением главаря и превращением отцовской орды в братскую общину. Конечно, это только гипотеза, как и многие другие, с помощью которых исследователи доисторического периода пытаются осветить тьму первобытных времен, – «Just so story»*, как остроумно назвал ее один отнюдь не недружелюбный английский критик, но я думаю, что такой гипотезе делает честь, если она оказывается пригодной вносить ясность во все новые области.

Человеческие массы опять-таки демонстрируют знакомую картину одного-единственного всесильного индивида среди толпы равных сотоварищей, картину, которая имеется и в нашем представлении о первобытной орде. Психология этой массы, как мы ее знаем из часто проводившихся описаний, а именно: исчезновение сознательной обособленной личности, ориентация мыслей и чувств в одинаковых с другими направлениях, преобладание аффективности и бессознательной душевной сферы, склонность к немедленному выполнению внезапных намерений – все это соответствует состоянию регресса к примитивной душевной деятельности, какая напрашивается для характеристики именно первобытной орды.

Масса кажется нам вновь ожившей первобытной ордой. Так же как в каждом отдельном индивиде первобытный человек фактически сохранился, так и из любой человеческой толпы может снова возникнуть первобытная орда; поскольку массообразование обычно владеет умами людей, мы в нем узнаем продолжение первобытной орды. Мы должны сделать вывод, что психология массы является древнейшей психологией человечества; все, что мы, пренебрегая всеми остатками массы, изолировали как психологию индивидуальности, выделилось лишь позднее, постепенно и, так сказать, все еще только частично, из древней массовой психологии. Мы еще попытаемся установить исходную точку этого развития.

Дальнейшие размышления указывают нам, в каком пункте это утверждение нуждается в поправке. Индивидуальная психология, должно быть, по меньшей мере такой же давности, как и психология массовая, ибо с самого начала существовало две психологии: одна – психология массовых индивидов, другая – психология отца, главаря, вождя. Отдельные индивиды массы были так же связаны, как и сегодня, отец же первобытной орды был свободен. Его интеллектуальные акты были и в обособленности сильны и независимы, его воля не нуждалась в подтверждении волей других. Следовательно, мы полагаем, что его «Я» было в малой степени связано либидозно, он не любил никого, кроме себя, а других лишь постольку, поскольку они служили его потребностям. Его «Я» не отдавало объектам никаких излишков.

На заре истории человечества он был тем сверхчеловеком, которого Ницше ожидал лишь от будущего. Еще и теперь массовые индивиды нуждаются в иллюзии, что все они равным и справедливым образом любимы вождем, сам же вождь никого любить не обязан, он имеет право быть господского нрава, абсолютно нарциссическим, но уверенным в себе и самостоятельным. Мы знаем, что любовь ограничивает нарциссизм, и могли бы доказать, каким образом, благодаря этому своему воздействию, любовь стала культурным фактором.

Праотец орды еще не был бессмертным, каковым он позже стал через обожествление. Когда он умирал, его надлежало заменять; его место занимал, вероятно, один из младших сыновей, бывший до той поры массовым индивидом, как и всякий другой. Должна, следовательно, существовать возможность для превращения психологии массы в психологию индивидуальную, должно быть найдено условие, при котором это превращение совершается легко, как это возможно у пчел, в случае надобности выращивающих из личинки вместо рабочей пчелы королеву. В таком случае можно себе представить лишь одно: праотец препятствовал удовлетворению прямых сексуальных потребностей своих сыновей; он принуждал их к воздержанию и, следовательно, к эмоциональным связям с ним и друг с другом, которые могли вырастать из стремлений с заторможенной сексуальной целью. Он, так сказать, вынуждал их к массовой психологии. Его сексуальная зависть и нетерпимость стали в конце концов причиной массовой психологии. Тому, кто становился его наследником, давалась также возможность сексуального удовлетворения и выхода тем самым из условий массовой психологии. Фиксация любви на женщине, возможность удовлетворения без отсрочки и накапливания энергии положило конец значению целезаторможенных сексуальных стремлений и допускало нарастание нарциссизма всегда до одинакового уровня.

К этому взаимоотношению любви и формирования характера мы вернемся в дополнительной главе.

Как нечто особо поучительное отметим еще то, как конституция первобытной орды относится к организации, посредством которой – не говоря о средствах принудительных – искусственная масса держится в руках. На примере войска и церкви мы видели, что этим средством является иллюзия, будто вождь любит каждого равным и справедливым образом. Это–то и есть идеалистическая переработка условий первобытной орды, где все сыновья знали, что их одинаково преследует отец, и одинаково его боялись Уже следующая форма человеческого общества, тотемистический клан, имеет предпосылкой это преобразование, на котором построены все социальные обязанности. Неистощимая сила семьи, как естественного массообразования, основана на том, что эта необходимая предпосылка равной любви отца в ее случае действительно может быть оправдана.

Но мы ожидаем еще большего от сведе?ния массы к первобытной орде. В массообразовании это должно нам также объяснить еще то непонятное, таинственное, что скрывается за загадочными словами «гипноз» и «внушение». И мне думается, это возможно. Вспомним, что гипнозу присуще нечто прямо-таки жуткое; характер же этой жути указывает на что-то старое, нам хорошо знакомое, что подверглось вытеснению. Подумаем, как гипноз производится. Гипнотизер утверждает, что обладает таинственной силой, похищающей собственную волю субъекта, или же, что то же самое, субъект таковым считает гипнотизера. Эта таинственная сила, в обиходе еще часто называемая животным магнетизмом, – наверное, та же, что у примитивных народов считается источником табу, та же, что исходит от королей и главарей и делает приближение к ним опасным. Гипнотизер якобы этой силой владеет, а как он ее выявляет? Требуя смотреть ему в глаза; он, что очень характерно, гипнотизирует своим взглядом. Но ведь как раз взгляд вождя для примитивного человека опасен и невыносим, как впоследствии взгляд божества для смертного. Еще Моисей должен был выступить в качестве посредника между своим народом и Иеговой, ибо народ не мог бы выдержать лика Божьего, когда же Моисей возвращается после общения с Богом, лицо его сияет, часть «Mana»* перешла на него, как это и бывало у посредника примитивных народов.

Гипноз, правда, можно вызывать и другими способами, что вводит в заблуждение и дало повод к неудовлетворительным физиологическим теориям; гипноз, например, может быть вызван фиксацией на блестящем предмете или монотонном шуме. В действительности же эти приемы служат лишь отвлечению и приковыванию сознательного внимания. Создается ситуация, в которой гипнотизер будто бы говорит данному лицу: «Теперь занимайтесь исключительно моей особой, остальной мир совершенно неинтересен». Было бы, конечно, технически нецелесообразно, если бы гипнотизер произносил такие речи; именно это вырвало бы субъекта из его бессознательной установки и вызвало бы его сознательное сопротивление. Гипнотизер избегает направлять сознательное мышление субъекта на свои намерения; подопытное лицо погружается в деятельность, при которой мир должен казаться неинтересным, причем это лицо бессознательно концентрирует все свое внимание на гипнотизере, устанавливает с ним связь и готовность к перенесению внутренних процессов. Косвенные методы гипнотизирования, подобно некоторым приемам шуток, направлены на то, чтобы задержать известные размещения психической энергии, которые помешали бы ходу бессознательного процесса, и приводят в конечном итоге к той же цели, как и прямые влияния при помощи пристального взгляда и поглаживания.

Ференци сделал правильный вывод, что гипнотизер, давая приказание заснуть, что часто делается при вводе в гипноз, занимает место родителей. Он думает, что следует различать два вида гипноза: вкрадчиво успокаивающий, приписываемый им материнскому прототипу, или угрожающий, приписываемый прототипу отцовскому. Но ведь приказание заснуть означает в гипнозе не что иное, как отключение от всякого интереса к миру и сосредоточение на личности гипнотизера; так это субъектом и понимается, потому что в этом отвлечении интереса от окружающего мира заключается психологическая характеристика сна и на ней основана родственность сна с гипнотическим состоянием.

Гипнотизер, таким образом, применяя свои методы, будит у субъекта часть его архаического наследия, которое связано с родителями; в связи с отцом оживало представление о сверхмогущественной и опасной личности, по отношению к которой можно было занять лишь пассивно-мазохистскую позицию, которой нужно было отдать свою волю и находиться с которой наедине, «попасться на глаза», казалось рискованным предприятием. Только так мы и можем представить себе отношение отдельного человека первобытной орды к праотцу. Как нам известно из других реакций, отдельный человек сохранил в различной степени способность к оживлению столь давних состояний. Однако сознание, что гипноз является всего лишь игрой, лживым обновлением тех древних впечатлений, может все же сохраниться во время сеанса и повлечь за собой сопротивление против слишком серьезных последствий потери воли.

Жуткий, принудительный характер массообразования, проявляющийся в феноменах внушения, можно, значит, по праву объяснить его происхождением из первобытной орды. Вождь массы – все еще праотец, все его боятся, масса все еще хочет, чтобы ею управляла неограниченная власть, страстно ищет авторитета; она, по выражению Лебона, жаждет подчинения. Праотец – идеал массы, который вместо «Я-идеала» владеет человеческим «Я». Гипноз по праву может быть назван «массой из двух», внушение же можно определить лишь как убеждение, основанное не на восприятии и мыслительной работе, а на эротической связи.

XI. Одна из ступеней в человеческом «Я»

Если рассматривать жизнь отдельного человека нашего времени, пользуясь дополняющими друг друга описаниями массовой психологии, то ввиду множества осложнений можно потерять твердость и не решиться на обобщающее изложение. Каждый индивид является составной частью многих масс, он с разных сторон связан идентификацией и создал свой «Я-идеал» по различнейшим образцам. Таким образом, индивид – участник многих массовых душ: своей расы, сословия, церковной общины, государственности и т. д. и сверх этого в состоянии частично подняться до самостоятельности и оригинальности. Эти постоянные и прочные массовые формации со своим равномерно длящимся воздействием меньше бросаются в глаза, чем наскоро образовавшиеся массы, на примере которых Лебон начертал блестящую психологическую характеристику массовой души, и в этих шумных, эфемерных массах, которые будто бы наслоились на первоначальные, как раз происходит чудо: только что признанное нами как индивидуальное развитие бесследно, хотя и временно, исчезает.

Мы поняли это чудо так, что отдельный человек отказывается от своего «Я-идеала» и заменяет его массовым идеалом, воплощенным в вожде. Оговоримся, что это чудо не во всех случаях одинаково велико. Отграничение «Я» от «Я-идеала» у многих индивидов не зашло слишком далеко, оба еще легко совпадают, «Я» часто еще сохраняет прежнее нарциссическое самодовольство. Это обстоятельство весьма облегчает выбор вождя. Нередко ему всего лишь нужно обладать типичными качествами этих индивидов в особенно остром и чистом виде и производить впечатление большей силы и либидозной свободы, и сразу на это откликается потребность в сильном властелине и наделяет его сверхсилой, на которую он и не стал бы претендовать. Другие индивиды, идеал которых не воплотился бы в нем без дальнейших поправок, вовлекаются внушением, т. е. путем идентификации.

То, что мы смогли добавить для объяснения либидозной структуры массы, сводится, как мы видим, к различию между «Я» и «Я-идеалом» и возможному на этой почве двойному виду связи – идентификации и замещению «Я-идеала» объектом. Предположение такой ступени в «Я» в качестве первого шага к анализу «Я» должно постепенно подтвердить свою обоснованность в различнейших областях психологии. В моем труде «К введению понятия нарциссизма» я объединил, в поддержку этого тезиса, прежде всего то, что можно было почерпнуть из патологического материала. Можно, однако, ожидать, что при дальнейшем углублении в психологию психозов его значение окажется еще большим. Подумаем о том, что «Я» становится теперь в положение объекта по отношению к развившемуся из него «Я-идеалу»; возможно, что все взаимодействия между внешним объектом и совокупным «Я», о которых мы узнали в учении о неврозах, снова повторяются на этой новой арене внутри человеческого «Я».

Здесь я прослежу лишь один из выводов, возможных исходя из этой точки зрения, и продолжу пояснение проблемы, которую в другом месте должен был оставить неразрешенной.

Каждая из психических дифференцировок, с которыми мы ознакомились, представляет новую трудность для психической функции, повышает ее лабильность и может быть исходной точкой отказа функции, т. е. заболевания. Родившись, мы сделали шаг от абсолютного нарциссизма к восприятию изменчивого внешнего мира и к началу нахождения объекта; а с этим связано то, что мы длительно не выносим этого нового состояния, что мы периодически аннулируем его и во сне возвращаемся в прежнее состояние отсутствия раздражений и избегаем общения с объектами. Правда, при этом мы следуем сигналу внешнего мира, который своей периодической сменой дня и ночи временно ограждает нас от большей части действующих на нас раздражений. Второй пример, имеющий большое значение для патологии, не подчинен подобному ограничению. В процессе нашего развития мы производили разделение нашего душевного мира на «Я» и на часть, оставленную вне его, бессознательно вытесненную; и мы знаем, что устойчивость этого достижения подвержена постоянным потрясениям. Во сне и при неврозе эта изгнанная часть снова ищет доступа, стуча у врат, охраняемая сопротивлениями, в бодрствующем состоянии, когда мы здоровы, мы пользуемся особыми приемами, чтобы временно допустить в наше «Я», обходя сопротивления и наслаждаясь этим, то, что нами было вытеснено. В этом свете можно рассматривать остроты и юмор, отчасти и комическое вообще. Каждый знаток психологии неврозов припомнит похожие примеры меньшего значения, но я спешу перейти к входившему в мои намерения практическому применению.

Вполне представимо, что и разделение на «Я» и «Я-идеал» не может выноситься длительно и временами должен проходить обратный процесс. При всех отречениях и ограничениях, налагаемых на «Я», периодический прорыв запрещений является правилом, как на это указывает установление праздников, которые ведь, по сути своей, не что иное, как предложенные законом эксцессы; это чувство освобождения придает им характер веселья. Сатурналии римлян и современный карнавал совпадают в этой существенной черте с празднествами примитивных народов, которые обычно завершаются всякого рода распутством и нарушением священнейших законов. Но «Я-идеал» охватывает сумму всех ограничений, которым должно подчиняться «Я»; поэтому отмена идеала должна бы быть грандиозным празднеством для «Я», которое опять могло бы быть довольным самим собой.

Если что-нибудь в «Я» совпадает с «Я-идеалом», то всегда будет присутствовать ощущение триумфа. Чувство виновности (и чувство неполноценности) может также быть понято как выражение напряженности между «Я» и идеалом. Как известно, есть люди, у которых общая настроенность периодически колеблется; чрезмерная депрессия через известное среднее состояние переходит в повышенное самочувствие, и притом эти колебания проходят в очень различных больших амплитудах, от еле заметного до тех крайностей, которые в качестве меланхолии и мании в высшей степени мучительно и вредоносно нарушают жизнь таких людей. В типичных случаях этого циклического расстройства внешние причины, по-видимому, не имеют решающего значения; что касается внутренних мотивов, их мы находим не больше, и они не иные, чем у всех других. Поэтому образовалась привычка рассматривать эти случаи как не психогенные. О других, совершенно похожих случаях циклического расстройства, которые, однако, легко вывести из душевных травм, речь будет ниже.

Обоснование этих спонтанных колебаний настроения, следовательно, неизвестно; механизм, сменяющий меланхолию манией, нам непонятен. Это, наверное, как раз те больные, по отношению к которым могла бы оправдаться наша догадка, что их «Я-идеал» на время растворяется в «Я», после того, как до того он властвовал особенно сурово.

Во избежание неясностей запомним следующее: на основе нашего анализа «Я» достоверно выяснено, что в случаях мании «Я» и «Я-идеал» сливаются, так что в настроении триумфа и довольства собой, не нарушаемом самокритикой, данное лицо может наслаждаться устранением задержек, устранением учета чужих интересов и упреков самому себе. Менее очевидно, но довольно вероятно, что несчастье меланхолика есть выражение острого раскола между обеими инстанциями «Я», при котором чрезмерно чувствительный идеал беспощадно проявляет свое осуждение «Я» в виде самоунижения и мании неполноценности. Остается лишь вопрос, следует ли искать причину этих измененных отношений между «Я» и «Я-идеалом» в вышеустановленных периодических возмущениях против новой институции или же за это ответственны иные обстоятельства.

Переход к мании не является необходимой чертой в истории болезни меланхолической депрессии. Бывают простые, единичные, а также периодически повторяющиеся меланхолии, никогда такого исхода не имеющие. С другой стороны, существуют меланхолии, в которых повод, по-видимому, играет этиологическую роль. Таковы меланхолии после утраты любимого объекта, будь то вследствие его смерти или вследствие обстоятельств, вынудивших отступление либидо от объекта. Такая психогенная меланхолия также может перейти в манию, и цикл этот может многократно повториться, как и при якобы спонтанной меланхолии. Итак, соотношения здесь довольно неясны, тем более что до сих пор лишь немногие формы и случаи меланхолии подвергались психоаналитическому исследованию. Пока мы понимаем лишь те случаи, в которых от объекта отказались ввиду того, что он оказался недостойным любви. Путем идентификации он затем снова в «Я» утверждается и подвергается строгому суду со стороны «Я-идеала». Упреки и агрессии против объекта выявляются в виде меланхолических упреков самому себе.

И при такой меланхолии возможен переход к мании; следовательно, эта возможность является чертой, не зависящей от остальных признаков картины болезни.

Я не вижу затруднений для того, чтобы момент периодического возмущения «Я» против «Я-идеала» принять во внимание при обоих видах меланхолии, как психогенной, так и спонтанной. При спонтанной можно предположить, что «Я-идеал» склонен к особой суровости, которая затем автоматически влечет за собой временное его упразднение. При психогенной меланхолии «Я» подстрекается к возмущению дурным обращением с ним его идеала, которому «Я» подвергается в случае идентификации с отвергнутым объектом.

XII. Дополнения

В процессе исследования, временно заканчивающемся, нам открылись различные побочные пути, которых мы сначала избегали, но на которых мы нередко находили возможности распознавания: кое-что из упущенного мы теперь наверстываем.

А) Разница между идентификацией «Я» и заменой «Я-идеала» объектом находит интересное пояснение в двух больших искусственных массах, которые мы недавно изучали, – в войске и христианской церкви.

Очевидно, что солдат своим идеалом делает своего начальника, т. е., собственно говоря, полководца, идентифицируясь одновременно с себе равными и выводя из этой общности «Я» обязательства товарищества – для взаимной помощи и распределения имущества. Но он становится смешон, когда хочет идентифицироваться с полководцем. Стрелок в лагере Валленштейна насмехается по этому поводу над вахмистром:

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6