I
На балконе собралось довольно большое общество. Вечер был так хорош, что, хотя давно убрали со стола и самовар, и посуду, никто не уходил со своего места. Но было что-то в этом июльском вечере не зовущее на прогулку. Хотелось сидеть, не трогаясь, и следить, как он, серый, тихий, умирает молча.
Такую бессмысленную и недвижную печаль испытывала Софья Томилина. Она оперлась локтем на перила балкона и смотрела вперед в еще совсем бледный мрак сада. Около нее говорили не очень оживленно, но непрерывно. Софья слышала, не следя за словами, добрый, обстоятельный и монотонный голос Лизаветы Петровны, тетки своего покойного мужа. Она любила Лизавету Петровну, жила у нее последние годы, знала, что Лизавета Петровна обожает ее почти так же, как единственного своего сына Шуру, но ей было теперь невыносимо и горько скучен однообразный голос, и слова, казалось, она все знает, хотя и не слушает. Говорил с Лизаветой Петровной молодой человек в черной венгерке со шнурами. Он стоял, прислонившись спиной к столбу балкона, и слегка ударял хлыстиком по высоким лакированным сапогам. В еще немеркнущем свете заката была совсем ясно видна его фигура, молодая и широкая, даже слишком широкая, почти грузная. Лицо из-под белого козырька фуражки, свежее, полное и довольное, не казалось слишком юношеским; но года выдавала улыбка, порою совсем ребяческая. В ней и во всей манере говорить, с напускной удалью, несмотря на легкое пришепетыванье, чувствовался тот детский милый задор, на который взрослые смотрят с доброй улыбкой и тайным вздохом.
Между тем слова молодого человека были столь серьезны и дельны, что отвечала на них одна Лизавета Петровна.
– Нет, Сергей Павлович, – говорила она. – Что вы мне толкуете! Если вы пропустите время для покупки сена, потом втридорога заплатите!
– Да никогда не заплачу! Пока – у меня свое есть. Мужики это знают и знают, что я покупать буду. Проходит месяц, другой. У них сено лежит. А я половину коров в город отправляю. Сами приходят просить: за что-нибудь возьмите. Тут народ бедный, у редкого за зиму лошадь и корова остаются. Нет, с сеном у меня правило не спешить.
– Какой вы обстоятельный, Сергей Павлович! – произнесла с искренностью Лизавета Петровна. – У вас имение в большом порядке. Брат ведь ни во что не входит?
– Нет, где ему! Два часа до смерти! Он бы только на солнышке посидеть. Болен ведь очень. В городе бы ему давно капут.
Что-то нежное, несмотря на резкость фраз, послышалось в голосе Сергея Павловича, когда он заговорил о брате. Иван Павлович Бологовский, которому и принадлежало Песочное, был действительно болен. Сергей Павлович, или Серженька, как звали его все за глаза, был, напротив, необыкновенно здоров, толст и деятелен и, несмотря на свои двадцать лет, отлично управлял Песочным. Он не кончил корпуса, служить не хотел и терпеть не мог петербургской жизни, которая, как он говорил, ему «уже надоела». Лизавета Петровна, наняв у Серженьки дачу, передала ему, но и за это не сердилась, а невольно удивлялась практичности молодого хозяина и очень его жаловала.
Поодаль, на качалке, сидел Александр Елисеев. Быстро темнело, и его папироска вспыхивала все ярче. Он молчал; небрежная поза выражала не то усталость, не то скуку.
– Вот, Шура, – сказала Лизавета Петровна, – если б тебе дать управлять имением!.. Воображаю, чего бы ты натворил!
– Да я бы и не взялся, – лениво произнес Александр. – Кстати, я не уверен, что и Сергей Павлович такой идеальный хозяин. Для этого нужны опытность, долголетняя практика.
– Нужна любовь к делу, остальное придет. Не слушайте его, Сергей Павлович. Шура бы в своем имении выстроил вместо дач башню под облака и сидел бы на верхушке, пока мужики не свезли бы к себе всю его рожь и овес. Нет, великая вещь – практичность!
– Я этого никогда не отрицал, – по-прежнему с ленивой насмешкой произнес Александр. – Не правда ли, дядя, – обратился он к Шатилову, молча и тихо сидевшему около Софьи, – ведь мы с вами преклоняемся перед практичностью?
Шатилов поднял голову и ответил с серьезностью:
– Не могу сказать, чтоб я преклонялся, но уважаю ее и, пожалуй, больше тебя, Александр. Мне кажется слабостью презирать какое-нибудь человеческое качество только потому, что им не обладаешь.
– О, дядя, что за нравоучения! – равнодушно сказал Александр. – Главное свойство нравоучений – их бесполезность. Это пора бы тебе знать. А я, право, не могу положить жизнь на управление имением только потому, что я этого не умею и не чувствую ни малейшей склонности. Сергей Павлович на меня не в претензии. Каждому свое.
Слова Александра прервал резкий и продолжительный свисток. Полотно железной дороги было недалеко.
– Однако уже девятичасовой поезд идет, – сказал Серженька, молодцевато выпрямившись. – Надо бежать. Дела еще много. Да и брат ждет. Он без меня ужинать не станет.
– Вы, кажется, и спать его укладываете? – спросил Александр.
– Да, совсем в няньку обратился, – с откровенной улыбкой ответил Серженька. – Больной человек.
– Вы, Шура, при вашей непрактичности, никак не могли бы этого сделать, – сказала вдруг Софья, и голос ее неожиданно дрогнул от злобы.
– Каждому свое, – просто произнес Серженька. – Мое почтение.
Он уже сошел со ступенек террасы, когда Александр вдруг окликнул его:
– Извините, забыл спросить вас: ваши лошади, кажется, на вокзале?
– Да, а что?
– Ко мне сегодня, вероятно, товарищ приедет. Merci. Я ему написал, чтобы он спросил лошадей из Песочного.
Когда Серженька удалился в темноту своей тяжеловатой походкой и за соснами скрылось пятно его белой фуражки, Александр сказал снова:
– Извините, мама, что я вас не предупредил. Надо бы комнату приготовить. Да я забыл совсем. Угловая свободна?
– Да, Шура. Как же ты все-таки не сказал? И кого ты ждешь?
– Карышева, – сказал Александр, размахнулся и бросил докуренную папиросу в сад. Красная полоска осветила на мгновение бледное лицо Софьи и глаза, обращенные на Елисеева. Он заметил этот вопросительный, испуганный взор, но ничего не сказал.
– А, славный юноша, – произнесла добрая Лизавета Петровна, вставая. – Однако надо приготовить ему, ежели приедет.
Она ушла. За ней, молча, ушел и Шатилов. Известие о приезде Карышева не понравилось ему, но рассуждать с Александром он не заблагорассудил. К тому же Шатилову было очень мало дела до приезжих: у него была совершенно отдельная половина дачи – барского дома, ветхого, но еще приятного и удобного. Шатилов свою половину так и нанимал особо от сестры, перевел туда книги, и даже в саду Сергей Павлович ему любезно поставил изгородь: Шатилов иногда обдумывал свою работу на воздухе и любил при этом полное одиночество. С ним жил его человек, порою Шатилов завтракал и обедал у себя. С половины сестры к нему заходила часто одна только Софья.
Вслед за Шатиловым поднялся и Александр. Горничная внесла свечи в стеклянных колпаках и тотчас же вышла. Пламя, неприятное, красновато-тусклое, осветило бледное, широкое лицо Александра Елисеева с очень черными, выпуклыми глазами и короткими смолистыми волосами щеточкой надо лбом. Над верхней, всегда не то бессильно, не то презрительно приподнятой, губой едва пробивались усы, хотя лицо было далеко не юношеское и не свежее. Даже серая студенческая тужурка, прекрасно сшитая, не моложавила его. Роста он был не высокого, скорее полон, чем худ.
Он, сощурив глаза и устало передернув плечами, хотел войти в комнату.
Софья поспешно встала и подошла к нему с легким шелковым шорохом.
– Скажите, это правда, что Карышев приедет сюда? – спросила она нервно, дотрагиваясь до рукава его тужурки.
Александр приподнял брови.
– Ну да. Ведь я сказал. Разве это так удивительно?
– Он не бывал у нас зимой… Я не знала, что вы с ним опять сошлись…
– Не понимаю, почему это вас волнует, Софи… Извините, я решительно не мог предположить, что это по каким-нибудь соображениям вам может быть неприятно… Я никогда не думал о ваших отношениях…
– О каких отношениях? Я не видала его давно… Много лет. О, мне, в сущности, это безразлично… Я хочу спросить только… Он, Карышев, знал, принимая ваше приглашение, что застанет меня здесь?
– Да, знал, – произнес Александр, улыбнулся и близко и прямо посмотрел Софье в глаза. Во взгляде была спокойная и равнодушная дерзость.
Софья сжала губы, опустила глаза и молча вышла вон.
II
Две комнаты наверху, в которых жила Софья, выходили окнами на широкий, зеленый двор. За всегда отворенными воротами видна была дорога, травянистая, темная под низко нависающими ветвями сосен и елей. Эта дорога вела на мызу, где в неприхотливом, наскоро выстроенном доме жил хозяин, больной Иван Павлович Бологовский, Серженька и экономка Анна Семеновна. У Ивана Павловича, впрочем, помещение было устроено тепло и удобно. От мызы дорога уже шла налево по мосту через холодную и глубокую речку на станцию. Вчера Софья видела из-за опущенной шторы, как во двор въехала тройка, как выбежала Дуняша со свечой и взяла два чемодана. Приезжий долго рассуждал о чем-то с кучером. Софья заметила блеск погонов на черном пальто, удивилась было, но вспомнила, что это форма путейцев. Острое зрение уловило в полутьме черты лица под фуражкой, а они показались ей до ужаса неизменившимися, вчерашними.
Утром она видела его совершенно ясно, когда он возвращался с прогулки и шел сначала по дороге, потом через двор, рядом с Александром. Да, он нисколько не изменился. Тот же вид двадцативосьмилетнего, как и четыре года назад, когда ему было всего двадцать с небольшим. Те же черные, особенно густые, широкие и короткие усы, с блеском. Немного зализанные виски, черты ни мелкие, ни крупные, во всем лице что-то воронье. И почти всякий скажет про него: довольно красивый молодой человек. Шагает твердо, подрагивая на каждой ноге, худощав, высок, вероятно, силен. Когда в pince-nez, то держит голову кверху, и это к нему идет.
Софья закрыла глаза рукой и задумалась. Она знала, что не любит этого человека и никогда не любила. Как случилось их короткое сближение, она не понимала ни тогда, ни теперь. Но так как все-таки оно было, она невольно считала, что у этого человека есть над нею власть и право. Случилось так, как он хотел, а не она. Значит, он сильнее. Он бросил ее через несколько дней, но она верила, что иначе тогда было нельзя. Тогда муж был жив. Через полгода муж умер, – но они не встретились, да и она сама… Любила ли она Чаплина? Конечно, нет. Ей нравились в нем его энергия, все его мысли до такой степени, что они казались ей ее собственными. Но его она не любила и тянула свадьбу, оставаясь с женихом в самых далеких отношениях. В глубине души она знала, что не выйдет за него. Чаплин был против ее поступления в драматическую школу, но она все-таки туда поступила, оставаясь искренно преданной задушевным мечтаниям своего жениха о работе на пользу народа, о жизни в деревне… Софья как-то умела это соединять. Но Чаплин этого не понимал. Бесцельные порывы и метанья Софьи по курсам ему не нравились, но сцена нравилась еще меньше. Вскоре после этого они разорвали, а тотчас же после разрыва у Чаплина вышли большие неприятности, заставившие его немедленно покинуть университет и уехать в Обдорск. Софья не могла уехать за ним, потому что не любила его, но ее вечно мучила мысль, что кто-нибудь свяжет их разрыв с его несчастием. И это подняло Чаплина в ее воспоминании до особенного уважения, почти преклонения перед ним. Она оставалась ему верной духовно до мелочей, как невольно оставалась в другом отношении верна Карышеву, который когда-то победил ее ненужный, неизвестный, нелюбимый. Софья задумалась еще глубже и сама перестала понимать, о чем думает.
В двери постучали. Дуняша звала ее завтракать.
Софья торопливо поднялась, взглянула в зеркало, поправила кружева на кофточке и завиток волос, хотела сойти, но случайно посмотрела в окно и остановилась. На дворе стояли втроем, о чем то разговаривая, Юрий Карышев, Александр и молодой Бологовский. Александр в полоборота, согнувшийся в плечах, в своей удивительно сшитой тужурке, болезненно щурясь от солнца, казался некрасивым, как старик или вялая трава. Карышев блестел здоровьем и молодцеватостью, но слишком уж блестел, и жалко было, что он стоит на траве, под открытым небом и сосною, а не перед витриною магазина на Невском. Серженька, со своим толстым и крепким телом, розовыми щеками, в черной рабочей блузе, был очень прост. Солнце падало на его рыжеватые усы, и он откровенно смеялся, показывая белые зубы. Софье понравились его большие, довольно красивые руки, которыми он зажигал трубку.