К. едет «туда»[22 - В Париж.]… что она скажет «призывистам» о здешнем. (Писем ведь везти нельзя.)
Я, конечно, соединилась с Керенским, на другой стороне был вечный противник – Д.В.Философов, один из «приемлющих» войну, один из желающих помогать войне все равно с кем. Я уважаю его страдание, но я боюсь его покорной слепоты…
Мы спорили, наперерыв стараясь, чтобы К. поняла и передала обе точки зрения, – но, в конце концов, мы же ее окончательно запутали.
Господи, да и как передать сознательное ощущение волоска, на котором все висит. Сознательное, но недоказуемое. Видишь – а другой не видит. А издали, как ни расписывай, и самый зрячий не увидит. Ничего. О нашем, русском, внутреннем военном положении…
Споры только сбивают с толку. Замечательная русская черта: непонимание точности, слепота ко всякой мере. Если я не «жажду победы» – значит, я «жажду поражения». Малейшая общая критика «побединцев», просто разбор положения – повергает в ярость, и все кончается одним: если ты не националист – значит, ты за Германию. Или открыто будь «пораженцем» и садись в тюрьму, как чертова там Роза Люксембург села, – или закрой глаза и кричи «ура», без рассуждений.
То «или-или» – какого в жизни не бывает.
Да я сейчас даже именно войной занята и не решением принципиальных вопросов, нет: близким, узким, сейчасной Россией (при войне). Какая-то чреватость в воздухе; ведь нельзя же только – ждать!
27 февраля
Кажется, скоро я свою запись прекращу. Не ко времени. Нельзя дома держать. Сыщики не отходят от нашего подъезда.
И скоро я – который раз!
Сберу бумажные завалы
И отвезу – который раз!
Чтоб спрятали их генералы.
Право, придется все сбирать, и мои многочисленные стихи, и эту запись (о, первым делом!), и всякую, самую частную литературу. У родственных Д.В. генералов вернее сбережется.
Следят, конечно, не за нами… Хотя теперь следят за всеми. А если найдут о Грише непочтительное…
Хотела бы я знать, как может понять нормальный англичанин вот это чувство слежения за твоими мыслями, когда у него этого опыта не было, и у отца, и у деда его не было?
Не поймет. А я вот чувствую глаза за спиной, и даже сейчас (хотя знаю, что сейчас реально глаз нет, а завтра это будет запечатано до лучших времен и увезено из дома), – я все-таки не свободна, и не пишу все, что думаю.
Нет, не испытав —
….
(На случайном листке)
Июль 1916
Вернулись из Кисловодска, жаркое лето, едем через несколько дней на дачу.
Сейчас, в светлый вечер, стояли с Димой на балконе. Долго-долго. Справа, из-за угла огибая решетку Таврического сада, выходили стройные серые четырехугольники солдат, стройно и мерно, двигались, в равном расстоянии друг от друга, – по прямой, как стрела, Сергиевской – в пылающее закатным огнем небо.
Они шли гулко и пели. Все одну и ту же, одну и ту же песню. Дальние, влево, уже почти не видны были, тонули в ал ости, а справа все лились, лились новые, выплывали стройными колоннами из-за сада.
Прощайте, родные,
Прощайте, друзья,
Прощай, дорогая
Невеста моя…
Так и не было конца этому прощанью, не было конца этому серому потоку. Сколько их! До сих пор идут. До сих пор поют.
1 октября (Синяя книга)
Вчера у нас был священник Аггеев – «Земпоп», как он себя называет. Один из уполномоченных Земского союза (единственный поп). Перекочевал в Киев, оттуда действует.
Большой жизненный инстинкт. Рассказывал голосом надежды вещи странные и безнадежные. Впрочем, – надежда всегда есть, если есть мужество глядеть данному в глаза.
Душа человеческая разрушается от войны – тут нет ничего неожиданного. Для видящих. А другие – что делать! – пусть примут это, неожиданное, хоть с болью – но как факт. Пора.
Лев Толстой в «Одумайтесь» (по поводу японской войны) потрясающе ярок в отрицательной части и детски-беспомощен во второй, положительной. Именно детски. Требование чуда (внешнего) от человечества не менее «безнравственно» (терминология Вейнингера), нежели требование чуда от Бога. Пожалуй, еще безнравственнее, ибо это – развращение воли.
Кто спорит, что чудо могло бы прекратить войну. Момент неделанья, который требует Толстой от людей сразу, сейчас, в то время, когда уже делается война, – чудо. Взывать к чуду – развращать волю.
Все взяты на войну. Или почти все. Все ранены. Или почти все. Кто не телом – душой.
Роет тихая лопата,
Роет яму не спеша.
Нет возврата, нет возврата,
Если ранена душа…
И душа в порочном круге, всякий день. Вот мать, у которой убили сына. Глаз на нее поднять нельзя. Все рассуждения, все мысли перед ней замолкают. Только бы ей утешение.
Да, впрочем, я здесь кончаю мои рассуждения о войне «как таковой». Давно пора. Все сказано. И остается. Вот уж когда «вино открыто» и когда теперь все дело в том, как мы его допьем.
Мало мы понимаем. Может быть, живем только по легкомыслию. Легкомыслие проходит (его отпущенный запас) – и мы умираем.
Не пишется о фактах, о слухах, о делах нашего «тыла». Мы верного ничего не знаем. А что знаем – тому не верим; да и таким все кажется ничтожным. Неподобным и нелепым.
Керенский после своей операции (туберкулез у него оказался в почке, и одну почку ему вырезали) – более или менее оправился. Но не вполне еще, кажется.
Мы стараемся никого не видеть. Видеть – это видеть не людей, а голое страдание.
Интеллигенция загнана в подполье. Копошится там, как белые, вялые мухи.
Если моя непосредственная жажда, чтобы война кончилась, жажда чуда — да простит мне Бог. Не мне – нам, ибо нас, обуянных этой жаждой, так много, и все больше… Молчу. Молчу.
3 октября
Мое странное состояние (не пишется о фактах и слухах, и все ничтожно) – не мое только состояние: общее. Атмосферное.
В атмосфере глубокий и зловещий штиль. Низкие-низ-кие тучи – и тишина.
Никто не сомневается, что будет революция. Никто не знает, какая и когда она будет, и – неужели ли? – никто не думает об этом. Оцепенели.
Заботит, что нечего есть, негде жить, но тоже заботит полутупо, оцепенело.
Против самых невероятных, даже не дерзких, а именно невероятных шагов правительства нет возмущения, даже нет удивления. Спокойствие… отчаянья. Право, не знаю.