Лицо, однако, у нее было не веселое, а какое-то недоумевающее:
– Он засмеялся и говорит, что это я виновата, а никакого трагизма нет. Что я, должно быть, сама чем-нибудь вызвала эту Габриэль на объяснение, а к тому же она фантазерка и все слова у нее со своим собственным смыслом. Говорит еще, что действительно любит Габриэль… но так, как если бы это была наша большая дочка… Ты понимаешь?
– Д-да… Понимаю… – протянула Литта, которая, однако, ничего не понимала.
– Ну, вот. Еще говорил, что и я ее должна любить, и что мы с ним много ей можем помочь. Она такая увлекающаяся, хотя и умная, у нее очень интересные идеи, но необходимо, чтобы около нее был трезвый человек, иначе она себя погубит. Ты знаешь, она сегодня уезжает. Получила какое-то известие от Сменцева.
– Да, знаю. Трезвый человек… Ведь она со Сменцевым… ведь с ним у нее какие-то дела…
– Я то же говорила Алексею. Про Сменцева-то. Да Сменцев будто и сам неизвестно какой, да и не любит ее вовсе. Алексей сказал, что она сама по себе ценность. Что нельзя ее покидать.
Литта вскочила и с притворной веселостью обняла бедную Катю.
– Катюша! Видишь, все и объяснилось. Конечно, всякий человек ценность. И это очень хорошо, если Габриэль полюбила Алексея, полюбит тебя. Она так одинока.
Катя еще недоверчиво, но уже улыбалась.
– Так ты это поняла? Веришь?
– Ну, как же! Напрасно только сцены было делать Алексею. Он к этому не привык.
Катя повеселела.
«Какой все это вздор! – думала между тем Литта. – Друг друга обманывают, сами себя обманывают, – не разберешь. И я Катю обманываю… Ну, должно быть, так надо».
С мутной головой сошла она вниз.
Габриэль уехала к вечеру. С ней все были приветливы. Катя робко и неловко старалась тоже проявлять ласковость.
Алексей Алексеевич сам отвез ее на станцию.
Глава двенадцатая
Брат
Никогда Сменцев не был рабом своих собственных планов и расчетов, – в подробностях, конечно. Планы у него были гибки и лишены механичности. Требовал точности, механичности исполнения – от других; но без этого нельзя: исполняющий должен быть послушен.
Так, Роман Иванович вместо недели пробыл в Петербурге больше трех. Сделал там, кроме намеченных, еще несколько дел. О. Варсиса решил пока в Пчелиное не посылать. А спешно вызвал из Пчелиного друга своего, Флорентия Власовича, съехался с ним на станции и привез на Стройку.
Это случилось на другой день после отъезда Габриэли.
Не прошло недели, как Флорентий Власович сделался на Стройке общим любимцем. Витя от него не отставал, притом держал себя с ним весьма независимо; тетя Катя звала его, как Сменцев, Флоризелем; Хованский, который ездил на два дня в Петербург, вернулся превеселый, – шутил и смеялся с Флоризелем, точно мальчик.
Но удивительнее всего было отношение Литты: недоумелая злоба и мрачность, с которыми она ждала Романа Ивановича, отошли от души при первом взгляде на Флоризеля, и сам Роман Иванович показался ей светлее, проще. Совсем не страшный. Это она в одиночестве и тоске все себе навообразила, точно маленькая девочка.
А Флоризель… Какое родное в нем, близкое, детское, братское. Тонкий мальчик он, прозрачные волосы мягко завиваются, глядят открыто светло-карие глаза, а на подбородке, как у самой Литты, милая ямочка, только глубже и резче.
В лесу часто гуляют они вдвоем с Литтой или Витю прихватят с собой; Роман Иванович держится в сторонке; много сидит у себя, что-то пишет.
Рада Литта бегать по лесу. Ей легко, весело. Флоризель вырезывает палки, разводит костры на лесных полянках; как-то захватили картошку в корзиночке, пекли. Грибов много, и молоденькие: чуть видны во мху, надо откапывать.
У Флоризеля чистый, нежный тенор; поет над озером старые какие-то романсы, и очень хорошо выходит. А раз вечером запел вдруг «Да исправится молитва моя», и тоже хорошо вышло.
– Откуда вы знаете, Флоризель, церковное пение? – спрашивает Литта, задумчиво вглядываясь в сумеречную тихую печаль озерного простора.
Флоризель старательно, перочинным ножиком дорезывает какую-то дудочку и встряхивает головой, потому что кудри лезут на глаза.
– Да разве я знаю? Я не знаю, а так… По слуху. А после я вам баптистский псалом спою. Интересно. Однообразно только.
– Флоризель, отчего вы мне такой родной? – продолжает Литта, не глядя на него. – Вы на моего брата похожи… Нет, впрочем, нет… на друга моего одного… Не лицом, – лицом скорее на брата…
– Эх, клапанов не успел прорезать… Темно. А увидите, хорошая будет дудка. Я вас, Юлитта Николаевна, сразу полюбил, вы простая. У вас, верно, горе какое-нибудь есть, беспокойство?
Литта вздохнула и помолчала.
– Много, Флоризель, много чего есть. А я все одна.
– Ну, чего, вы очень не думайте. Вы простая. В Бога ведь верите?
– Верю…
– В Христа?
– Да, Флоризель. Как вы хорошо, прямо, спросили. Я верю… А вот он… он не верит. То есть нет, верит, только не знает, верит ли… И в этом его мука.
– Его? Чья? Вы про кого говорите?
– Про него… Про того, кого я люблю. Ах, мне все кажется, что так давно мы дружны, что давно я вам все рассказала…
– Нет, понимаю. Вы, верно, о Ржевском говорите. Я слышал. Я скоро его увижу, верно. Очень хочу.
Литта не удивилась и не расспрашивала ничего. Так было все просто, печально и хорошо – в сумерках.
– А я было подумал сначала – вы о Романе Ивановиче заговорили, – сказал Флоризель, улыбаясь.
– О Романе Ивановиче? Нет… Бог с ним. Вы его любите, Флоризель?
– Ну, еще бы. Мы же вместе, в одном деле.
– В каком? – неожиданно для себя спросила Литта.
– А в Божьем и в мужичьем. Как не быть в этом деле? Люди кругом – я про всех говорю – бедные и глупые. Не знают, как жить, не знают, что делать. Думают, что не верят, а если и верят, так неправильно, и вера им жить мешает. Надо работать с ними.
Сырой туман давно длинными, качающимися столбами подымался над осокой. У Литты вздрогнули плечи.
– Флоризель, мне холодно, пойдемте домой. И пойдемте наверх, в мою комнату. Расскажите мне дальше и подробно не вообще, а все, как есть. Я знать хочу. Мне надо знать, то ли это, о чем я… мы думали… Не то? Надо мне.
– Хорошо, – сказал Флоризель и встал. – Пойдемте, пожалуй. Только о чем рассказывать? И не мастер я. Мне же Роман Иванович говорил, что вы все знаете…