Вечером было Полино благословенье. В девичью набралось видимо-невидимо народу. Соседские горничные пришли в таких ярких платьях, что больно было смотреть. Девичью, большую комнату, осветили четырьмя лампами и еще свечами. Мелентий привел только одну свою родственницу, старую, с престрашным лицом. Казалось, что она все время смеется, а в сущности это у нее верхний клык был слишком длинен и ложился на нижнюю губу. Зеленое платье, шелковое, обшитое черными шнурочками, противно шумело.
Принесли образа и к углу, вкось, положили коврик. На коврик стали рядом на колени Поля и Мелентий. Мелентий был в совсем новом, длинном, черном сюртуке, и подошвы сапогов, я видел, у него совсем чистые. Он и Поля вместе наклонили головы. Полина голова черненькая, с заложенной кренделем косой, а у Мелентия на стриженом беловатом пуху прыгали от свечей золотые искорки. Торчали большие розовые уши. Мне сзади было не видно, но все казалось, что он смеется. Полино лицо было серьезно и щека одна очень красная. Я заметил на Поле серое платье с широкими атласными полосами, то, которое она долго не хотела шить. Я горько усмехнулся про себя. Не хотела шить! Небось теперь сшила для Мелентия. Его любит. Все забыла. Ну и пусть любит, как ей приказано.
Благословляли образами многие, мама тоже. Это продолжалось не очень долго, Мелентий и Поля встали, коврик унесли, все заговорили сразу. Поля поцеловала родственницу Мелентия с зубом, и мне на минуту стало страшно за Полю. Потом все, громко разговаривая и смеясь, стали усаживаться за длинный стол, где были наставлены стаканы, бутылки и всякие угощения. Особенно близко от меня стояла тарелка с толстыми американскими орехами, которых я терпеть не мог. В углу на табурете я заметил скрипку, завернутую в тряпку. Мне сказали, что будут потом танцевать.
У Поли щеки становились все краснее, и рот никак не мог не улыбаться. Мелентий сидел около нее и все что-то шептал ей на ухо. Мама взяла меня за руку и увела в комнаты, сказав, что мы только мешаем веселиться. Поля, взволнованная, выбежала за нами.
– Иди, иди, Поля, – сказала мать. – Я оденусь и уеду без тебя. Барина нет уже. Витя посидит в детской, а в свое время ты придешь уложить его спать.
Мама уехала в гости, я остался один. В девичью мне идти не хотелось. Я отдернул занавес и взлез на окно. Небо опять было чистое, очень далекое и очень холодное. Комета стояла низко, точно со стремительностью падая на землю. Расширяющаяся вверх полоса света казалась прозрачнее и торжественнее. Комета как бы летела ко мне, всегда оставаясь далеко. И мне чудилось, что я издали чувствую ее блестящий холод. Из-за плотно притворенных дверей, с другого конца дома, едва доносились ко мне оборванные, редкие, жалобно-тихие звуки скрипки, такие неслышные, что я не знал, когда они начинаются и когда прекращаются. Комета смотрела на меня, или я смотрел на нее, – это было одно и то же. Медленно она менялась, из бледно-золотой делалась кровавой, и опять светлела и кротко золотилась. Она казалась мне узлом всего, что есть на свете. Я не понимал, почему мне дано такое счастье – смотреть на нее, – и плакал от недоумения.
Поля пришла укладывать меня спать. Я улыбнулся ей сквозь слезы и, когда она, укрывая меня одеялом, наклонилась ко мне, крепко обнял ее, прижался к ее горячему, радостному лицу. Она часто дышала, и дыхание приподнимало ее платье с атласными лиловыми полосами. Вся она была теплая, неспокойная, живая. Мы крепко поцеловались. Пряча лицо в подушки, я старался удержать уже другие слезы и все шептал про себя: бедная Поля! бедная!
VII
Проходили дни. Комета удалялась от земли, бледнея, я знал, что ей нужно уйти надолго в непонятные пространства, и я радовался за нее, что она такая легкая и будет там, где я никогда не буду. Ведь я знал, что она вернется.
Она показалась мне сразу уменьшившейся, когда я увидал ее после двух облачных вечеров. Бледная, маленькая, она была мне еще милее. С ласковой, грустной радостью я прощался с нею. Пусть идет. Она все равно есть, только мои глаза не будут ее видеть, а потом она вернется.
Полю я несколько раз видел с заплаканными глазами. Она отвертывалась от меня, не хотела, чтоб я заметил. Я удивлялся, но ни разу не спросил, о чем она плакала. Когда мы с ней гуляли – в пансион я больше не ходил – она молчала все время. Мелентия мы не видели.
Целый день шел холодный дождь, иногда со снегом. Ветер и теперь, когда мы собрались к чаю, стучал в черные окна. Говорили, что наша река разлилась и через мост не ездят.
Я сидел молча и смотрел на огонь. Чаю мне не хотелось. Отец, по обыкновению, был сумрачен и курил толстую сигару. Мама перелистывала какую-то книжку. Я смотрел на мамино склоненное лицо, на короткий черный завиток около уха, на руку с тремя кольцами, свободными на безымянном пальце, и думал о том, что и завиток, и рука, и кольца мне несказанно привычны, близки и милы, так близки, что и понять нельзя, а между тем все-таки она – не я, а один я – я, и могу я смотреть на нее, а не из нее, и в этом вся разница. Я понимал, что это так, но отчего так и что это значит – я не умел понять, тосковал и сердился.
Феклуша принесла кипящий самовар с живым белым паром над ним. В эту минуту из девичьей ясно послышался не то крик, не то сорвавшийся плач – и сразу смолк, точно дверь притворили. Я не узнал голоса, он был незнакомый и дикий.
Мама подняла голову.
– Что это? – тревожно спросила она Феклушу. Феклуша усмехнулась, показав некрасивые зубы.
– Пелагея ревет… Кому ж еще?
– Поля? Что такое?
– Письмо прислал, – шепнула Феклуша, видимо, стесняясь присутствием барина. – Окончательно отказывается и признается: женатый… А деньги, что взял у ей, отдать обещается впоследствии времени. Но, однако, чрезвычайная подлость. Обошел, как есть.
– Ну, довольно, – произнес отец, морщась и вставая.
В эту секунду крик опять повторился, но тише. И отец прибавил в дверях, обращаясь к маме:
– Ты хоть бы капель ей дала, что ли, матушка. Ведь неинтересны эти истерические вопли. И до кухонных трагедий мне дела мало.
Мама тотчас же встала и ушла, притворив двери. Я не смел шевельнуться и, замирая от страха, соображал: Поля плачет. Мелентий обманывал ее, не любил и жениться не хотел, потому что женат. Денег хотел. А она его хотела, а он ушел… Как же теперь будет? Ушел…
Мама вернулась. У нее были тревожные и жалкие глаза.
Я тихонько спросил ее, так ли все, как я понял.
Мама сказала:
– Да. Очень жаль Полю. И как это мы раньше о нем не догадались разузнать? Простить себе не могу. И полюбится же эдакий молодец! Иди спать, Витя, – прибавила она вдруг серьезно. – Это, в сущности, тебя мало касается. Полю жалко, но она не глупая девушка: авось выбросит это из головы, успокоится. Ты, сделай милость, уж не трогай ее, не расспрашивай ни о чем.
Я послушно встал и пошел в детскую. Я деятельно желал, чтобы Поля не приходила сегодня ко мне, потому что всегда немного боялся людей, у которых сильное и острое горе. Я помнил, как в нашем доме умер дядя Володя. Дядя Володя казался мне приятным, ему было так спокойно и удобно, но тети Лизы я долго боялся: проходя мимо нее, закрывал глаза рукой. И не знал, жалости ли к ней боюсь, или ее самой.
Но Поля явилась. Я робко взглянул на нее. Она, к удивлению, показалась мне совсем спокойной: ни одна черта в лице не двигалась. Опухшие веки она не подняла. Она делала все, как обыкновенно, даже сказала мне что-то о моих ботинках, и я не заметил перемены в ее голосе. На секунду, как это бывает, мне стало даже досадно, что я ее жалел напрасно, и большого горя никакого нет, но сейчас же я просто успокоился, сказал себе, что это хорошо, и заснул.
VIII
Часы в столовой били раз, два… Я стал считать, насчитал десять ударов, вскочил и сел на постели. Десять часов! В окна смотрел мокрый, низкий свет осеннего дня. Что это значит? Я проспал до десяти часов, и никто не разбудил меня! Глубокая тишина царила в доме. Я прислушался, и мне стало страшно от тишины: такая она была нехорошая.
– Мама! Поля! – крикнул я слабо и сам испугался своего голоса, и спрятался с головой в одеяло. Пролежав несколько времени лицом к стене, я не выдержал, обернулся и опять закричал громче:
– Кто тут? Мама!
Послышался наконец стук двери, мелкие шаги, и в комнату вошла Феклуша.
Она молча налила воды в умывальник и поставила мои ботинки около постели.
– Феклуша, а Поля где? – спросил я, вдруг оцепенев от ужаса.
Феклуша не сразу ответила:
– Пошла белье на реку полоскать.
Она нередко ходила на плот, который был от нас близко, и я успокоился было. Но потом, раздумавшись, быстро спросил:
– А плот разве не затопило? А мама где?
– Мамаша сейчас придут, – ответила Феклуша и ушла. Я стал торопливо, кое-как, одеваться. Сердце билось и дрожало, и я бессмысленно повторял про себя: «Надо узнать… надо узнать…»
Не думая умываться, я уже решил бежать к маме, как вдруг в комнату вошла сама мама. Часы медленно и громко стали бить одиннадцать. Лицо у мамы было непривычное, на бледной щеке стояла слеза, руки дрожали. Не ожидая моего вопроса, она сказала:
– Витя, случилось большое несчастье. Поля утонула.
– Как, мама?..
Мама села в кресло, устало опустив руки.
– Она пошла сегодня утром полоскать белье. Ей говорили, что вода высокая, на плоту скользко и мокро… Феклуша и Анисья обе уверяют, что говорили. Но она все-таки пошла. Когда она упала, скоро заметили и вытащили, но она уже умерла. Доктор и теперь здесь, но помочь ей нельзя.
– Мама… что это? Как она? Она нечаянно? Совсем нечаянно упала? Мама!
– Не знаю, голубчик. Может быть, и нарочно. И не хочешь – а все думается, что нарочно, с горя. И как ее пустили!
– Мамочка, она совсем ничего вчера… Я не думал… К ней пойду, мама… Она там? Где? Да что это…
Я растерянно лепетал какие-то слова, цепляясь за мамино платье. Никакие силы не могли меня заставить поверить в эту минуту, что Поля точно умерла.