
Победители
8 февраля
Опять не были у «Яра»! Или она хитрит? Или боится? Вряд ли. Она не думает ни о чем определенно, как я не думаю. Хочу мчаться с ней на рысаке, прижав плотно ее тонкий стан.
Чаплина водил к ней. Спрашивал, понравилась ли она ему, молчит по обыкновению.
11 февраля
Как это случилось? Трудно вспомнить подробности. Неожиданно, без мыслей…
Мы поехали в девять, вернулись в три. За ужином о чем мы говорили? Не помню. Но сначала она не казалась мне взволнованной. Два бокала шампанского заставили ее побледнеть, но глаза стали блестящие. Она заговорила о том, о чем молчала до сих пор: о своем несчастном замужестве, о тоске жизни, о страхе одиночества…
– Вы спасли меня здесь от самой себя, мой друг, – произнесла она тихо и глубоко и протянула ко мне руки искренним жестом. Я хотел пожать руки, но кровь бросилась мне в голову, я с силой притянул к себе эту милую женщину; через секунду она была у меня на коленях, я целовал лицо и свежие, бледные губы…
Помню ее испуг, ее слабые, умоляющие возгласы, отрывочные слова, то сердитые, то нежные… Она не ждала моих поцелуев… неужели? Во всяком случае, в ней есть что-то неиспорченное.
Когда мы ехали назад, – она уже не сердилась, не протестовала, с нежной покорностью отдавалась моим поцелуям и только повторяла:
– Если вы… если вы не любите меня немножко… я отравлюсь.
Я улыбался и, конечно, уверял ее, что люблю больше жизни. Но – странно! Сама она ни разу не сказала, что любит меня. Я только теперь это вспомнил. Но я думаю, что любит. Она не такая женщина, как Линева, а между тем мы сошлись так же скоро. Она полюбила меня.
А я? Не знаю. Не знаю даже, хорошо ли я делаю… Э, пусть не хорошо… я счастлив. Сейчас иду к ней. Минуты счастья редки, а дурно я делаю или нет – мучиться буду потом. Любовь ли это, увлечение – без нее теперь не могу жить… Иду.
15 февраля
Что я делаю? Гадость, и гадость сознательную…
В моих ли это правилах? Тяжело на душе, а приближается время идти – идешь, торопишься не опоздать.
В нашей колонии страшное безденежье опять. На мели окончательно. Я еще доставал, пока мог, скоро и я сяду.
Вчера весь день провел, как сумасшедший. Катались, гуляли, были в театре… Я забыл и товарищей. Сегодня опять должен был идти вечером к ней, не пошел, отговорился срочной работой, но ничто в голову нейдет, сижу и думаю.
Нехорошо. Соня – женщина милая, еще неиспорченная, хотя со странностями. Например, у нее вся веселость пропала, редко-редко рассмеется, и говорит, что любит меня, избегает, хотя я и без слов это чувствую. Нехорошо то, во-первых, что Соня – не свободный человек. Будь она свободна – дело другое, а то ведь замужем, все это украдкой… Нет, не нравится мне такое положение дел!
Сегодня я спросил про мужа.
– Очень плох, – ответила Соня, и мне показалось, что у нее глаза блеснули. Как это нехорошо! Она хочет уже его смерти. Я верю, что я ее первый любовник, это ведь видно, но, во-первых, не известно, почему первый?
Может быть, просто потому, что случая не было.
Ведь мы очень скоро сошлись, победа была не трудна. А во-вторых, мог ли бы я теперь жениться на Соне? Я, студент первого курса, с неопределенными надеждами на будущее… У меня брат на руках, я не имею права себя связывать. Соня гораздо старше меня, привыкла жить не семейно, мечтает, вон, о театре… Средств ни у нее, ни у меня… Характер нервный, часто мне даже непонятный… Такая ли жена мне нужна? Но пусть я не говорю, я понимаю и разделяю ее отвращение к беспорядочности наших отношений, но ведь «теперь» мне жениться было бы безумием! Нравится она мне страшно и до сих пор, но тянуть эту историю не могу. И себя погублю окончательно и ее. Потом нам обоим тяжелее будет. Брошу все…
Полно! Хватит ли сил бросить?
Думаю, что хватит.
17 февраля
Опять пересилил себя и не пошел к ней. От нее письмо, милое, удивленное и кроткое. Боится, не заболел ли я. У нее и мысли нет, что я могу почему-нибудь нарочно не прийти. Она сказала мне как-то очень искренно, что она только потому прощает себе наши отношения, что уверена в моей любви на всю жизнь. Конечно, она думает, что я женюсь на ней, если муж умрет. Но должна же она понять… муж может тянуть годы, да и я, – разве есть мне смысл теперь жениться? Еще когда это все может быть? Неужели до тех пор длить эти неправильные отношения? Нет, не могу, это гадость с моей стороны! Я должен перед своей совестью, должен ее оставить, собрать всю силу характера.
Но эти письма… Я не выдержу. Разве уехать? Идея! Поеду в Казань, к тетке. Давно меня звала. Ночью и поеду. Денег доехать хватит. Решено. Еду!
Написал ей письмо. У меня рука дрожала. Чуть не разревелся, ей Богу. Все ей написал с полной откровенностью. Написал, что бегу от нее, потому что продолжать отношения в таком виде – не могу, не в моем характере, а она не свободна, как не свободен и я, будучи едва студентом первого курса. Я оставлял решение вопроса будущему, признавая свои обязанности к ней, как к женщине, которую я не только люблю, но и уважаю.
Кажется, хорошо?
На душе – камень, меня поддерживает только сознание исполненного долга. И за что она меня полюбила? В сущности, мы очень различны. Мы часто даже не понимали друг друга. Но ее существо привлекает меня… Довольно. Недаром я сознаю себя сильным.
25 февраля
Вчера приехал из Казани. Немного – пожалуй, даже больше, чем немного, – увлечение улеглось. Первые дни было тяжело, последние не так. Теперь тянет к ней тоже, но не так, как прежде.
Застал от нее пять писем. Не знаю, что в них было, я их сжег, не читая. Справился о ней в гостинице: уехала, слава Богу! Не могу даже и пойти.
Наши бедствовали страшно – ни одного сантима. Все заложили. Сидели, запершись, боялись кредиторов.
Выручил их: тетушка меня в Казани побаловала.
Отчего Соня… виноват, Софья Васильевна уехала? Что муж? Как она приняла мое письмо? Поняла ли она, какая сила характера нужна мне была для моего поступка? Она уехала… в Петербург. А если я встречусь с нею? Нет, не встречусь, не хочу. Не теперь, по крайней мере. Через годы… А она живет у Елисеевой. Шура Елисеев, кажется, болен, прерывает курс и едет за границу. Так я слышал.
Экзамены на носу. Да я их не боюсь. Во мне проснулась вся энергия, я деятелен и жив. Я уже сделал многое для исполнения моего плана. Решил окончательно теперь приняться горячо за дело. Всех, кого можно было, поставил на ноги. Знаю, меня будут осуждать многие, но иду сознательно на это. Я добьюсь своего, я верю в свою звезду. Не сорвется!
Ах, Соня, Соня… Какая была милая женщина… Воображаю, как ей тяжело… Но потом она поблагодарит меня в душе; я знал, что делал.
Раскрывается передо мною дорога жизни…
Петербург, 9 сентября, 91
Не сорвалось! Я в Петербурге. Я – студент института инженеров путей сообщения! Да, сбылся мой план. Я задумал мой переход еще до Рождества. Что, в самом деле! Ну, что мог дать мне университет? А здесь передо мной широкие перспективы, все будущее в моих руках! Пять лет ученья – не беда! Я работы не боюсь. Я все взвесил и думаю, что каяться мне не придется. Попасть было трудно. Наверно, многие решат, что я попал по протекции. А протекция здесь – удача и удача! Слава Богу!
С Чаплиным мы разошлись, хотя он тоже перевелся в Петербург, но в университет. Перед моим отъездом крупно поговорили. Он просто не умен, я думаю. Назвать меня карьеристом… что ж, карьера не маловажная вещь! Сказал, что напрасно я прикидывался либералом – прикидывался! Никогда я не прикидываюсь. Многим либеральным взглядам я сочувствую, но невольно осуждаю всякую крайность. Человек должен руководствоваться здравым жизненным смыслом, а не кличками: либерал, консерватор! Это скучно. В конце Чаплин объявил мне, что я «человек своего времени» и «не способен ни на какой порыв». Это я-то, с моими безрассудствами и смелостью, которая до сих пор, впрочем, сходила мне с рук, не способен на порыв! А что я «человек времени» – это не плохо. Гораздо хуже, если б я, как Чаплин, был человеком времени моих дедушек. А порыва и молодой удали, да жизненной энергии, право, во мне достаточно.
Институт – далеко не то, что университет. Совсем другой характер. Нашел кое-кого из земляков. Славный народ! Скоро приедет Редин. Они тоже переехали в Петербург, но князинька перевелся в университет.
Ходил по родственникам. Двоюродный брат Жорж отличный малый. Вчера он, его приятель Кот и я здорово кутнули. Квартиру я нашел дивную – полный пансион за легкое занятие с одним юношей. Далековато от института – зато экономно. Люди, кажется, хорошие. Сам Петербург мне нравится, хотя я и ждал найти его грандиознее.
14 октября
Живется отлично. Лекции посещаю аккуратно. Характер институтских занятий мне нравится чрезвычайно. Много самостоятельности.
«Совершил» кое-какие знакомства.
Одно знакомство очень интер…
8 декабря
Совершенно окунулся в светскую жизнь. Некогда и не хочется писать дневник. Приобрел большие знакомства. Лекции идут своим чередом, уроки тоже… на все хватает времени. Не ожидал, что втянусь в эту жизнь. Я стал отчаянным танцором – дирижером, устроителем вечеров, делаю визиты… Тетушка моя рада – та, настоящая, madame le comtesse, – и снабжает меня финансами через меру. «Наконец, – говорит, – ты взялся за ум!» Скоро, пожалуй, надоест, вот что плохо.
Приглашений получаю больше, чем дней в месяце. Приходится сортировать. Даже сплю мало!
20 января
Праздники пролетели, как один день. Скоро и конец учебного года. Ну-с, Юрий Иванович, как вы себя чувствуете? Несмотря на светский вихрь, прочитанное профессорами знаю, хоть сейчас к ответу. Стало быть, все отлично. Дневник обрывист – некогда записывать.
6 апреля
Экзамены идут отлично. Время провожу так же.
Совсем завертелся с NN.
Кокетка первой руки, борьба идет страшная.
За весь год один раз видел Томилину, и то издалека, в театре. Был с ней, кажется, Чаплин. Изящна по-прежнему. Убежал. Еще рано нам встречаться. Елисеева бы хорошо увидать, да его нет в Петербурге. На юге где-то, лечится. Это не уйдет. А по воспоминаниям он умный человек. Хоть и совсем другого склада, а чувствовалось как-то, что он мне по плечу. Мать его в лицо я знаю, симпатичная дама, а недавно познакомился с Андреем Петровичем Шатиловым, ее братом, дядей Александра Елисеева. Шатилов довольно известен, бывший профессор истории, кажется, серьезный, ученый, слывет за чудака – вероятно, потому, что живет один и очень замкнуто. С сестрой, Лизаветой Петровной, впрочем, в больших ладах. Я не нашел в нем ничего странного, разве что рассеян немного. Человек еще не старый, лет сорокадвух-трех, высокий, седые, пушистые волосы и предобрые глаза из-под черных бровей. Человек, видно, умный, жаль, что бросил профессуру и засел в кабинете. О племяннике, Шуре Елисееве, говорил с теплой симпатией. Впрочем, видно, что он слишком добр. – Что это я расписался о Шатилове? Даже опоздал, бегу!
27 мая
Все кончено! Уехал из Петербурга перед последним экзаменом (другие сдал блестяще). Добился своего там, куда ехал, но год потерял. Что, Кэти? Чья взяла?
Стоило ли так дорого покупать несколько безумных – даже не счастливых – мгновений? Раскаиваюсь ли я? Нет и нет! Я сказал себе и ей, что свое возьму, чего бы это мне ни стоило, и взял!
Меня назовут сумасшедшим. Пусть! И все-таки я не поступил бы иначе – таков мой характер, – я не боюсь смелых сумасбродств.
Итак, я, гордость первого курса, – второй год на первом курсе! За меня хлопочут, и сильно, этот пропущенный экзамен я бы мог, шутя, выдержать каждую минуту… У меня везде полные баллы… Э, будь, что будет! Увенчаются хлопоты успехом – отлично; нет – еще лучше. Надо уметь ко всему применяться.
Прощай, дневник, – мало я писал, не было времени. Зато ни одной секунды я не пропустил, а брал, что мог только взять хорошего и веселого от жизни, брал смело и полностью, ведь
Молодость не вернется,Не вернется она!* * *На этом обрывался дневник Юрия Ивановича. Последняя строка была написана четыре года тому назад. Теперь, в начале июля, Юрий Иванович, благополучно перейдя на последний курс института и отбыв обязательные работы, отправляется гостить в Лугу на дачу к своему товарищу Елисееву. С Елисеевым он сошелся ближе в последний год.
Юрий Иванович с умилением перебрал листки старого дневника. Потом, тщательно связав их, положил в чемодан: в Луге будет приятно еще раз перечитать милые строки.
Часть вторая
IНа балконе собралось довольно большое общество. Вечер был так хорош, что, хотя давно убрали со стола и самовар, и посуду, никто не уходил со своего места. Но было что-то в этом июльском вечере не зовущее на прогулку. Хотелось сидеть, не трогаясь, и следить, как он, серый, тихий, умирает молча.
Такую бессмысленную и недвижную печаль испытывала Софья Томилина. Она оперлась локтем на перила балкона и смотрела вперед в еще совсем бледный мрак сада. Около нее говорили не очень оживленно, но непрерывно. Софья слышала, не следя за словами, добрый, обстоятельный и монотонный голос Лизаветы Петровны, тетки своего покойного мужа. Она любила Лизавету Петровну, жила у нее последние годы, знала, что Лизавета Петровна обожает ее почти так же, как единственного своего сына Шуру, но ей было теперь невыносимо и горько скучен однообразный голос, и слова, казалось, она все знает, хотя и не слушает. Говорил с Лизаветой Петровной молодой человек в черной венгерке со шнурами. Он стоял, прислонившись спиной к столбу балкона, и слегка ударял хлыстиком по высоким лакированным сапогам. В еще немеркнущем свете заката была совсем ясно видна его фигура, молодая и широкая, даже слишком широкая, почти грузная. Лицо из-под белого козырька фуражки, свежее, полное и довольное, не казалось слишком юношеским; но года выдавала улыбка, порою совсем ребяческая. В ней и во всей манере говорить, с напускной удалью, несмотря на легкое пришепетыванье, чувствовался тот детский милый задор, на который взрослые смотрят с доброй улыбкой и тайным вздохом.
Между тем слова молодого человека были столь серьезны и дельны, что отвечала на них одна Лизавета Петровна.
– Нет, Сергей Павлович, – говорила она. – Что вы мне толкуете! Если вы пропустите время для покупки сена, потом втридорога заплатите!
– Да никогда не заплачу! Пока – у меня свое есть. Мужики это знают и знают, что я покупать буду. Проходит месяц, другой. У них сено лежит. А я половину коров в город отправляю. Сами приходят просить: за что-нибудь возьмите. Тут народ бедный, у редкого за зиму лошадь и корова остаются. Нет, с сеном у меня правило не спешить.
– Какой вы обстоятельный, Сергей Павлович! – произнесла с искренностью Лизавета Петровна. – У вас имение в большом порядке. Брат ведь ни во что не входит?
– Нет, где ему! Два часа до смерти! Он бы только на солнышке посидеть. Болен ведь очень. В городе бы ему давно капут.
Что-то нежное, несмотря на резкость фраз, послышалось в голосе Сергея Павловича, когда он заговорил о брате. Иван Павлович Бологовский, которому и принадлежало Песочное, был действительно болен. Сергей Павлович, или Серженька, как звали его все за глаза, был, напротив, необыкновенно здоров, толст и деятелен и, несмотря на свои двадцать лет, отлично управлял Песочным. Он не кончил корпуса, служить не хотел и терпеть не мог петербургской жизни, которая, как он говорил, ему «уже надоела». Лизавета Петровна, наняв у Серженьки дачу, передала ему, но и за это не сердилась, а невольно удивлялась практичности молодого хозяина и очень его жаловала.
Поодаль, на качалке, сидел Александр Елисеев. Быстро темнело, и его папироска вспыхивала все ярче. Он молчал; небрежная поза выражала не то усталость, не то скуку.
– Вот, Шура, – сказала Лизавета Петровна, – если б тебе дать управлять имением!.. Воображаю, чего бы ты натворил!
– Да я бы и не взялся, – лениво произнес Александр. – Кстати, я не уверен, что и Сергей Павлович такой идеальный хозяин. Для этого нужны опытность, долголетняя практика.
– Нужна любовь к делу, остальное придет. Не слушайте его, Сергей Павлович. Шура бы в своем имении выстроил вместо дач башню под облака и сидел бы на верхушке, пока мужики не свезли бы к себе всю его рожь и овес. Нет, великая вещь – практичность!
– Я этого никогда не отрицал, – по-прежнему с ленивой насмешкой произнес Александр. – Не правда ли, дядя, – обратился он к Шатилову, молча и тихо сидевшему около Софьи, – ведь мы с вами преклоняемся перед практичностью?
Шатилов поднял голову и ответил с серьезностью:
– Не могу сказать, чтоб я преклонялся, но уважаю ее и, пожалуй, больше тебя, Александр. Мне кажется слабостью презирать какое-нибудь человеческое качество только потому, что им не обладаешь.
– О, дядя, что за нравоучения! – равнодушно сказал Александр. – Главное свойство нравоучений – их бесполезность. Это пора бы тебе знать. А я, право, не могу положить жизнь на управление имением только потому, что я этого не умею и не чувствую ни малейшей склонности. Сергей Павлович на меня не в претензии. Каждому свое.
Слова Александра прервал резкий и продолжительный свисток. Полотно железной дороги было недалеко.
– Однако уже девятичасовой поезд идет, – сказал Серженька, молодцевато выпрямившись. – Надо бежать. Дела еще много. Да и брат ждет. Он без меня ужинать не станет.
– Вы, кажется, и спать его укладываете? – спросил Александр.
– Да, совсем в няньку обратился, – с откровенной улыбкой ответил Серженька. – Больной человек.
– Вы, Шура, при вашей непрактичности, никак не могли бы этого сделать, – сказала вдруг Софья, и голос ее неожиданно дрогнул от злобы.
– Каждому свое, – просто произнес Серженька. – Мое почтение.
Он уже сошел со ступенек террасы, когда Александр вдруг окликнул его:
– Извините, забыл спросить вас: ваши лошади, кажется, на вокзале?
– Да, а что?
– Ко мне сегодня, вероятно, товарищ приедет. Merci. Я ему написал, чтобы он спросил лошадей из Песочного.
Когда Серженька удалился в темноту своей тяжеловатой походкой и за соснами скрылось пятно его белой фуражки, Александр сказал снова:
– Извините, мама, что я вас не предупредил. Надо бы комнату приготовить. Да я забыл совсем. Угловая свободна?
– Да, Шура. Как же ты все-таки не сказал? И кого ты ждешь?
– Карышева, – сказал Александр, размахнулся и бросил докуренную папиросу в сад. Красная полоска осветила на мгновение бледное лицо Софьи и глаза, обращенные на Елисеева. Он заметил этот вопросительный, испуганный взор, но ничего не сказал.
– А, славный юноша, – произнесла добрая Лизавета Петровна, вставая. – Однако надо приготовить ему, ежели приедет.
Она ушла. За ней, молча, ушел и Шатилов. Известие о приезде Карышева не понравилось ему, но рассуждать с Александром он не заблагорассудил. К тому же Шатилову было очень мало дела до приезжих: у него была совершенно отдельная половина дачи – барского дома, ветхого, но еще приятного и удобного. Шатилов свою половину так и нанимал особо от сестры, перевел туда книги, и даже в саду Сергей Павлович ему любезно поставил изгородь: Шатилов иногда обдумывал свою работу на воздухе и любил при этом полное одиночество. С ним жил его человек, порою Шатилов завтракал и обедал у себя. С половины сестры к нему заходила часто одна только Софья.
Вслед за Шатиловым поднялся и Александр. Горничная внесла свечи в стеклянных колпаках и тотчас же вышла. Пламя, неприятное, красновато-тусклое, осветило бледное, широкое лицо Александра Елисеева с очень черными, выпуклыми глазами и короткими смолистыми волосами щеточкой надо лбом. Над верхней, всегда не то бессильно, не то презрительно приподнятой, губой едва пробивались усы, хотя лицо было далеко не юношеское и не свежее. Даже серая студенческая тужурка, прекрасно сшитая, не моложавила его. Роста он был не высокого, скорее полон, чем худ.
Он, сощурив глаза и устало передернув плечами, хотел войти в комнату.
Софья поспешно встала и подошла к нему с легким шелковым шорохом.
– Скажите, это правда, что Карышев приедет сюда? – спросила она нервно, дотрагиваясь до рукава его тужурки.
Александр приподнял брови.
– Ну да. Ведь я сказал. Разве это так удивительно?
– Он не бывал у нас зимой… Я не знала, что вы с ним опять сошлись…
– Не понимаю, почему это вас волнует, Софи… Извините, я решительно не мог предположить, что это по каким-нибудь соображениям вам может быть неприятно… Я никогда не думал о ваших отношениях…
– О каких отношениях? Я не видала его давно… Много лет. О, мне, в сущности, это безразлично… Я хочу спросить только… Он, Карышев, знал, принимая ваше приглашение, что застанет меня здесь?
– Да, знал, – произнес Александр, улыбнулся и близко и прямо посмотрел Софье в глаза. Во взгляде была спокойная и равнодушная дерзость.
Софья сжала губы, опустила глаза и молча вышла вон.
IIДве комнаты наверху, в которых жила Софья, выходили окнами на широкий, зеленый двор. За всегда отворенными воротами видна была дорога, травянистая, темная под низко нависающими ветвями сосен и елей. Эта дорога вела на мызу, где в неприхотливом, наскоро выстроенном доме жил хозяин, больной Иван Павлович Бологовский, Серженька и экономка Анна Семеновна. У Ивана Павловича, впрочем, помещение было устроено тепло и удобно. От мызы дорога уже шла налево по мосту через холодную и глубокую речку на станцию. Вчера Софья видела из-за опущенной шторы, как во двор въехала тройка, как выбежала Дуняша со свечой и взяла два чемодана. Приезжий долго рассуждал о чем-то с кучером. Софья заметила блеск погонов на черном пальто, удивилась было, но вспомнила, что это форма путейцев. Острое зрение уловило в полутьме черты лица под фуражкой, а они показались ей до ужаса неизменившимися, вчерашними.
Утром она видела его совершенно ясно, когда он возвращался с прогулки и шел сначала по дороге, потом через двор, рядом с Александром. Да, он нисколько не изменился. Тот же вид двадцативосьмилетнего, как и четыре года назад, когда ему было всего двадцать с небольшим. Те же черные, особенно густые, широкие и короткие усы, с блеском. Немного зализанные виски, черты ни мелкие, ни крупные, во всем лице что-то воронье. И почти всякий скажет про него: довольно красивый молодой человек. Шагает твердо, подрагивая на каждой ноге, худощав, высок, вероятно, силен. Когда в pince-nez, то держит голову кверху, и это к нему идет.
Софья закрыла глаза рукой и задумалась. Она знала, что не любит этого человека и никогда не любила. Как случилось их короткое сближение, она не понимала ни тогда, ни теперь. Но так как все-таки оно было, она невольно считала, что у этого человека есть над нею власть и право. Случилось так, как он хотел, а не она. Значит, он сильнее. Он бросил ее через несколько дней, но она верила, что иначе тогда было нельзя. Тогда муж был жив. Через полгода муж умер, – но они не встретились, да и она сама… Любила ли она Чаплина? Конечно, нет. Ей нравились в нем его энергия, все его мысли до такой степени, что они казались ей ее собственными. Но его она не любила и тянула свадьбу, оставаясь с женихом в самых далеких отношениях. В глубине души она знала, что не выйдет за него. Чаплин был против ее поступления в драматическую школу, но она все-таки туда поступила, оставаясь искренно преданной задушевным мечтаниям своего жениха о работе на пользу народа, о жизни в деревне… Софья как-то умела это соединять. Но Чаплин этого не понимал. Бесцельные порывы и метанья Софьи по курсам ему не нравились, но сцена нравилась еще меньше. Вскоре после этого они разорвали, а тотчас же после разрыва у Чаплина вышли большие неприятности, заставившие его немедленно покинуть университет и уехать в Обдорск. Софья не могла уехать за ним, потому что не любила его, но ее вечно мучила мысль, что кто-нибудь свяжет их разрыв с его несчастием. И это подняло Чаплина в ее воспоминании до особенного уважения, почти преклонения перед ним. Она оставалась ему верной духовно до мелочей, как невольно оставалась в другом отношении верна Карышеву, который когда-то победил ее ненужный, неизвестный, нелюбимый. Софья задумалась еще глубже и сама перестала понимать, о чем думает.
В двери постучали. Дуняша звала ее завтракать.
Софья торопливо поднялась, взглянула в зеркало, поправила кружева на кофточке и завиток волос, хотела сойти, но случайно посмотрела в окно и остановилась. На дворе стояли втроем, о чем то разговаривая, Юрий Карышев, Александр и молодой Бологовский. Александр в полоборота, согнувшийся в плечах, в своей удивительно сшитой тужурке, болезненно щурясь от солнца, казался некрасивым, как старик или вялая трава. Карышев блестел здоровьем и молодцеватостью, но слишком уж блестел, и жалко было, что он стоит на траве, под открытым небом и сосною, а не перед витриною магазина на Невском. Серженька, со своим толстым и крепким телом, розовыми щеками, в черной рабочей блузе, был очень прост. Солнце падало на его рыжеватые усы, и он откровенно смеялся, показывая белые зубы. Софье понравились его большие, довольно красивые руки, которыми он зажигал трубку.