– А из монастыря я теперь уйду. Им не нужно, у них свое. Скоро уйду.
– Куда уйдешь?
– К другим людям. К тем, которым нужно.
– К кому же это? К бедным? К несчастным?
Она взглянула удивленно.
– К каким бедным? Может быть, и к бедным. К тем, кому нужно слово, кто его искал, как я.
– А ты знаешь, кому нужно?
– Да, я многих уже знаю. К ним и уйду.
– Кто же это? Ученики твои? Таинственное проповедничество?
Андрей сам не знал, как случилось, что он говорил с Май, с Марией, таким голосом. Но внутри у него все дрожало не то от злобы, не то от ненависти к себе, совсем уже непонятной.
Мария была спокойна.
– Проповед-ничество? – повторила она тщательно. – Нет, нет. Они тоже, они сами знают слово. Мы вместе знаем. Слово – оно тоже и знак для сообщения.
– Масонский орден это, что ли? Или теософское общество какое-нибудь? Или Армия Спасения?
– О нет, Андрей, ты все не о том, не так. Я о слове говорю, которое землю, мир наполняет, а ты о разных обществах, о теософии… Нет, не теософия, нет, не Армия Спасения… – Она улыбнулась. – Люди, которые знают, – их еще немного… И они все русские, как ты. Но слово для всех нужно, то есть может быть нужно.
Андрей снял шляпу и провел своей красивой рукой по волосам.
– А мне, что же, ты не скажешь этого слова? Или мне, по-твоему, не нужно?
– Нет, тебе нужно. Я тебе скажу.
Андрею вдруг стало страшно. Здравый смысл повторял ему с убедительностью, что все это явная чепуха и нелепость, что никакого такого «слова» нет и не может быть, и вообще какая-то не то придурь, не то сумасшествие в этом свидании и разговоре, – однако ему было страшно. А вдруг есть слово? А вдруг она сейчас скажет – и все перевернется? Что за детство!
Мария задумчиво проговорила, глядя поверх шепчущей воды на далекие опаловые острова:
– У тебя ничего нет теперь, ни людей, ни жизни, ни вот этой воды под небом… Потому что оно все только в слове горит… А слово – в нем…
– Ну, Бог, что ли, это слово? – почти закричал Андрей. – Бог – всяческая во всем? Разлит в природе? Пантеизм? Умру – с тучкой сольюсь? Это, что ли?
Май покачала головой, грустно и тихо.
– Андрей, Андрей, прости меня. Не бойся. Я теперь не скажу тебе слова. Ты сам подойдешь, тогда можно сказать. Я тебя не оставлю. Ты теперь только помни, что оно есть.
Андрей весь поник и утомленно молчал.
– И я люблю тебя, – прибавила Май.
– Любишь? А я… не знаю, люблю ли тебя. Я теперь уж совсем ничего не знаю.
– Ты только помни, что всё – есть. Это помни.
Она сказала и повторила настойчиво последние слова.
– Ну, я буду помнить, – с покорной беспомощностью произнес Андрей. – Я буду. Ты не оставишь. А другие, не те, которых «немного», а все другие? Ты в монастыре жила. Ты не знаешь. Жизнь грубая, черная, простая… каждый день. Муть у всех. Больные все, и есть хотят, и смерть…
– И смерть? – спросила она.
– Да, да, вот еще одно… Еще один, третий вопрос…
Он торопился, точно боялся, что забудет то, что вдруг ему стало ясно.
– Как жить, да. Как любить, да. И еще… и еще – как умирать?
Она молчала.
– Или это тоже есть в слове? Есть?
– Да, есть.
Они замолчали, и оба молчали долго. Сверху, с невидной дорожки, уже не слышно было шелеста шагов и говора гуляющих, только вода шепталась. По морю пошли бледные шелковые полосы.
Мария поднялась.
– Прощай, – сказала она. – Мне пора. Ты скоро уедешь. Я тоже уеду. Но мы еще увидимся. Прощай.
И она ушла, а Андрей остался и долго сидел на каменных ступенях, ни о чем не думая, не вспомнив о часе обеда.
VIII. В первый раз
Катя очень сердилась, что Андрей опоздал. Опять заговорила об отъезде.
– Бог знает, что с тобой ни поделалось здесь! Пропадаешь, я беспокоюсь, сижу одна… Чего ни передумаю! С горы упал или что… И вялый какой-то. Ну тебя совсем! Поедем-ка. Вот в субботу, легкий день. Билеты возьмем в этой конторе ихней. Без хлопот. Завтра же и возьмем. Они и за багажом придут, и всё. Вместе, что ли, пойдем брать? Или ты один?
– Ну, хоть вместе.
– Да чего ты? Голова болит? Напекся за эти дни на солнце-то и стал разварным. А тебе вот письмо. От Ивана Алексеевича, должно быть.
Андрей немного оживился и стал читать письмо. Он как-то отупел, на все соглашался, не выходил по утрам один, ничего не читал, вечером сидел молча на черном балконе и глядел вдаль, на то потухающий, то вспыхивающий многоцветный огонь маяка.
Иван Алексеевич, их земский врач, молодой и работящий человек, считался приятелем Андрея. Андрею он нравился, но и возбуждал зависть. Андрей заранее знал, что напишет ему Иван Алексеевич. Ну, конечно, станет упрекать его в бездельи, и что он не имел права бросать то, что начал, что нужны руки и энергия, что Андрей опомнится – да будет поздно…
Так оно все и было.
«…Я надеюсь и даже убежден, дорогой мой Андрей Николаевич, – заканчивалось письмо, – что чудеса Европы и вся заграничная жизнь встряхнут вас. И полноты у вас поубавится, оживете, а то на домашней перинке (прошу прощения у великолепной Екатерины Ивановны, целую ручки!) как-то обленились. По вашему темпераменту вам такие встряски необходимы. А то окончательным меланхоликом станете, а это в наше горячее время – дело неподходящее. У нас, подумайте, какая ныне пошла история…»
Следовало длинное описание не одной, а многих историй, и рассказывал их доктор живо, с живым, молодым и справедливым негодованием.