Оценить:
 Рейтинг: 0

Язык – гендер – традиция. Материалы международной научной конференции

Автор
Год написания книги
2002
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Наибольшим сюжетным потенциалом во взаимоотношениях полов в дореволюционных открытках обладают поздравительные открытки с Пасхой. Продуктивно используемым образом стал обряд христосования. Изначально – завершающий пасхальную службу, когда «Верующие поздравляют друг друга с праздником Пасхи, когда один говорит «Христос воскресе!», а другой отвечает «Воистину воскресе!». По замечанию автора статьи «Христосование», «в некоторых местах при этом считалось неприличными прилюдные поцелуи и объятия мужа с женой»[15 - Русский праздник: Иллюстрированная энциклопедия / Баранова О. Г., Зимина Т. А., Мадлевская Е. Л. и др. СПб, 2001. С. 625.]. Создатели открыток используют поведенческий стереотип для поздравительно-романной интриги (христосующиеся кавалер и барышня, в soft-версии – дети) предполагают соответствующие отношения адресата и адресанта открытки. Поскольку активность в поцелуях предписывается в отечественной культуре мужчинам[16 - Исключение, подтверждающее общее правило: реклама женских духов «Hugo Boss» со слоганом «твой запах – твои желания» и видеосюжетом с девушкой-вамп, вожделенно набрасывающейся на безмятежного юношу.], интрига – прозрачна…

Инициаторами поздравлений с сюжетом в открытках могли быть и барышни. Так две открытки времен Первой мировой войны изображают грезящих о своих кавалерах-военных барышни-невесты. В данном случае открыткой используется известный сюжет рассказов о святочных гаданиях на суженого-ряженого. Программирующий жизнь сценарий святочных гаданий остается виртуальным в картинке открытки и воплотившимся в жизнь сюжетом[17 - О взаимоотношениях сценария и сюжета: «Как способы и варианты разыгрывания жизненных историй они («тексты» – И. В.) образуют совокупность заданных культурной традицией жанровых регистров (сценариев/фреймов), выбор которых позволяет иметь предсказуемое будущее <…> Использование культурных сюжетов в качестве интерпретации своего прошлого не означает ни того, что использующий действительно имел в своей жизни подобную историю, ни того, что он лжет». Адоньева С. Б. Категория ненастоящего времени. СПб. 2001. С. 103–09.] адресата и адресанта акта поздравления,

Любопытно, что за 100 лет существования открытки из ее картинки «ушли» персонажи, оставив лишь знаки своего присутствия. Так из двух дюжин открыток, выставленных в витрине одного из почтовых отделений Санкт-Петербурга в середине февраля 2002 г. (апофеоз мужских-женских-влюбленных дней):

– 8 имело отношение к 23 февраля и изображало военную технику (3), букеты «мужских» цветов – гвоздик на фоне российского триколора (6);

– 5 с «женскими» тюльпанами, нарциссами, мимозами, розами, снегами, ручейками (сочетание бутонов и распустившихся цветов, снегов и первых цветов предполагает, видимо, «вечную молодость» поздравляемой) относились к 8 марта;

– 5 с парными сердечками (сердечки розовые и голубые, в шляпе и с кружевами), котом и кошкой, медведем и пчелой, наверное, предназначались к 14 февраля.

При всей условности изображения на современных открытках гендерная адресация легко угадывается пользователями. Кроме того, прозрачны и гендерные сценарии, лежащие в основе изображения. Например, картинка одной из современных почтовых открыток к 8 марта: ваза с фруктами, три розы, две наполненные рюмки вина и мягкая драпировка… К чему бы это?

Виролайнен М.

Сумбека, царица змеиного царства

О судьбе казанской царицы Сумбеки (Сююм-Бике) подробно рассказано в «Казанской истории» – обширном сочинении XVI в., посвященном завоеванию Казани Иваном Грозным. В книге М. Б. Плюхановой «Сюжеты и символы Московского царства» показано, что взятие Казани трактуется в этом тексте как эквивалент взятия Царьграда (или цареградских областей), которое, в свою очередь, является эквивалентом овладения царственной силой. Как некогда Владимир взял Корсунь, устрашив византийских царей и заставив их выдать за себя греческую царевну Анну, вместе с которой он получил и крещение, так Грозный берет Казань, подтверждая тем самым свой царственный статус. Женским персонажем, аналогичным Анне, в Казанской истории» выступает Сумбека. Обе истории разворачиваются по модели трехчленного фольклорного параллелизма «взятие города/брак/воцарение». Царь Шигалей (хан Шах-Али) выступает в роли заместителя Ивана Грозного[18 - Плюханова М. Сюжеты и символы Московского царства. СПб., 1995. С. 171–199.].

Рассказ о царице Сумбеке в «Казанской истории» действительно ориентирован на определенный комплекс восходящих к фольклору канонических представлений. Но этот канон подвергся в «Казанской истории» столь существенной трансформации, что скорее здесь следует говорить о его разрушении.

История брака Сумбеки и Шигалея на первый взгляд кажется исполненной противоречий. Сумбека неоднократно изъявляет свою готовность стать женой Шигалея, но когда он становится ее женихом, посылает ему отравленное угощение и сорочку, пропитанную ядом. Разгадав ее умысел, разгневанный Шигалей отправляет царицу, как полонянку, в Москву. Оплакивая свою участь, Сумбека горько упрекает Шигалея в том, что он не пожелал взять ее в жены. Упрек кажется не вполне уместным после попытки извести жениха. Но по прошествии времени брак все-таки заключен.

Противоречия и неувязки этой истории снимаются, как только она оказывается осмысленной через фольклорный канон. По отношению к Шигалею Сумбека ведет себя как непобедимая эпическая невеста, добыть которую можно только пройдя через специальные испытания. Жених или его заместитель, не выдержавший испытаний, обречен смерти. Тот же, кто их выдерживает, получает невесту.

Аналогом брачной перипетии Сумбеки и Шигалея является не история женитьбы Владимира на греческой царевне Анне, а история женитьбы Владимира на Рогнеде, вторично и более пространно рассказанная в Лаврентьевской летописи под 1128 годом: здесь сообщается о попытке Рогнеды зарезать Владимира на брачном ложе. Эти дополнительные подробности разворачивают, как давно уже было замечено, их историю по модели эпических сюжетов героического сватовства и женитьбы на богатырше[19 - См.: Шахматов А. А. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. С. 242; Соколов Б. Эпические сказания о женитьбе князя Владимира: Германо-русские отношения в области эпоса // Учен. зап. Гос. Саратовского ун-та, т. 1, вып. 3. Саратов, 1923. С. 69–122; Жирмунский В. М. Эпическое творчество славянских народов и проблемы сравнительного изучения эпоса. М., 1958. С. 59, 64.]. С другой стороны, сами летописные рассказы нашли свое позднейшее преломление в фольклоре, – не только в былинах, но также и в сказках и побывальщинах о женитьбе Владимира. Знаменательно, что для народного сознания оказалось возможным вписать историю женитьбы Владимира в сказочный сюжет, согласно которому добывание нересты из «чужого» мира суть неизменное благо. Если такую невесту удается получить, вместе с нею герой получает и царство, одновременно умножая свою «силу», свой магический потенциал.

Подчеркнув, что Сумбека больше сходствует с Рогнедой из Лаврентьевской летописи, чем с Анной, необходимо подчеркнуть и то, что в рамках «Повести временных лет» истории женитьбы Владимира на Рогнеде и Анне вполне изоморфны. В первом случае Владимир захватывает Полоцк, получает Рогнеду и сразу затем – киевское великое княжение. Во втором случае он захватывает Корсунь, получает Анну и крещение.

Из всего множества жен и наложниц Владимира только Рогнеда и Анна названы в летописи по именам, и только в связи с ними двумя: развернут в «Повести временных лет» специальный брачный сюжет. Анна – греческая царевна. Рогнеда – дочь варяга. Варяги и Греки, согласно географической классификации «Повести временных лет», – это два главных «чужих» мира, которые ограничивают русскую землю в пределах земли Иафета (последняя, в свою очередь, ограничена землями Сима и Хама). С этими двумя мирами и вступает Русь, в лице Владимира, в брачное взаимодействие, усваивая себе их силу: магическую силу варягов и освященную христианской верой силу греков.

Сумбека и ее мусульманский город Казань как будто бы идеально подходят для истории о завоевании невесты из чужого мира. Казань – змеиное царство, основанное на месте змеиного гнезда. Гнездо извели с помощью волхвования, но змеиные свойства передались казанцам: на протяжении всего повествования они уподобляются змеям. Змеиная семантика должна была бы подкреплять разворачивание брачного сюжета по фольклорному канону. Борьба русских с казанцами соответствует змееборческой акции, которая во множестве эпических сюжетов о героическом сватовстве предшествует добыванию невесты из «чужого» мира. Но в «Казанской истории» – и это главное происходящее в ней нарушение канона, – в корне меняется представление о природе взаимодействия с «чужим» миром.

Казалось бы, иноверная змеиная Казань обладает всем необходимыми качествами «чужого» мира. Однако в «Казанской истории» подчеркнуто, что город этот, расположенный на самой границе, «на самой украине Руския земли», находится не по «ту», а по «эту» ее сторону. В первой же главе сказано, что место, где стоит теперь Казань, «от начала Русския земли» было единой русской территорией, а в заключительной части «Казанской истории» говорится, что Господь вручил Ивану Грозному Казанское царство, сохранив его для него от прародителей его. Вовлечение в русский мир иноземной «силы» оценивается в «Казанской истории» резко негативно. Именно в этом направлении переосмыслен в ней эпизод призвания варягов. Если в «Повести временных лет» он трактуется как несомненное благо, в полном соответствии с каноническими представлениями о взаимодействии с «чужим миром» (они призваны как предварительно побежденная заморская сила, и именно поэтому их сила вместе с их именем передается теперь Руси, умножая силу русскую), то в «Казанской истории» за призвание варягов однозначно осуждаются «неразумные» новгородцы. Фрагмент, посвященный варягам, очевидным образом связан с интерпретацией Казани как царства, расположенного на исконно русских землях. Присвоение себе той силы, источник которой находится «за границей» своего мира, лишается в «Казанской истории» положительной ценностной окраски, которую оно имело в более ранней традиции.

В контексте политических событий эпохи это вполне объяснимо. В отличие от Владимира, Иван Грозный не получает чужое, а распространяет свое: власть русского христианского царства. И захватывая чужие земли, трактует их как свои собственные, исконно русские. Благодетельного взаимодействия с «чужим миром» такая модель не предполагает.

Между тем взятие Казани действительно ориентировано на взятие Царьграда. Но в силу описанных сдвигов эта ориентация утрачивает ценнейшие крупицы своего сущностного смысла, сопряженного с канонической фольклорной природой взаимодействия с чужим миром. И эти изменения находят самое явственное свое выражение в истории царицы Сумбеки и ее брака с Шигалеем. При всем соответствии их истории эпическому сюжету о непобедимой невесте, каноническое развитие этого сюжета в ней нарушено.

Если поведение Сумбеки на первый взгляд кажется несколько противоречивым (хотя на самом деле ничуть не противоречит «правильному» развитию сюжета), то о поведении Шигалея можно сказать обратное. С бытовой точки зрения он ведет себя вполне последовательно. Обнаружив отраву в дарах Сумбеки, он отказывается от женитьбы на ней, а позже, когда политические обстоятельства вынуждают его к этому, рассматривает брак как постылый, заключенный лишь формально, содержит Сумбеку как пленницу и не вступает в супружеские отношения с ней. Вся эта линия поведения, психологически вполне объяснимая и логичная, нарушает логику эпического сюжета. Распознав отраву и избежав смерти в момент сватовства, Шигалей обнаруживает в себе те качества, которые в эпических сюжетах отличают подлинного, достойного жениха от других претендентов. Обида на жестокость свадебных испытаний в этом контексте совершенно неуместна. Брак с невестой, добытой столь дорогой ценой, в финале остается столь же желанным, как и в его начале. Но в истории Сумбеки и Шигалея все происходит иначе. Добытая по свершении змееборческого подвига (т. е. победы русских над змеями-казанцами) женихом (точнее, заместителем жениха), подтвердившим свои магические качества и способность одолеть непобедимую невесту, Сумбека оказывается ненужной добычей. Развернутый по эпическому канону, сюжет сворачивает, в конце концов, в бытовое русло, и финал истории о Сумбеке становится свидетельством, с одной стороны, разрушения канона, а с другой – колоссального сдвига, произошедшего в русском историческом самосознании в XVI в.

Взаимодействие с чужим миром, осмысленное в соответствии с фольклорным каноном в государственной идеологии Киевской Руси, перестает быть благом в идеологии Руси Московской, которая, осознавая себя единственным православным царством во вселенной, трактует все ценности как содержащиеся внутри собственных грани) или исконно своему миру принадлежащие. В таком качестве истории, выстроенные по прежнему канону, сохраняют отчасти свой знаковый смысл, но их содержание становится выхолощенным или ущербным. Змеиное царство, имея все признаки чужого мира, оказывается частью исконно русского мира, а добытая в нем невеста становится не более чем знаковым подтверждением царственной силы Ивана Грозного. В отличие от Рогнеды и Анны, ей уже не дано принести с собой в русский мир никакого обновляющего его события.

Герасимова Н.

Поэтика «переживания» в русской современной женской прозе

«Уф! Не приставай ко мне, Гендер!»

    Микки Маус /Детский комикс/ № 4, февраль 1999

И что есть истина: то, что мы видим или то, что нам кажется, – так что неизвестно еще, птичкой она в этот день была или коровой…

    Е. Самуэльсон «Тайный поклонник»

Размышления над состоянием культуры современного российского общества в последние годы неизбежно сталкиваются с двумя обстоятельствами. Одно имеет внеположный по отношению к обществу характер и не зависит от желаний, мнений или усилий людей – это факт, что время нашей жизни пришлись на конец века и начало нового тысячелетия. Это объективное обстоятельство определило экологические, социальные и политические катаклизмы, как и эсхатологическое по своей природе состояние культурной и нравственной общественной атмосферы. Естественно, оно определяет и характер «переживания» обществом времени своего существования.

Этнические конфликты, политические взрывы, экологические проблемы понятны всем. Они быстротечно перестраивают мир в ритме видеоклипов на экранах телевизоров, входя в каждую судьбу составом каждодневной жизни. Но изменение психологического состояния общества, как единого культурного организма, далеко не так очевидно. Оно напоминает о себе лишь статистикой самоубийств и инфарктов, семейными неурядицами и понижением возрастной границы детских стрессов.

Другое обстоятельство заключается в особом характере «переживания» времени отдельным человеческим существом, способным или неспособным выразить себя в данном месте и в данное время, попросту говоря найти свое место в мире.

Нас, в данном случае, будет интересовать проблема: каким образом осуществляется культурная рефлексия общества, ставящего себе диагноз и ищущего пути выхода из кризиса. Для русской культурной традиции совершенно естественно возлагать груз ответственности за меняющуюся социально-психологическую ситуацию на литературу и писателей, как «строителей общественного сознания». Как несколько патетически-иронично пишет Л. Петрушевкая в рассказе «Дочь Ксении»:

Задача литературы, видимо, и состоит в том, чтобы показывать всех, кого обычно презирают, людьми, достойными уважения и жалости. В этом смысле литераторы как бы высоко поднимаются над остальным миром, бери на себя функцию единственных из целого мира защитников этих именно презираемых, беря на себя функцию судей мира и защитников, беря на себя трудное дело нести идею и учить[20 - Петрушевская Л. Дочь Ксении // Петрушевская Л. По дороге бога Эроса М., 1993.].

Как известно, писатель в русском обществе осуществляет роль духовного судьи, врача и священника одновременно. Наследуя эту позицию из традиционной культуры и культивируя ее на протяжении веков, он воплощает ее в особой, перформирующей функции слова как действенного средства преображения реальности. Но в меняющейся картине мира, во время усиления социальной и культурной деструкции, собственный голос обретают те, кто был лишен его по причине половой или возрастной или иной социальной дискриминации. Положение женщины-писательницы, как культурного и нравственного авторитета ограничиваясь сферой детства или пространством салона вплоть до 60-х годов XX века, в наши дни резко изменилось. Не только настойчивость феминистический устремлений сыграла здесь заметную роль. Сам характер женской прозы стал иным, чем в эпоху, которую можно было бы назвать временем «имитационных действий». – Под последними имеются в виду стремления женщин-писательниц воспроизводить в своих текстах стереотипы социального и культурного «мужского» поведения или оценочной позиции. Примером тому может служить негативный ореол понятия «поэтесса» по сравнению с «поэт». Широко известны реакции М. Цветаевой, А. Ахматовой, Ю. Мориц и Б. Ахмадулиной на обозначения такого рода или попытки женщин-писательниц взять себе мужской псевдоним (Зинаида Гиппиус – Антон Крайний). Это, конечно, связано с традиционной и, прежде всего, патриархальной парадигмой, в которой «человек/мужчина/писатель» – слова иерархически отмеченного культурного ряда…

С этой точки зрения, достаточно значимо то, что само словосочетание «женская проза» вызывает бурю полемических мнений. Приведем лишь три из них, чтобы был виден накал страстей:

… под женской прозой… мы будем подразумевать прозу, написанную женщинами. При всем кажущемся тавтологизме этих понятий подобное уточнение позволит нам более или менее избежать некоторых символьных ловушек, заложенных в словах «мужское» и «женское». Поскольку в сложившимся типе культуры эти слова не являются нейтральными, указывающими только на биологический пол, но несут в себе также и оценочные моменты[21 - Габриэлян Н. Введение в современную русскую женскую прозу. Лингво-культурологический контекст. // Гендерные исследования в России: Проблемы взаимодействия и перспективы развития. Материалы конференции 24–25 января 1996 г. М., 1996. С. 69.].

Среди всех замыслов, подававших особые надежды на будущее, как бы что-то особо обещавших было такое искусственно выделенное, но внятное течение – женская проза… Конечно, были и сомнения: не, с чего, собственно, выделять какую-то особенную женскую прозу? Все равно, что отличать писателей Нечерноземья от писателей, проживающих в районах подзолистых почв…[22 - Новиков М. Тайфуны с ласковыми именами. Сестры Толстые и новая сентиментальная проза // Книжное обозрение «Ех libris НГ» 21.01.99.]

Естественно, первое мнение – женское, второе – мужское, а вот и реакция:

Разговор о женской литературе напоминает прополку огорода в одной статье в поте лица выполешь сорняки предубеждений и ложных представлений. Окинешь взором свое поле – все хорошо, все чисто, красиво и на месте произрастает. Но подходит время новой статьи или дискуссии, и видишь, что опять бурьян литературных и житейских предрассудков вырос выше головы[23 - Савкина И. Мария Жукова: эпизоды из жизни женщин // Литературный альманах Мария. Петрозаводск. 1995, вып. 2. С. 211.].

Чтобы не придаваться отчаянию в поисках нужного слова протеста, предложим один критерий, согласно которому мы будем рассматривать прозу как «женскую», учитывая, что она может иметь различные формы, – как авторскую, так и внеполовую, – но, так или иначе, гендерную принадлежность. В данном случае речь идет не столько о разнообразии концепций мировидения, предъявляемых современными женщинами – писательницами, но о том, что поэтика женской прозы настойчиво свидетельствует о наличии особого кода, формирующего язык, на котором женщины-писательницы говорят с миром и о мире[24 - Эта проблематика может быть рассмотрена как с чисто филологической, так и с философской точки зрения. Опыт последней блистательно демонстрируют работы Ю. Кристевой, которые оказали несомненное влияние на состояние современной научной парадигмы. См.: Lechte J. Julia Kristeva. London & New York: Routledge, 1990; Жеребкина И. «Прочти мое желание…» М., 2000. С. 52–63. Возможно, под влиянием современной западной научной парадигмы, вопрос о нагруженности семантики языка гендерными смыслами достаточно интересно рассматривается в русскоязычных философских, этно-культурологических и гендерных исследованиях последних. См.: Этнические стереотипы мужскога и женского поведения. М., 199; Габриэлян Н. М. Введение в современную русскую женскую прозу. Лингво-культурологический контекст. // Гендерные исследования в России: Проблемы взаимодействия и перспективы развития. Материалы конференции 24–25 января 1996 г. М., 1996; Язык и гендер. Теория и история феминизма. Харьков, 1996; Горошко Е. Пол, гендер, язык // Женщина, гендер, культура. М., 1999 и т. д.].

Я буду называть «женской прозой» авторские литературные произведения, написанные женщинами о женщинах и для женщин. Последнее не означает, что тексты эти не могут быть прочитаны, поняты или осмыслены мужчинами, но только то, что их непосредственным адресатом являются женщины, которые воспринимают предложенную ими концепцию личности, бытия или судьбы через призму своего личного опыта. Собственно, открытая апелляция к этому опыту и составляет особенность такого типа прозы:

Обращение к опыту читательниц, делающее их, если не соавторами текста, то участницами концептуального действа имеет целью включение адресата высказывания в текст на равных правах с адресантом. Коммуникативное отношение «Я – Она» превращается в отношение «Я – Я» или «Она – Я» а риторически усиленная ориентация на сообщение приводит к стиранию границ между диалогом и монологом.

Мужчина силен. Он красив, высок, размашист. У него черные глаза и жгучий рот. От мужчины замираешь и уже не помнишь себя. Но мужчина не может дать счастья, он так устроен. Я долго размышляла над этим и поняла, почему так устроено. Мужчина приходит и закрывает собой уродства мира, как герой. При нем все гаснет, вянет, остается бурое марево страсти. Но он не может, не может дать счастья, он так устроен. Он совсем не такой как кажется. Он некрасивый, невысокий, мелкотряский. Он приходит и все сжирает «… или Он сам искуситель. Потому что он так устроен. Его укусил бес измены, и он надел маски… И прячет свои глазки. А на самом деле он хам. Он козел. Кнехт. Наемник. Он очень алчный. И так и надо с ним – ногой по башке: знай место, слуга…»[25 - Садур Н. Червивый сынок // Садур Н. Ведьмины слезки. М., 1994.].

Внешний женский взгляд меняется на внутренний, «чужая» точка зрения становится своей. Банальный, житейский взгляд на вещи компрометируется высоко-патетической героикой мужского «образа» и, в свою очередь, драматизируется образом маски, прикрывающей суть.

Противоречивые идеологические позиции, соединенные здесь приемом жесткого монтажа точек зрения на речевом уровне, в то же время блистательно демонстрируют пресловутое свойство «женской логики», над сущностью которой, однако, никто не задумывался. Свойственный женской позиции внешний алогизм поведения-высказывания апеллирует к архаическим формам мифологических текстов и сближает женский язык с вербальными практиками детства человечества. Своеобразная логика объясняет одновременность чувствования, одновременность любви-ненависти, внешнего и внутреннего, маски и сущности, мена которыми и превращение которых одна в другую и составляет сущность мифологического сознания. Иногда связь «женского» и мифичного подчеркивается свойством женского сознания видеть и чувствовать мир иным образом, чем его видят все окружающие; слышать и ощущать более тонкие связи мира, а следственно говорить о мире другим образом:

Во всем этом, конечно что-то есть. Так сразу не поймешь, не сможешь даже назвать – что именно ненормально, не такое, как обычная жизнь, не похожее ни на одно из действий, совершаемых нами в жизни, и если оглушать себя действительной жизнью, что можно даже не почувствовать, что ЭТО все время с нами и следит за каждым нашим движением. Оно похоже на летний воздух – сначала картина обычная, ясная, но вдруг все напряглось и качнулось, как будто это не картина действительности, а картинка, снятая с действительности, а это всего лишь нагретый воздух колышется, вьется и струится.

Но человек должен от этого убегать, и наш век, самый правдивый и гуманный для человека, наш век закрыл глаза на это для того, чтобы человек не пугался неясных и неприменимых в жизни явлений….

А тот человек, который из упрямства захочет проникнуть в ЭТО, погибший человек. Он либо с ума сойдет, либо умрет, либо сопьется…[26 - Садур Н. Преамбула к книге рассказов «Проникшие» сборник «Ведьмины слезки». В этом смысле любопытно сравнить представление о женской душе и женской речи у писателей XIX и XX веко см., например, у В. Ф. Одоевского:«…ты сохранила в себе младенчество сердца, сохранила в себе радость при виде даров Провидения, при мысли о высоких человеческих мыслях». – Правда – отвечала душа, – но отчего? – от того, что я не могла остепенить моего воображения; от того, что мне скучны казались положительные расчеты жизни; мне надоело рассчитывать каждый шаг свой; я лучше любила любоваться произведениями природы, искусства, не думать о завтрашнем дне, тешить себя мечтами воображения – не я, а ты, мой гений хранитель, обуздывал его, когда оно вырывалось за неприступную границу… то была не добродетель – то было наслаждение лени…». В. Ф. Одоевский «Душа женщины» Собр. Соч. в З-х тт. 1884.]

Приведенные образцы женской прозы обладают тремя качествами, делающими эти примеры, невзирая на яркий личностный стиль, достаточно характерным и показательным для состояния женской литературы такого типа. Им свойственна, во-первых, особая установка на риторичность, во-вторых, специфические отношения между «я» героинь и «я» авторским и, наконец, особая, присущая этим текстам, поэтика «переживания» реальности.

Кто же они, героини этой прозы? Собственно, что они так переживают? Почему они говорят так, как они говорят? И к кому обращена эта столь эмоционально окрашенная речь?

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6