Оценить:
 Рейтинг: 4.67

«И вечной памятью двенадцатого года…»

Год написания книги
2013
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Например, в статье «Разговор отца с сыном о свойствах великих людей» утверждается, что Александр Македонский «был великий завоеватель, но не великий человек»[34 - Друг юношества. 1808. № 2. С. 17.]. В другой статье, напечатанной в этом же издании, публикуется статья о Цезаре – «великом злодее»[35 - Там же. 1808. № 6. С. 74–75.]. По мнению издателя, беседуя с молодежью, необходимо приводить примеры не только положительные, но и отрицательные, уделять внимание и «великим злодеям», и заблуждающимся, разоблачая их и объясняя их поступки. Оценки, которые он давал знаменитым историческим личностям, должны были формировать систему ценностей молодого поколения, которому предназначался журнал, и соответствующее отношение к политическим деятелям современности. В качестве достойных звания великих называются Тит, Траян, Марк Аврелий (именно с ним сравнивается Александр I), также Невзоров причисляет к ним Нуму Помпилия, Регула, Солона, Ликурга, Конфуция, Зороастра. Известные завоеватели изображаются как безрассудные авантюристы, движимые своим беспредельным честолюбием. Наполеон является именно последователем подобных исторических деятелей. Описание его биографии может служить предостережением подобным «горделивцам», «метеорам, зверский бег которых Бог останавливает»[36 - Невзоров М. И. Наполеонова политика… С. 82.].

Как писал Невзоров, Наполеон вдохновлялся опытом «удальцов и прошлецов всех веков», к которым он причисляет «Юлиев Цезарей, Атилл, Иулианов, Тамерланов, Чингис-Ханов, Годуновых»[37 - Там же. С. 37.]. Не исключает он из перечня политиков-авантюристов и «безумного последователя» Александра Македонского Карла XII. По его мнению, мечты о завоевании мира – донкихотство, безумие, а удача иногда сопутствует подобным авантюристам по попущении Божьему для испытания народов или в качестве наказания им за вероотступничество. Он постоянно подчеркивает, что лишь с точки зрения людей, не достаточно твердых в добродетели и не обладающих подлинно глубоким умом, подобная личность может быть привлекательна, но отдает себе отчет в том, что таких людей было и будет немало. Именно поэтому разоблачению таких деятелей, по его мнению, следует уделять особое внимание. Цитируя статью о Вольтере из книги «Французский Плутарх для молодых людей», Невзоров спорит с высказыванием автора, которому критики философа-вольнодумца кажутся «бедными насекомыми, силящимися сдуть с поверхности земли египетскую пирамиду», и патетически восклицает, что предпочел бы быть безвестным насекомым, а не «пирамидой», которую проклинают[38 - Друг юношества. 1808. № 1. С. 123.]. Это высказывание, как нам представляется, в еще большей степени применимо к Наполеону и к тем, кто завидовал его славе (тем более что отношение Невзорова к Вольтеру было не столь однозначным, многие его произведения, в частности трагедии, он ценил). Рассказывая о преследовании Бонапартом свободы печати и о немецком книготорговце И. Пальме, отказавшемся назвать имя автора продававшейся им листовки «Германия в ее глубочайшем унижении» и расстрелянном как военный преступник по собственному распоряжению Наполеона, Невзоров заявляет: «Нельзя… при воспоминании почтеннейшего имени Пальма не сказать, что он в несколько тысяч крат в глазах честных и добродушных христиан более Наполеона; ибо он для спасения жизни ближнего бестрепетно пожертвовал своею, а Наполеон миллионы чужих жизней безжалостно приносит в жертву своему честолюбию»[39 - Невзоров М. И. Наполеонова политика… С. 54–55.].

Истинную силу духа Невзоров видит в победе над собой, в управлении страстями и желаниями. Наполеон же, по его мысли, им поддавался и потакал, а необыкновенные обстоятельства, обусловленные Французской революцией, позволили ему, как и многим другим, ярко проявить свои качества в действии.

В книгу включена также написанная Невзоровым статья «Состояние европейских государств до начала французской войны 1812 года», которая позволяет объяснить успехи Наполеона. Так, незавидное положение Пруссии Невзоров приписывает ее излишней приверженности к вольнодумной «философии осьмнадцатого века», сделавшей умы самонадеянными и развратившей нравы. В такой трактовке просматривается скрытое противопоставление ее России, вере ее жителей в Провидение, твердости их духа и любви к Отечеству, позволяющим дать отпор захватчику. Именно восприятие себя как Божественного орудия, остановившего захватчика, приписывание своих побед воле Бога оберегает русский народ от гордыни, которая могла бы охватить победителей.

Не были совершенно чужды экзальтированному Невзорову и представления о Наполеоне-Антихристе; во всяком случае, в его рукописных сочинениях встречается характеристика Александра I как апокалипсического ангела, связывающего Сатану на 1000 лет[40 - См.: РО РНБ (Рукописный отдел Российской национальной библиотеки). Q III. 73. Л. 50.]. В официально печатаемых текстах он, однако, избегает подобных идей, и встречающиеся там выражения типа «чадо князя тьмы» и «совершенно антихристовское действие» (об умерщвлении пленных в Египте) носят риторический характер. Мысль о Наполеоне продолжала его тревожить и после ссылки; так, в письме к А. Н. Голицыну от 10 декабря 1818 г., с которым Невзоров делился своими мистическими переживаниями, он рассказывал, что ему привиделось, что Наполеон бежал с острова Святой Елены[41 - Там же. Л. 82.].

Книга вышла по просьбе и на средства сенатора И. В. Лопухина, орденского наставника Невзорова, его друга и благодетеля, оказывавшего ему материальную и моральную поддержку в издании «Друга юношества». По его же предложению она была снабжена гравюрой, изображающей обнаженного человека с хлещущей изо всех жил кровью с подписью «Плоды Наполеоновой политики» – то, что, по мнению сенатора, Наполеон принес миру.

В своей усадьбе Ретяжи в Орловской губернии И. В. Лопухин установил памятники в честь победы над Бонапартом: крест с изображением всевидящего Ока, надписью «Благочестию Александра I и славе доблестей русских в 1812 году» и выдержкой из манифеста императора Александра в Карлсруэ 6 декабря 1813 г.; каменное кресло с вырезанной на нем датой взятия Парижа (19 марта 1814 г.); восьмиконечный крест из необработанных камней с надписью «1814. Вечная память за Отечество на брани убиенным воинам из здешних поселян». И. В. Лопухин отмечал, что после сооружения этих памятников Орлиная пустынь стала еще больше привлекать соседей. Особое символическое значение имела имитация могильного камня, на котором было вырезано «И память вражия погибе с шумом». Подробное описание этих памятников было опубликовано в «Друге юношества»[42 - Продолжение Орлиной пустыни // Друг юношества и всяких лет. 1814. № 8. С. 113–128.]. 9 мая 1814 г. И. В. Лопухин устроил в своем имении «похороны Бонапартовой славы» и пригласил соседей «порадоваться на могилу» славы Наполеона. Продуманная им церемония, сопровождавшаяся пальбой из мортир, заключалась в бросании на камень горсти песка со словами «Слава твоя прах и в прах возвращается»[43 - Письмо И. В. Лопухина к Д. П. Руничу от 10 мая 1814 г. // Рус. архив. 1870. Стб. 1225.]. Учитывая характерное для XVIII в. тяготение к аллегориям и театрализованным действам, подобное празднество не так уж эксцентрично.

На наш взгляд, не совсем правомерны упреки А. Г. Суровцева, автора наиболее подробной биографии И. В. Лопухина, в нехристианском и «немасонском» отношении И. В. Лопухина к поверженному врагу[44 - Суровцев А. Г. Иван Владимирович Лопухин. Его масонская и государственная деятельность. СПб., 1901. С. 109.]. Речь шла о победе над врагом страны, а не над личным недругом. Символически похоронено в его усадьбе было отвлеченное понятие, а не реальный человек, остававшийся в то время в живых. В поражении Наполеона современники прочитывали мистический и нравственный смысл, победу подлинных ценностей над мнимыми, истинной доблести над ложным блеском. «Часто, при могиле памяти Бонапартовой, беседуют о тщетности славы громкими злодействами приобретаемой, коей у людей низкого звания венцем бывает виселица, а у сильных мечта лавров, омоченных на небо вопиющей кровию; беседуют о бренности ложного величия, коим слабые умы и сердца восхищаются»[45 - Продолжение Орлиной пустыни… С. 117.].

Однако, как известно, слава Наполеона не померкла и после его смерти, и восклицания очевидцев разгрома его армии и его окончательного поражения о том, что он заслужит только проклятия потомков, не оказались пророческими. Даже издатель «Русского вестника» С. Н. Глинка, в свое время публиковавший весьма резкие статьи о французах, в автобиографических «Записках» не оспаривает величия Наполеона, называет его «дивным человеком нашего века»[46 - Записки Сергея Николаевича Глинки. СПб., 1895. С. 362.], цитируя его высказывания[47 - Там же. С. 368.] и признавая за ним определенный авторитет.

На наш взгляд, изменение отношения к Наполеону в России объясняется не только отношением к поверженному врагу и признанием его выдающихся талантов.

В журнале «Друг юношества» в 1813 г. было опубликовано стихотворение известного поэта-сентименталиста Петра Ивановича Шаликова «К моей библиотеке». «История зовет Великим человеком – / Кого? Счастливого злодея на земле, / Тогда, как должно бы сокрыть его во мгле, / Чтобы неведом был в потомстве он далеком, / Или чтоб клятвами оно платило дань / Тому, кто объявил спокойству смертных брань!». Поэт выказывает предпочтение добродетельных министров и царей, стремившихся к благу граждан своей страны, однако осознает, что их негромкая слава не прельщает многих: «История! Но ты – ты многих зол виною! / Ты искушаешь сих жестоких гордецов, / Которым тесен свет, – приманкою венцов, / За дерзость наглую даваемых тобою! / Ты любишь блеск и шум! Но скромные дела / Великих прямо душ безвестны остаются, / Не ищет их твоя трубящая хвала»[48 - Шаликов П. К моей библиотеке // Друг юношества и всяких лет. 1813. № 2. С. 136.]. Затрагивается не теряющая актуальности проблема притягательности громкой славы, сомнительной в нравственном отношении.

Отмечая особое внимание Наполеона к истории Карла Великого, Невзоров отмечает: «Не добродетели Карловы, если он их имел, пленяли Наполеона, но власть и завоевания его были для него прелестны»[49 - Невзоров М. И. Наполеонова политика… С. 56.]. Так же и в фигуре Наполеона многих привлечет не столько его гражданский кодекс, сколько образ человека исключительного, которому все дозволено, хладнокровно распоряжающегося судьбами миллионов. Даже самые ярые противники Наполеона, граждане воюющей с ним страны, отказывавшие ему в истинном величии, догадывались о том, что для многих людей его образ будет притягательным, несмотря на печальный конец. Как это ни парадоксально, в стране, победившей Наполеона, нашлось достаточное число его восторженных почитателей.

И. В. Лопухин в статье «Примеры истинного геройства, или Князь Репнин и Фенелон в их собственных чертах» приводит свой любимый исторический анекдот об авторе знаменитого «Телемака», аббате Фенелоне, который, желая утешить бедного крестьянина, идет в занятую неприятелем деревню, отыскивает и приводит к нему его единственную корову. На этот сюжет И. В. Лопухин намеревался написать пьесу, утверждая, что «Фенелонова корова славнее Наполеона, ищущего славы себе в том, чтоб не оставить на земле ни одной коровы и ни одного человека неголодного, ежели неубитого»[50 - Лопухин И. В. Примеры истинного геройства, или Князь Репнин и Фенелон в их собственных чертах // Друг юношества и всяких лет. М., 1813. № 3. С. 21.]. По построению фразы заметно, что эта мысль далеко не очевидна для всех. Далее в статье затрагиваются волновавшие автора и его единомышленников этическая и эстетическая проблемы. «Я думаю, что больше бы театр сколько-нибудь полезен был, если б из без сильного потрясения страстей и чувствований предстали на нем и самые простые домашние действия примерной добродетели». С точки зрения эффектности, возможности вызывать изумление, производить впечатление биография Наполеона более выигрышна, чем биография Фенелона, как и немалого круга других политических деятелей. Нарождающаяся романтическая эстетика ставила акцент именно на изображении бурных страстей. Образ Наполеона совершенно вписывался в эстетику романтизма. В эстетической парадигме XVIII в. с ее рационализмом и четким и однозначным разделением добродетели и порока тирания и своеволие не могли быть привлекательными. С точки зрения романтиков, даже откровенный демонизм представал не пугающим, а привлекательным. Крайний индивидуализм и агрессивное самоутверждение для человека XIX в. стали привлекательными качествами.

Были и попытки внести в противостояние Наполеону аристократический пафос, романтическую приподнятость. Так, М. И. Дмитриев-Мамонов, на которого Невзоров оказал большое влияние, организовал Орден русских рыцарей – своего рода прототип декабристских тайных обществ. Освободительный характер этой организации первоначально был нацелен на противостояние внешнему врагу, отстаивание независимости родной страны. Его красноречивые и патетичные «Краткие наставления Русским Рыцарям» иногда приписывали Невзорову[51 - См.: РО РНБ. Q III. 73. Сочинения и мысли М. И. Невзорова. Л. 1–12.]. В то же время можно говорить о предпосылках к распространению не только гражданской, но и индивидуалистической, «демонической» ветви романтизма, которые весьма беспокоили моралистов.

«Друг юношества» всегда положительно отзывался о произведениях, казавшихся многим читателям старомодными, и исповедовал подход к художественному творчеству, характерный для ушедшего столетия. Вопреки литературной моде, Невзоров пропагандировал творения С. С. Боброва, критиковал популярную легкую поэзию, пьесы Ф. Шиллера и роман И. В. Гете «Страдания юного Вертера». Невзоров порицает Гете не только как автора «Вертера», оправдавшего самоубийство, но и как «подлого раба и льстеца Наполеонова». По его мнению, подлинно мудрый человек не мог бы обмануться сиянием славы Наполеона, разглядев за ним порочность его натуры и его политики. Рассматривая трагедию Ф. Шиллера «Разбойники», Невзоров отмечал, что у немецкого драматурга «воображение повелевает умом, а не служит ему», что в пьесе много неестественного и неправдоподобного, на что не обращают внимания увлеченные патетическими сценами зрители. Он достаточно убедительно доказывал, насколько много в творениях модных писателей прегрешений как против этики, так и против здравого смысла, однако изменить течение литературного процесса он уже не мог. Тенденции, которые он и его единомышленники находили опасными, продолжали развиваться.

Консервативно настроенные читатели могли возмущаться, например, появлением на страницах журнала «Русский инвалид» статьи о Байроне и восклицать, что русскому воину не пристало обращать внимание на «мрачную поэзию англичан и человеконенавистническую философию немцев»[52 - Рунич Д. П. Письмо к издателям «Русского инвалида» от 23 апреля 1820 г. // Рус. старина. 1896. № 10. С. 137–138.], что вряд ли могло помешать тем стать властителями дум. Как известно, проблема наполеонизма останется актуальной для многих великих русских писателей XIX в.

    ©©Драгайкина Т. А., 2013

Наполеоновская легенда и наполеонический комплекс в русской литературе: аксиологический аспект

Личность Наполеона получает в русской литературе двойственное воплощение. И зависит это не только от исторической дистанции («большое видится на расстоянье») и от эстетической парадигмы художественности (классицизм – романтизм – постромантизм). Хотя, естественно, указанные факторы нельзя сбрасывать со счетов. Взять хотя бы пушкинские признания о Наполеоне. Как отличаются, например, от выдержанных еще в классицистической парадигме стихотворения «Наполеон на Эльбе» (1815) и оды «Вольность» (1817) с ее призывом «Самовластительный злодей! / Тебя, твой трон я ненавижу, / Твою погибель, смерть детей / С жестокой радостию вижу»[53 - Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: в 10 т. Л., 1977. Т. 1. С. 284.]) последующие, уже романтические по духу, ода «Наполеон» (1821) и элегизированное послание «К морю» (1824). Парадоксальность пушкинской формулы приоткрывает в исторической личности Наполеона его поистине роковое предназначение: «Хвала!.. Он русскому народу / Высокий жребий указал / И миру вечную свободу / Из мрака ссылки завещал»[54 - Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: в 10 т. Т. 2. С. 60.].

Как показывает опыт пушкинской поэзии, биография Наполеона подвергается существенной мифологизации. В аспекте индивидуального и коллективного мифотворчества мы можем говорить о создании особой – наполеоновской – легенды. В создании ее важен отбор и акцентировка определенных биографических и исторических фактов, которые представляются наиболее значимыми и характерологическими именно с позиции мифотворчества. Выделим в хронологическом порядке основные вехи биографии Наполеона как историко-мифологического лица, оказавшиеся особо востребованными русскими поэтами-литераторами.

Во-первых, это принятие знаменитого Гражданского кодекса Наполеона, закрепившего основные достижения буржуазной революции и парадоксально совпавшего («бывают странные сближения») с расстрелом во рву Венсенского замка герцога Энгиенского (21 марта 1804)[55 - См. в этом плане парадоксальное сближение образов Бориса Годунова и Наполеона в пушкинских заметках на полях статьи М. П. Погодина «Об участии Годунова в убиении царевича Димитрия»: «А Наполеон, убийца Энгенского, и когда? Ровно 200 лет после Бориса» (Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 7. С. 386).].

Во-вторых, происшествие в Яффе во время египетского похода, когда в отступающей после поражения под Сен-Жан-д’Арк армии Наполеона появляются случаи заболевания чумой. По одной версии, Наполеон предложил врачу дать больным солдатам смертельную дозу опиума. По другой – великий полководец, стараясь воодушевить больных солдат, пожимал им в лазарете руки, проявляя тем самым акт героизма и самоотверженности. Показательно, что в стихотворении «Герой» (1830) Пушкин отдает предпочтение именно второй версии, возвышающему душу «обману», противопоставляя его, по собственному признанию, «тьме низких истин», наполняющих историю.

В-третьих, заточение Наполеона на острове Св. Елены, когда гений его «угасает» в одиночестве и страшной тоске от разлуки с сыном. Именно данный сюжет будет положен в основу пушкинской оды «Наполеон» (1821).

Наконец, в-четвертых, историческое событие, относящееся уже к посмертной судьбе Наполеона: речь идет о решении перезахоронить прах великого полководца в Париже накануне двадцатилетия со дня его смерти, в декабре 1840 г. На данное событие находим в русской литературе многочисленные отклики, в том числе и специальные циклы стихов А. С. Хомякова и М. Ю. Лермонтова. Итак, когда речь идет о складывании наполеоновской легенды, то это вполне объяснимо как результат апологии исторического героя, акт его романтизации: герой является в ореоле исключительности, представая трагически страдающим и отверженным, вообще непризнанным или недооцененным обывательской массой, толпой. В таком случае в образе Наполеона как исторического лица акцентируются, как правило, ценностно-позитивные черты.

Совсем иначе обстоит дело с так называемым наполеоническим комплексом. По сути, это все тот же образ Наполеона, его концептуально осмысленная биография, но на этот раз уже пропущенные через призму национального самосознания, отраженные в зеркале этнопоэтики. Напомним, что этнопоэтика (как вполне законная часть исторической поэтики) призвана «изучать национальное своеобразие конкретных литератур» и, в частности, ответить на вопрос, что «делает русскую литературу русской»[56 - Захаров В. Н. Русская литература и христианство // Евангельский текст в русской литературе веков: цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр: сб. науч. тр. Петрозаводск, 1994. С. 9.]. Черты Наполеона-антихриста, воплощение непомерного индивидуализма, беспрецедентной в истории человечества гордыни – вот что прежде всего акцентирует в наполеоническом комплексе русская классическая литература. Пример поистине поучительный и требующий вдумчивого аналитического объяснения!

Пожалуй, впервые национально-ценностная модель, развернутая рефлексия на данную тему появляется во второй главе «Евгения Онегина» А. С. Пушкина:

Но дружбы нет и той меж нами.
Все предрассудки истребя,
Мы почитаем всех нулями,
А единицами – себя.
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно;
Нам чувство дико и смешно[57 - Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 5. С. 36.].

Наполеонический комплекс как тип мироощущения и жизненного поведения героя представлялся поэту существеннейшей проблемой в понимании современного человека и, может быть, человеческой природы вообще. Постоянные раздумья величайшего русского художника над личностью и судьбой Наполеона отзываются, казалось бы, в самых далеких от этого героя сюжетах[58 - См.: Муравьева О. С. Пушкин и Наполеон: (пушкинский вариант «наполеоновской легенды») // Пушкин: исследования и материалы. Л., 1991. Т. 14. С. 5–32.]. Более того, вполне возможно, что присущее Пушкину неприятие индивидуалистической философии и пафоса безоглядного самоутверждения личности поддерживается постоянным присутствием в его художественном сознании образа Наполеона, подкрепляется – от противного – примером этого обреченного героя-титана, своеобразного сверхчеловека. Так, к примеру, прослеженная Пушкиным в душе Германна (героя «Пиковой дамы») борьба макро- и микрочеловека, о чем так вдумчиво писал в свое время Н. Я. Берковский[59 - Берковский Н. Я. О «Пиковой даме» (заметки из архива): (публикация M. Н. Виролайнен) // Рус. лит. 1987. № 1. С. 61–69.], задает, по сути, центральную нравственно-философскую коллизию всей последующей русской литературы, вплоть до Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого.

На фоне пушкинских оценок «всего великого в человеке» последователь Н. В. Гоголь предстает как изобразитель «пошлости пошлого человека». В своем антропологическом эксперименте он выступает как первооткрыватель «дифференциальных исчислений» в литературе и на этой почве подвергает серьезной мутации саму идею наполеонической личности, высвечивая в ней нечто фантасмагорическое. Вспомним героя гоголевской поэмы Чичикова, в котором обитатели губернского городка признали «переодетого Наполеона», находя, что «лицо Чичикова, если он поворотится и станет боком, очень сдает на портрет Наполеона». Слухи о Чичикове приобретают столь фантастический характер, что, по предсказаниям некоторого местного пророка, вырастают в целую апокалипсическую картину: «Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром»[60 - Гоголь Н. В. Собрание сочинений: в 9 т. Т. 5. М., 1994. С. 188.].

Наконец, Ф. М. Достоевский в своем романе «Преступление и наказание» напрямую сближает преступную теорию Раскольникова с именами «законодателей и установителей человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами и так далее»[61 - Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: в 30 т. Т. 6. Л., 1973. С. 199–200.]. Вопрос, который встает во всей своей неразрешимости перед Раскольниковым, по существу определяя завязку романного сюжета: «…Что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто- запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша…»[62 - Там же. С. 319.]. Глубоко символично, что указанному перечню «сверхчеловеков», замыкающемуся именем Наполеона, противостоит у Достоевского образ Христа, ибо Человекобог принципиально противоположен обожествляющему свою гордыню сверхчеловеку. «Восстановление погибшего человека», по Достоевскому, – это и есть окончательное освобождение от наполеонического комплекса, выход человека на путь христианского смирения и покаянной молитвы.

В контексте нашего разговора примечателен «наполеоновский» цикл А. С. Хомякова, печатающийся в журнале «Москвитянин» (1841, № 1–3) и созданный по поводу торжественного перенесения останков Наполеона с острова Св. Елены в Париж в ноябре 1840 г. («На перенесение Наполеонова праха», «7 ноября», «Еще о нем»). Наполеон, в оценке Хомякова, – сверхчеловек, в конечном счете – Человекобог. Отметим оценочные характеристики: «Помазанник собственной силы!»; «И в те дни своей гордыни / Он пришел к Москве святой, / Но спалил огонь святыни / Силу гордости земной»; «Перед сном его могилы / Скажет мир, склонясь главой: / Нет могущества, ни силы, / Нет величья под луной!»; «Как будто сложили под вечный покров / Всю силу души, и всю славу веков, / И всю гордыню людскую»[63 - Хомяков А. С. Стихотворения и драмы. Л., 1969. С. 118–120.]. Путь героя, по Хомякову, – это форма духовно-практического освоения мира, обусловленная не только историко-географическим, но и национально-этническим, более того, этноконфессиональным фактором. В этой связи принципиальное значение получает именно оценочный (этикоэстетический) момент в характеристике героя, ибо качество его подвига во многом зависит от критерия духовно-нравственного целеполагания. Что касается образа Наполеона, то он у Хомякова призван подчеркнуть идею мнимого возрождения, мотив земного и бренного, по словам самого поэта, «могучего праха». Эта идея особенно контрастно проступает на фоне обрисовки других героических личностей в творчестве поэта – национально-патриотических героев, приоткрывающих ценностные контуры авторского идеала, таких как легендарные Вадим и Ермак.

Схожие оценки личности Наполеона находим в стихотворном цикле Ф. И. Тютчева «Наполеон», состоящем из трех частей: «Сын Революции, ты с матерью ужасной…» (своего рода прелюдия), «Два демона ему служили…» (центр композиции), «И ты стоял, – перед тобой Россия!» (закономерный финал). Оценки поэта, строго выдержанные в свете этноконфессионального идеала, поразительным образом совпадают с теми, что мы наблюдали у Хомякова: «Не одолел ее [революции] твой гений самовластный!»; «Он был земной, не божий пламень, / Он гордо плыл – презритель волн, – / Но о подводный веры камень / В щепы разбился утлый челн»[64 - Тютчев Ф. И. Лирика: в 2 т. Т. 1. М., 1965. С. 116–117.].

Обратимся к достаточно позднему и неоднозначному отражению наполеоновской темы в русской литературе – рассказу Д. Н. Мамина-Сибиряка «Наполеон». Данное произведение было впервые опубликовано в журнале «Юная Россия» (1907, ноябрь) и с тех пор не переиздавалось. Рассказ примечателен в нескольких отношениях. Прежде чем обратиться к смыслу его заглавия, исследуем образно-персонажную систему произведения.

Действие рассказа происходит в российском провинциальном городке Крутояр. Но в качестве основных героев писателем выбраны представители трех наций: русский мещанин Иван Иванович Шкарин, обрусевший «честный вестфальский немец» Карл Федорович Штурм (в последующей части рассказа, по всей видимости опечатка, – Штарм) и, наконец, «таинственный француз» по прозвищу Наполеон. Подобный прием совмещения в сюжете представителей различных наций (русский, немец и француз) чем-то напоминает избитую анекдотическую ситуацию. И действительно, у каждого из героев можно отметить доведенные до предельной типологической выраженности те или иные черты национального характера и стереотипы национального поведения. Забегая несколько вперед, форсируя проблемно-тематический анализ рассказа, можно сказать, что смысл его в том и заключается, что центральное событие (встреча и знакомство с «таинственным Наполеоном») призвано скорректировать устоявшиеся представления о национальных стереотипах, в первую очередь, конечно, героев – немца и француза. Но обо всем по порядку.

Открывается рассказ описанием «честного старого баварца» Карла Федоровича, торговца колбасной лавки. В его поведении отмечаются прежде всего аккуратность и пунктуальность, выверенная расчетливость и умеренность всех действий и поступков: «Да, Карл Федорыч выпивал одну бутылку (пива. – О. З.) за обедом и одну вечером, – и только»[65 - Мамин-Сибиряк Д. Н. Наполеон. Рассказ // Юная Россия. 1907. Июль. С. 789. Далее все цитаты из этого произведения приводятся с указанием соответствующей страницы в тексте.]; «…соседи, глядя на часы, говорили: “Карл Федорыч открыл двери (магазина. – О. З.)”, – значит ровно восемь часов. Эта дверь с такой же точностью затворялась в восемь часов вечера» (с. 790). Полная размеренность распорядка дня обрусевшего немца подчеркивается и описанием его «второй половины», законной супруги Амалии Карловны, готовившей каждое утро своему благоверному добрый немецкий «кафе». Жизнь в российском провинциальном городке, естественно, не могла не наложить особый отпечаток на психологию баварского немца. С одной стороны, она вселила в него панический страх и породила в его душе стихийно-дерзостный вызов русским обычаям: «Ведь нынче так просто и легко убивают, стоит развернуть любую газету… А русские присяжные оправдывают всех убийц, и даже очень просто. “Иванов, признаете себя виновным в убийстве честного вестфальского немца Карла Федорыча Штурм?” – “Никак нет-с…” – “Ну, тогда вы очень свободны и никогда не убивайте вперед одного честного вестфальского немца”» (с. 791). С другой стороны, она вызвала к жизни переимчивость некоторых русских черт даже на уровне суеверий и предрассудков (например, рыболовных и охотничьих примет). Показательна в этом плане сцена с курной избушкой, от которой поначалу немец жестко отказывался («Я честный баварец и не желаю быть свиньей…»), но потом, наученный горьким опытом, даже полюбил в ней спать. «Погоди, хитрый немец, на сердитых-то воду возят» (с. 803) – это предупреждение его друга Шкарина, опирающегося на вековой опыт русского народа, в конце концов оправдывается и в отношении хитроумно-незадачливого немца.

Второй герой рассказа – Иван Иванович Шкарин – русский мещанин, типичный провинциал и, в отличие от своего немецкого друга, не женатый. «Он все на свете знает» (с. 792); не случайно у него «любопытные серые глаза» и он первым делает визит к Наполеону, добывая достоверную информацию о таинственном французе. Однако в его биографии есть тоже загадочные лакуны, поэтому-то он и аттестуется как «известный-неизвестный Иван Иваныч». Но по русской привычке герой душевно открыт навстречу другим, способен заводить дружбу и поддерживать с собеседником оживленный разговор. В этом плане показательна реакция на появление непрошеного гостя в Курье (как оказывается, Наполеона) со стороны русского Ивана Ивановича и его немецкого друга: «Гостя Бог послал…» – «А мы ему сделаем “хапен гевезен”…» (с. 798).

Еще одна отличительная черта Шкарина – привычка «употреблять иностранные слова, смысла которых он не понимал, а повторял, как попугай» (с. 796). Но за этой привычкой, пусть и выраженной в столь неловкой форме, не просматривается ли известная национальная черта – способность русского человека к «всемирной отзывчивости»?

Некоторая неукорененность в бытии – еще одна типично национальная черта Шкарина, который, по аттестации автораповествователя, был «один из тех удивительных русских людей, которые не знают, чем и как и для чего они существуют на белом свете» (с. 794). Отсюда, может быть, некоторая разбросанность и неуемность жизненной энергии героя, особенно выделяющиеся на фоне деловой сконцентрированности и погруженности в устоявшийся семейный быт немца Карла Федоровича. Наконец, пожалуй, решающее этноконфессиональное отличие – религиозный настрой Шкарина, особенно заметный в следующем эпизоде: «По речной затихшей глади медленно и торжественно плыли, густой волной, перекаты городских колоколов, точно перекликавшихся между собой: “Господи, помилуй…” – шептал Шкарин и крестился» (с. 802).

С указанной чертой, наиболее присущей именно русскому персонажу, согласуется и позиция автора-повествователя. В его дискурсе особую значимость приобретает типичный ландшафт провинциального русского города, расположенного по реке и изобилующего церковными постройками. Панорамный вид, или перспектива сверху, с обязательным высвечиванием культовых сооружений – излюбленная точка зрения маминского повествователя, специфическая черта изображаемого им ландшафта: «С середины реки открывался чудный вид на весь город, красиво раскинувшийся по левому крутому берегу. Белели монастырские стены, веселыми огоньками вспыхивали золоченые кресты церквей…» (с. 797); «С реки уже потянуло холодом, по низким береговым местам ползал волокнистый туман. Освещенным оставался только противоположный крутой берег, на котором ярко блестели золотые маковки городских церквей» (с. 802).

Именно точка зрения русского человека, ментальность русского народа, его духовно-нравственный настрой торжествуют в смысловой структуре маминского рассказа, высвечивая сквозь анекдотическую природу повествования закономерно притчевые черты. Не случайно в качестве неотложного средства лечения страдающего простудой героя-француза вместо коньяка (уж не коньяк ли «Наполеон»?[66 - Отправляясь в Курью на рыбную ловлю, француз берет с собой бутылку коньяка как средство лечения от простуды, любезно предлагая коньяк своим попутчикам. Вполне вероятно, что Мамин-Сибиряк обыгрывает здесь марку самого лучшего и дорогого коньяка Франции, известную еще с 1811 г. под именем «Наполеон» (данная марка означает, что коньяк провел в дубовой бочке не менее 6 лет).]) предлагаются «русские капли»: «Карл Федорыч умел быть гостеприимным, а Наполеон не умел пить русской водки. Он с трудом выпил свою рюмку и закашлялся» (с. 808).

Третий герой – французского происхождения «какой-то черномазый человек, с козлиной бородкой, в золотых очках», собственно и давший имя рассказу, – лицо загадочное. Первое появление его в сюжете уже примечательно. После того, как герой-француз вежливо раскланялся с Карлом Федоровичем, он посылает ему к тому же воздушный поцелуй. Для представителя «зефирной» нации такое поведение, пожалуй, вполне объяснимо, но немец Штурм, по понятным причинам, принимает такую фамильярность со стороны француза за дерзостную выходку. Реакция его супруги еще более характерна: «Амалия Карловна без очков прочитала надпись (вывеску с крупными золотыми буквами «Наполеон». – О. З.) и в ужасе прошептала…»; «…Амалия Карловна в ужасе всплеснула своими полными ручками» (с. 791); «Добрая старушка еще более удивилась, когда узнала о неожиданной встрече с таинственным Наполеоном, и даже всплеснула руками от ужаса, что он выдает себя за самого потомка герцога Рейхштадского» (с. 806). Реакция доходит до гиперболизированного и гротескового выражения: «Карл, он [француз-сосед] нас непременно однажды убьет!..» (с. 791). С именем Наполеона у супруги баварского немца после долгого размышления связывается лишь одна ассоциация, что «Наполеон был злой человек и всю жизнь делал что-то очень скверное» (с. 792). Реакция самого Карла Федоровича заставляет припомнить чисто гоголевский контекст: «Проклятый Наполеон не выходил из головы…» (с. 792); «Знаем мы таких Наполеонов… Или с каторги убежал, или делает фальшивую монету» (с. 793). По своему профессиональному статусу новый соседфранцуз – часовщик, что подчеркивают и золотые часы на его вывеске. Но у вестфальского немца на сей счет возникает вполне обоснованная догадка: «Может, он и зубы вставляет?». Более того, уж не еврей ли он? Данное предположение рассеивает Иван Иваныч, заявляя, что сосед-ремесленник – «француз из Виленской губернии».

Второе появление француза – в Курье, во время рыбной ловли – представляется столь же неожиданным и загадочным. Аттестация героя «чертом», «фруктом», а также «фунтом» (возможно, из расхожего выражения «фунт лиха») далеко не случайна и выдает некие инфернальные коннотации в самом имени и образе Наполеона. Но о каком Наполеоне вообще может идти речь, если принять во внимание время действия рассказа?

Во-первых, следует отметить сниженное обытовление образа Наполеона, его комическую заземленность (речь героя в пересказе Шкарина): «У нас (т. е. в Виленской губернии. – О. З.), говорит, Наполеонов сколько угодно… Совсем, говорит, еще маленький, только что еще начинает ползать по полу, а уже Наполеон» (с. 793). Отметим также практически сливающуюся с опытным охотничьим глазомером Шкарина иронию автора-повествователя по поводу упрямого и «неблагодарного» Наполеона, побрезговавшего курной избой и проведшего ночь под открытым небом, у огня: «Наполеон дрожал от холода и весь посинел. Одним словом, совсем околевала упрямая французская душа» (с. 804). Добродушная шутка Шкарина, обратившегося к французу как к «господину французскому императору Наполеону IV» с просьбой согреться коньяком, вызывает последнего на решающее откровенное признание: «Я и есть Наполеон IV… да… Я есть незаконный сын французского герцога Рейхштадского… да… Я должен скрываться от французского правительства, которое давно меня разыскивает…» (с. 806). Данное признание молодого француза становится для присутствующих Шкарина и Штурма последним аргументом в пользу сумасшествия героя: « – Весьма один сумасшедший. Для пущей убедительности Карл Федорыч повертел пальцем у своего лба» (с. 806). Более того, склонный к математическим расчетам Карл Федорович, учившийся когда-то истории в школе, сразу же «припомнил, что если бы у герцога Рейхштадского и был действительно сын, то ему теперь было бы семьдесят лет» (с. 806) Таким образом, наполеонический комплекс, который примеривает на себя герой, на самом деле оказывается лишь клиническим случаем, диагностируемой формой тихого помешательства.

Образ Наполеона в своей мании величия на самом деле вызывает лишь чувство жалости. Не случайно в нем акцентируются именно детские черты: «Когда Наполеон чего-нибудь не мог понять, он удивлялся, как ребенок, которому показывают новую игрушку» (с. 802). Детская беззащитность, легкая ранимость и хроническая болезненность героя идут в сопровождении мотива жалости и доброжелательного к нему отношения: «Наполеон молчал и только как-то жалко моргал глазами. Карлу Федорычу опять сделалось его жаль» (с. 805); «Доброй Амалии Карловне почему-то казалось, что это самый несчастный человек. Мысль о бедных и несчастных людях неотступно преследовала Амалию Карловну…» (с. 807); «Добрый старик [Карл Федорович]торжествующими глазами смотрел на гостя [Наполеона] и улыбался» (с. 808). Наконец, совершенно показательна фраза Карла Федоровича, столь необычно звучащая в устах баварского немца и окончательно (именно на русский манер!) реабилитирующая сумасшедшего француза: «Хоть и Наполеон, а, все-таки, сосед…» (с. 807).

Знаково-символическим оформлением наполеонического комплекса героя в рассказе становится внутреннее убранство его комнаты: «большой портрет Наполеона, висевший на стене, и бронзовая статуэтка его же, занимавшая видное место на письменном столе» (812)[67 - Указанная бытовая деталь интерьера заставляет вспомнить описание кабинета Онегина в одноименном романе Пушкина: «…И столбик с куклою чугунной / Под шляпой с пасмурным челом, / С руками, сжатыми крестом» (Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 5. С. 128).]. Обыгрывание данного интерьера (естественно, в снижено-бытовом варианте) приводит к заключительному обмену репликами героев – немца и француза: «Гости посидели и начали прощаться. Карл Федорыч знаком руки попросил Шкарина выйти в другую комнату, взял больного за руку и проговорил: “Так ты действительно Наполеон?” – “О, да… От вас я ничего не желаю скрывать… Да вот посмотрите на портрет моего деда и на его статуэтку… Я могу их предъявлять вместо паспорта…” – “Пока до свидания, Наполеон”…» (с. 813).

По ходу развертывания фабульного повествования (даже после исторической справки о герцоге Рейхштадском) все равно периодически всплывает фантасмагорическая природа французского Наполеона. И в финальных сценах рассказа подвыпивший Карл Федорович продолжает настаивать на том, что Наполеон – «это фальшивый монетчик» или «один контрабандист» (с. 810, 811). По словам автора-повествователя, Карл Федорович «даже всю ночь видел Наполеона. И, – что было всего обиднее, – он, честный баварец, помогал Наполеону надевать царскую мантию, подбитую белым горностаем, подавал ему императорскую корону и кричал: Vive l’empereur!» (с. 811). Гротесковый сон, увиденный честным баварским немцем, фиксирует исходную идею, мотивирующую манию величия героя-француза. Отметим, что в указанном сне речь идет конечно же об исторически реальном Наполеоне Бонапарте, отце французской нации и, следовательно, дедушке больного героя, страдающего манией величия. В финале рассказа данный сон получает символически-бытовое соответствие. Недаром о сумасшедшем французе-соседе по прозвищу Наполеон в дискурсе автора-повествователя говорится: «Больной вышел, завернувшись в свое красное байковое одеяло, и еще раз поздоровался с гостями, причем Карл Федорыч заметил, что рука у него была горячая» (с. 813). Не выступает ли красное байковое одеяло в данной сцене своего рода заземленным вариантом царской мантии из красного бархата, подбитого белым горностаем?

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6