Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2

Год написания книги
1884
<< 1 ... 26 27 28 29 30 31 32 33 34 ... 51 >>
На страницу:
30 из 51
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Еще с меньшим апломбом и значением прошло представление двоюродного брата Шуваловых Ивана Ивановича. Это был нежненький, скромненький мальчик, с французскими книжками и французскими стишками. Мальчик застенчивый, почти деревенский.

По расположению своему к Шуваловым, особенно к Мавре Егоровне, государыня назначила его своим камер-пажом, дала какое-то соответственное поручение и совершенно о нем забыла. Никакое напоминание не вызвало в ней даже желания с ним видеться. Он ей показался вялым, скучным, непривлекательным. Внимание ее в это время всецело посвящалось Андрею Васильевичу.

Около Зацепина, как около восходящего светила, начали обращаться обе партии петербургского общества. Его дом был полон посетителями. Все хотели его видеть, засвидетельствовать свое почтение. На его обеды по субботам принимали приглашение даже канцлер, даже генерал-прокурор, даже фельдмаршалы. Его блеск возбудил если не зависть, то соревнование в Воронцове, и он заявил государыне, что он видит, что для истинной и полезной ей службы ему нужно поучиться так же, как поучился Зацепин.

– Ведь другой человек стал, не правда ли? Поэтому, всемилостивейшая государыня тетушка, я и прошу отпустить меня тоже в чужие края.

Государыня согласилась и сказала, что она с удовольствием принимает на себя все издержки его путешествия и что он не сделает ей лучшего подарка, если возвратится столь же способным человеком, какого она видит в настоящее время в князе Зацепине.

В это время по городу разнесся слух, передаваемый под страшным секретом от одного к другому и только между людьми близкими. Слух этот заключался в том, что в Зимнем дворце произошел шум. Разумовский подкутил и начал говорить непристойные вещи при самой государыне. На уговоры Шуваловых, Куракина, Нарышкина и Черкасова он отвечал дерзостями. Когда его уговаривали уйти, он кричал, что он у себя дома, так что его должны были увести насильно, да и тут он отбивался. Подобного рода случаи бывали и прежде, но они оканчивались обыкновенно тем, что на другой день проспавшийся Разумовский являлся с повинной к государыне, падал к ее ногам и вымаливал себе прощение. Теперь государыня его не приняла, а когда Разумовский, стоя на коленях у дверей ее спальни, стал плакаться и умолять, то из спальни ее величества вместо нее вышел семидесятилетний генерал-аншеф, бывший страшный начальник Тайной канцелярии граф Андрей Иванович Ушаков.

– Что вы тут делаете, граф? – спросил он его строго.

Разумовский потерялся.

– Я хочу видеть мою государыню, – отвечал он.

– А если она не хочет вас видеть?.. Послушайте, граф, всякому терпению, всякому милосердию бывает конец! Не забудьте, что она ваша самодержавная государыня, и ваше малейшее ей ослушание есть уже государственное преступление!.. Кажется, трудно представить себе милости более тех, которыми осыпала вас императрица; не усиливайте же вашу неблагодарность к ней еще непослушанием! Не забудьте: никакие отношения, никакие права не оправдывают ослушание перед государыней. Напоминаю вам царицу Евдокию, первую жену Петра Великого. Потрудитесь сию минуту идти в ваши комнаты и оставаться там до последующего высочайшего повеления. Это объявляю я вам именем нашей всемилостивейшей государыни. Извольте беспрекословно исполнить ее волю или вы, по рабской моей должности, вынудите меня…

Но расстроенный, разбитый, огорченный Разумовский настолько еще помнил себя, что не дозволил себе возражать.

– Воля ее величества для меня священна, – сказал он и отправился к себе.

И вот уже третий день он сидит в своих комнатах; говорят – писал, но письма не приняли и возвратили ему нераспечатанными.

По прошествии недели государыня позвала к себе Разумовского, но не допустила его ни до коленопреклонений, ни до целования руки. Она сказала ему твердо, величественно:

– Граф, я вас прощаю, хотя вы допустили вести себя так, что заслуживаете обвинения в оскорблении величества. Но я не могу допустить, чтобы у меня в доме могли происходить сцены, подобные той, какую позволили себе вы в моем присутствии. Поэтому во внимание к вашей верной мне до сих пор службе и вашим заслугам я не отнимаю у вас ничего, сохраняю за вами все ваши должности и титулы и дарю в вашу собственность купленную мною для вас Аничкову усадьбу; вы выстроите там себе дом по вашему вкусу. Средства на сие вам будут даны штатс-конторой, но с тем, чтобы вы посещали меня не иначе как на общем основании или всякий раз с моего высочайшего соизволения, и притом с тем, чтобы никакого нарушения надлежащего решпекта и установленного мной порядка вами чинимо не было…

На такую всемилостивейшую речь государыни Разумовский преклонил колена. Но Елизавета ушла, передав приготовленную данную на Аничкову усадьбу в руки барона Черкасова для передачи Разумовскому, который, стоя на коленях, плакал.

– Что я сделал? Что я сделал? – говорил он себе. – А все этот проклятый Зацепа!

После изгнания Разумовского из апартаментов Зимнего дворца государыня сосредоточила на Зацепине свое особое внимание. Она советовалась с ним, рассуждала, читала. Ей было это тем отраднее, что она видела, что суждения Андрея Васильевича не принадлежали партии и не заключали задних мыслей. Она видела, что он совершенно беспристрастно относится как к трудам Бестужева, так и Трубецкого, отдавая справедливость тому и другому. Даже говоря о прошлом, о горе и притеснениях, которые она терпела, она встречала в нем глубокое сочувствие своим несчастиям, но не встречала того льстивого озлобления против лиц, с которым обыкновенно относились ее придворные к павшим.

Андрей Васильевич прямо говорил ей, что Миних и Остерман действительно поступали против нее злодейски, тем не менее они были люди способные и действительно приносили государству пользу. «Это были единственные немцы, которые заслужили благодарность потомства». Но вне дел, вне советов, полных разума, искренности, стремления к добру и пользе, его разговор, приятный, разнообразный, особо увлекал ее. И это увлечение было для нее тем более ново, что в нем не было ничего чувственного, ничего материального; что самая даже пластичность картин, обрисовывающая древнюю жизнь Греции или Рима, принимала в его рассказах тон художественности, воспроизводила красоту, а не касалась грязных сторон цинизма. Это ощущение было для государыни слишком ново, слишком отрадно, чтобы желать его переменить. Притом она начинала чувствовать, что переменить это положение зависит от него, а не от нее; что она с своей стороны ни за что в мире не решится на это. Она чувствовала, что она начинает робеть перед ним, начинает желать быть его достойной. Ни за что в мире не согласилась бы она отказать ему в чем-либо, что было в ее власти; нужно было только, чтобы он потребовал, пожелал, а он, казалось, даже ни о чем не думал…

Между тем это только казалось. Андрей Васильевич очень думал об этом. Он видел, что овладел всеми чувствами, всеми мыслями императрицы, и знал, что затем вспышки страсти не заставят себя ждать.

«Стоит уехать на несколько недель, и она, можно сказать, будет гореть от нетерпения, но… но… Подожду! Мне недовольно, чтобы она меня только любила».

Он видел, что хотя она и старше его, но она прекрасна, величественна. Доброта ее души, мягкость характера и сдержанность были ею уже доказаны на опыте. Но он все еще рассуждал, все еще хотел большего.

«Что же? – думал он. – Разумовский может в самом деле идти в монастырь. Ему могут предоставить все льготы, все удобства, удовлетворить все его желания. Его монашество может быть только номинальным. А я могу стать в глазах ее столь нравственным, наконец, столь почтительным, что она признает соответственным, чтобы я занял его положение. Надеюсь, что это будет достойно рода князей Зацепиных, хотя я займу это положение после какого-то Разумовского. Да, после… но я будут не тем, чем был он!»

Полный этих мыслей, он воротился из дворца уже не рано. Был час одиннадцатый ночи. Он обедал у государыни и был осчастливлен ее особой доверенностью.

– Я не знаю почему, но я не могу ничего скрывать от вас, князь! – сказала она и рассказала ему эпизод своей жизни с Шубиным.

Мягкость характера и душевная доброта ее всего осязательнее выяснилась перед ним в этом рассказе; вместе с тем выяснилась и ее глубокая к нему преданность. Возвратясь домой, он думал обо всем этом, разбирал каждое слово, интонацию ее голоса. В это время вошел его камердинер-француз и доложил, что его просит позволения видеть одна дама.

– Дама! Какая дама?

Нужно сказать, что это было в Москве, куда приезжала государыня нередко. Она любила Москву. Дом, оставленный князю Андрею Васильевичу дядей, стоял у Никитских ворот и был окружен садами.

– Какая дама?

– Не могу знать, ваше сиятельство; она прошла непонятным образом через сад, вызвала меня через официанта и приказала доложить, что она явилась под большим секретом.

– Какая же она?

– Невысокого роста, вся в черном, лицо покрыто густым вуалем, так что нельзя рассмотреть; но по голосу, по разговору можно заключить, что благородная дама, принадлежащая к обществу. Когда она узнала, что я француз, стала говорить со мной по-французски.

– Хорошо! Проводи в лиловую гостиную, я сейчас выйду! Да никого не принимать!

«Кто бы такая? Невысокого роста?» – думал он.

Он встал и пошел.

Едва он вошел в лиловую гостиную, как ожидавшая его дама сбросила вуаль и бросилась к нему на грудь.

– Андрей! Андрей! Бог привел мне еще увидеть тебя!

Андрей Васильевич взглянул и остановился ошеломленный.

– Гедвига! – невольно вскрикнул он.

– Да, твоя Гедвига, молившаяся столько лет об этой минуте свидания. И вот Богу угодно было услышать мою молитву. Я тебя вижу, тебя вижу!

– Родная! Дорогая моя! Милая! – невольно вскрикнул Андрей Васильевич, поднимая обе руки ее к своим губам и покрывая их поцелуями…

В людском флигеле зацепинского дома тоже раздался возглас удивления. Елпидифор сидел в своей кучерской и поправлял шлею или хомут, пристегивая где-то ремешок и прилаживая петлю. Ему зачем-то пришлось обернуться, и перед ним вдруг нежданно, негаданно очутилась Фекла.

– С нами крестная сила! – вскрикнул Елпидифор, перекрестясь. – Матушка Фекла Яковлевна, ты ли? Как? Откуда?

– Из Ярославля, прямо к вам во двор! Княжну сюда привезла! Очинно уж жаль стало! Она добрая такая, за ними как раба ходила, а они ее грызмя грызут. Ну, целуй! Аль старуху-то и поцеловать не хочешь?

– Нет, что вы, Фекла Яковлевна! Мы всегда с нашим то ись удовольствием. А точно, что постарели маненько, – отвечал Елпидифор, целуясь с Феклой. – В Ярославль-то вы зачем попали?

– В Ярославль? Как тебе сказать. Да как здесь-то мне из-за тебя, шельмеца, пришлось такую студу в обчестве выдержать, что никуда и носу показать нельзя стало; а из обчества меня исключили, а благодаря только старому князю, дай Бог ему царствие небесное! довелось живой уйти, так мне здесь-то уж не житье было. Все пальцами показывать начали. Куда ж мне деваться? Думала я, думала да и решила: что мне тут маяться? Вы все в Париж уехали, своих никого нет. Не с кем душу отвести. Дай, думаю, поеду в Зацепино. Авось там по-прежнему молельню устроим. Вот и пошла. Иду это я уж пошехонским лесом, одна, а со мной дотоле две товарки были, из беглых. Одна была князя – вот что бывал у старого-то князя, большой генерал, заика такой, да – Трубецкого; сбежала потому, что управляющий его из немцев требовал, чтобы она с ним в любовь вошла, а она: «Ни, – говорит, – как я с тобой любиться буду, когда ты немец, из поганых значит; эдак, дескать, со всякой собакой любиться нужно будет!» Ну немец, разумеется, озлился и перво-наперво показал ей собаку: приказал ее на полосе, как тут они овес жали, отстегать; ее и отстегали, да так отстегали, что девка целую неделю себя не помнила. А потом немец опять повстречался и говорит: «Коли и теперь не придешь, я вдвое опять отстегать велю». Ну она ничего не сказала, а все не пошла. A как наутро-то немец велел ее отстегать на гумне, – хлеб молотили в то время, – так она, будто по своей надобности, вышла да за овин спряталась и притаилась. Как ни искали, не нашли; а она просидела до вечера, а там и поминай как звали. А другая-то старуха, Нащекинской вотчины; на богомолье просилась, не пустили; она без дозволенья ушла, да с той поры все и бродит. Так дотоле мы все шли втроем. Только перед лесом-то они меня оставили. Старуха пошла на Тихвин, Тихвинской Божией Матери помолиться, а молодая повернула в Тверь. Там у ней любовник, грабежом занимается, так к нему. Вот и пришлось одной идти. Страшновато было лесом-то, все нет-нет да и кажется, что вот медведь сейчас из-за кустов выскочит. Ну а делать нечего, иду. Только вот слышу, вдруг зашуршало что-то и заломилось в лесу. Я так и обмерла. Так и есть, думаю, медведь; ан святой человек вышел, – святой, Божий человек.

– Как святой, Божий человек?

– И не говори, святой и есть! Фому Емельяныча я еще в Костроме знала. Бывало, зимой и летом босой, в изорванной рубашке, веревкой подпоясан, идет и пророческие стихиры поет; кому споет «свят» – тот богатство жди, а кому «не рыдай меня мати» – гроб заказывай.

– Что ж он, болезный или юродивый какой, что ли?

– Да не знаю, как тебе сказать. Он, говорят, был зажиточным, исправным крестьянином в Больших Солях, женился, двух детей имел. Только вышел как-то неурожай. Кормить ни жену, ни детей нечем; скотина тоже с голоду мрет. А тут, как его, капитан-исправник, – дескать, недоимка, вынь да положь! В то время ведь Биронов был, так с недоимками-то дело плохое было.

<< 1 ... 26 27 28 29 30 31 32 33 34 ... 51 >>
На страницу:
30 из 51

Другие электронные книги автора А. Шардин