Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2

Год написания книги
1884
<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 51 >>
На страницу:
33 из 51
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– По делу? Вот как! Да какое дело могут иметь деловые люди ко мне, человеку вовсе не деловому?

– Шутите, мой добрый, милый князь! Слышим, что ваше влияние, как говорят русские, растет не по дням, а по часам.

– Этого я не слыхал! Куда же вы бы хотели направить мое, как вы говорите, растущее влияние?

– На спасение друга! На спасение страдающего друга, который, бывало, оживлял собою все наше общество! На спасение того друга, который одинаково был способен исцелить и тело и душу… Вы его забыли, разумеется, потому, что человек, получающий политическое значение, обыкновенно забывает всех. Вы очень добры, что меня вспомнили. Признаюсь, я на такую доброту вашу даже не рассчитывала и запаслась письмом от вашего парижского приятеля, графа де Шуазеля. Вот это письмо. Но положим, что вы забыли человека, который был одним из самых преданнейших ваших почитателей. Этот человек теперь в ссылке, в изгнании, страдает…

– У меня память настолько хороша, что я угадываю, о ком вы хотите говорить, Жозефина. Я полагаю, что вы говорите о графе Лестоке! – заметил Андрей Васильевич, распечатывая и пробегая письмо графа де Шуазеля, который рекомендовал ему Леклер как одну из талантливейших представительниц драматического искусства и присовокуплял, что исполнением ее ходатайства он особенно и сердечно обяжет преданного ему Шуазеля.

– Да, я прошу о нем! Вы знаете, что не было человека, который более желал бы вам достижения того, чего вы теперь достигаете, как граф Арман. Вы знаете, что когда случилась история с Шубиным, то он руки себе ломал от досады, что он не предупредил ее, представив вас, по его мнению, единственного человека, могущего стоять на высоте своей задачи. Помогая ему, вы поможете человеку вам более чем преданному!

– Верю вам, но скажу откровенно, что тут трудно будет что-нибудь сделать. Кроме его политики, которую нельзя же одобрить, – кроме того, что он вызывал опасение за самое начало власти, опасение возмутителя, и возмутителя опасного, как это доказал уже опыт, Лесток умел еще стать виновным в личных преступлениях против величества, а такого рода преступления не прощаются.

– Да, если прощение испрашивается не такими лицами, которым нет отказа. А я по себе знаю, легко ли вам отказать! Послушайте, мой дорогой, мой любезный князь! Уж если вы вступаете на политическую арену света, то, разумеется, не можете не принять какой-нибудь общей программы. Я слишком хорошо знаю вас, чтобы думать, что вы упустили это из виду. Из чего же может состоять такая программа? Политика России в настоящее время ясна. Она распадается на два противоположных курса. Союз с Австриею против Франции или союз с Францией против Австрии. Вы, естественно, не можете стоять за немцев, стало быть, ваша программа стоять за союз с Францией. А идее союза с Францией самый верный слуга Лесток, сосланный и изгнанный, тогда как противник его, представитель, желающий союза с Австрией, Бестужев-Рюмин, стоит во главе управления… Я женщина, мой бесценный князь, и, разумеется, не смею вмешиваться, не смею учить, да вы меня бы и не послушали; тем не менее, при всей своей неопытности, я думаю, что, становясь на политическую почву, вы не можете сойтись с Бестужевым. Вам нужно стереть его! А для этого Лесток опять вам будет верный помощник, не только как его естественный противник, но и как личный враг, который не забудет никогда, что за добро, которое Лесток ему сделал, Бестужев заплатил злом. Таким образом, из всего выходит, что, прося за Лестока, вы будете просить не только для него, но и для себя!

– Боже мой, какой вы тонкий дипломат, Жозефина! Я и не подозревал в вас таких способностей, – смеясь, проговорил Андрей Васильевич. – А почему вы думаете, что я не могу стоять за немцев? Ведь для меня не могут быть особенно дороги ни французские, ни австрийские интересы. Я должен думать об интересах русских, которые иногда могут идти прямо вразрез с французскими.

– Этого не может быть, мой дорогой князь, потому что Франция и Россия – два великих государства, которым нечего отнимать друг у друга и не в чем одно другому завидовать. Завидовать России, как завидуют они Франции, могут только немцы. Это первое. А второе, если бы вы могли когда-либо стоять за немцев, я инстинктивно не могла бы вас так любить, как я вас любила! Вы француз, мой добрый князь, француз по воспитанию, по складу вашего ума, по взглядам. Вы жили в нашей прекрасной Франции, а кто там жил, не любить ее не может!

– Разве потому! А может быть, и потому, Жозефина, что первая женщина, которую я любил, была, как вы, вероятно, не забыли, француженка! – шутливо отвечал Андрей Васильевич. – Итак, по-вашему, Жозефина, я должен хлопотать о восстановлении влияния человека, который хотя для меня ничего не сделал, но, по вашему уверению, хотел сделать, так ли?

– Зато, поверьте, бесценный друг, сделает! А вас просит о нем женщина, беззаветно вам преданная и которой некогда и вы оказывали ваше расположение. Притом скажу вам: граф Арман человек с золотым сердцем и невероятно подвижным умом. Государыня, которую я видала только со сцены, стало быть, могу судить о ней лишь по общим рассказам, обладает весьма мягким и добрым сердцем. Поэтому я убеждена, что, уступив влиянию врагов Лестока и удалив его, она будет рада слышать ходатайство за него, особливо когда это слово ходатайства будет сказано человеком, который… который… ну, неотразимость влияния которого я испытала на себе… Послушайте, князь, мой добрый, дорогой князь, ради мольбы оставленной вами женщины, ради будущих услуг, которые вам граф Арман непременно окажет, наконец, ради вашей доброты и любезности, – вспомните о нашем бедном Лестоке, помогите ему!

– Ради столь важных государственных причин, высказываемых столь прекрасными устами и столь убедительной просьбы некогда чаровавших меня глаз, решаюсь попытать счастия, но не ручаюсь за успех…

– Успех будет, это несомненно! И граф Арман опять оживит собою наше общество… Однако ж я засиделась, уж поздно, слышите – час! – прибавила Леклер, лениво поднимаясь с кресел и думая, не захочет ли он удержать ее по старой памяти. Но – увы! – он не захотел удерживать ее, несмотря на то что глаза Леклер из-под подкрашенных ресниц метали искры.

– Итак, вы обещаете? – спросила она, подавая руку на прощанье.

– Попытаться, только попытаться, не более, – отвечал Андрей Васильевич, провожая Леклер до аванзала.

Но эта ночь, как мы уже сказали, была для него ночью сюрпризов. Возвращаясь с проводов Леклер, в дверях у своей лиловой гостиной он встретил стоящего на коленях человека, который при его входе пал ниц и поцеловал его сапог.

Это было так неожиданно, что Андрей Васильевич вздрогнул. Не сообразил он того, что те, которые хотят убить или ограбить, не целуют сапог. Он растерянно спросил:

– Кто вы? Что вам угодно?

Перед ним на коленях стоял Ермил Карпыч.

– Что такое, что с вами? – спросил Андрей Васильевич. – И как вы попали сюда в это время?

Андрей Васильевич опять не сообразил, что, во-первых, золотой ключ, как говорят, отпирает все двери; а у Ермила Карпыча был такой золотой ключ, стало быть, не было ничего удивительного, что в какое бы то ни было время он мог куда бы то ни было пробраться; во-вторых, что самое положение Ермила Карпыча, на коленях в дверях, указывало в нем просителя, самого униженного просителя.

И какая разница была между Ермилом Карпычем, сидевшим в его петербургском доме в венецианской гостиной, на золотой парче, и философствовавшим перед его покойным дядей о том, что денежки беречь нужно, что они должны расти, как зерно в земле, и приносить своему хозяину свой рост, – и Ермилом Карпычем, стоящим на коленях перед дверьми другой его лиловой гостиной в его доме в Москве, куда он мог пробраться в такое время, ясно, только раздавая, что можно, и швейцарам, и официантам, и комнатным, и камердинерам…

– Ваше княжеское высокопревосходительство, – начал Ермил Карпыч, – не оставьте вашей великой милостью, помогите…

– Что случилось с вами? И разве не было у вас другого времени?

– Не было, высокографский князь! Только теперь… я и осмелился. Думаю, авось по старой памяти покойного дядюшки… Ко мне очень, очень милостив покойный был, да и вашему сиятельству, видит Бог, постараюсь…

– Да встаньте, по крайней мере! Садитесь же! – сказал Андрей Васильевич, садясь в первое попавшееся кресло и указывая Ермилу Карпычу табурет. – Ну-с, что же такое случилось, что вы не могли ко мне явиться с вашей просьбой иначе как ночью?

– Я в тюрьме сижу, высокородный сиятельный милостивец, в тюрьме за тремя замками; четверо часовых караулят меня. И днем никак нельзя уйти, того и гляди, что спросят, и тогда такая катавасия подымется, что хоть святых вон выноси.

– В тюрьме? За что?

– По злобе злых людей, высокородный милостивец, только по одному завидущему злобству! Молились мы Богу по-нашему, по-старинному, никому-то мы не мешали, никого не трогали. Как вдруг ни за что на нас князь Яков Петрович взъелся; говорит: народ смущаем. А чем смущаем? У него девушка жила, так, приживалка какая-то, говорят, будто родственница с левой стороны. Может, и так! Отец-то Якова Петровича любил, покойник, того… Да не в том дело! Эта девушка и просветилась светом истины, узрела силу благодати, вошла в нашу общину доброй волей, даже посильный взнос от себя сделала. Ну благодать Божия и осенила ее. Она отяжелела. В чем же я тут виноват? Что же тут сделала наша община? Говорят: вредный человек; спрашивают: где ребенок? В ребенке была благодать, и он пострадал за грехи мира; опять же я тут не причина!

– Я-то тут при чем же? – спросил Андрей Васильевич. – Что я могу сделать?

– Да если высококняжеский господин скажет только одно словечко, не то Александру Ивановичу, а хоть Якову Петровичу, что в Синоде порядки новые заводит, то все дело сейчас же прахом станет. Всякий возьмет, что ему нужно; а напрасно тянуть – разуму не будет; будут знать, что покровитель есть… А уж я-то бы для вашего княжеского сиятельства пару таких птиц подстрелил, что только на диво миру показывают. Дядюшка ваш покойный очень любил таких, свеженьких, молоденьких… все дичью называть изволили; шутник были большой!

– Ну я не в дядюшку и за дичью не гоняюсь! – улыбаясь, ответил Андрей Васильевич. – Но послушай, Ермил Карпыч, дело, разумеется, не мое. Я с своей стороны думаю, что молись всякий, кто как умеет и как кому совесть подсказывает. Но молитва молитвой, а обман обманом. Коли вы вместо молитвы обманываете грубый и несведущий народ и в обманах своих доходите даже до злодейства, как ты вот сам же тут о ребенке высказал, то, согласись, что прекратить такой обман уже не то что совести людской в молитве коснуться, а значит – злодейское дело остановить. Я не знаю, в чем ваша старинная вера состоит; не знаю, какие порядки вы там между собой наблюдаете; но уже из твоих слов вижу, что князь Яков Петрович Шаховской, близко зная действительную сторону вашего исповедания по своей побочной родственнице, совершенно прав, что начал против вас преследование. Я не прочь тебе помочь, в чем могу, но стоять за то, чего не может допустить никакое общество, уж, разумеется, не стану.

– Да помилуйте же, ваше княжеское высокопревосходительство! Мы не токмо что там какое злодеяние, мы и молельню-то совсем сломаем, и общину распустим. Нам только бы дело-то прекратить, а то пристрастием уж очень пугают. Ну, разумеется, сколько в силах, отплачиваемся, да ведь скоро уж и сил не станет. Окажите благодеяние, будьте милостивцем!

И Ермил Карпыч с табурета снова бухнул в ноги.

– Полноте, полноте, не кланяйтесь! На этом основании, то есть чтобы никакой там секты, никакой молельни не было, а все бы жили просто, по христианскому закону, я согласен поговорить и с Александром Ивановичем, и с Яковом Петровичем. Государыня прошлое простит. Она милостива; но с тем, чтобы это не повторялось. Понимаешь, Ермил Карпыч? Если же потом опять дойдет жалоба, пеняй на себя!

Ермил Карпыч начал кланяться и благодарить, а сам думал: «Господи, какой дурак! Даром обещает! А я двадцать пять тысяч самыми новенькими рублевиками ему приготовил, чтобы только дело-то как-нибудь кончить, а то важное дело – молельня. Мы новую устроим! Не понимает он того, что мы кому чем следует кланяемся, и в Петербурге, и здесь кланяемся, слова не говорим. А тут грех такой приключился, на дурака попали, никаких денег не берет! Ну да один дурак сгубил, а кажется, даст бог, другой выручит. О-ох, грехи, грехи!»

И Ермил Карпыч, рассуждая таким образом, с чувством удовольствия подарил золотой елизаветинский рубль комнатному, который его пропустил, обещая, коли дело его кончится, еще два таких же подарить, а встретив камердинеров Андрея Васильевича, одного француза и другого, знакомого нам, Федора, подарил первому пять, а второму три рубля, – дескать, напомните обо мне барину: дело кончится, забыты не будете! А почему он напоминание французское оценил в пять, а русское только в три рубля, – это уже было дело Ермила Карпыча; должно быть, оттого, что французское увесистее, сильнее действует.

Последний сюрприз, который получил в эту ночь князь Андрей Васильевич, заключался в поданном ему его камердинером-французом приглашении к государыне завтра пораньше утром. Приглашение это, доставленное не в обычное время, было написано ею собственноручно, и в нем было столько милости, столько душевной доверенности, что Андрей Васильевич, счастливый, довольный, вошел в свою спальню и, приказывая поставить будильник на шесть часов, даже и не вспомнил ни о Гедвиге, ни о Леклер, хотя некогда… Ну да мало ли что было некогда?

На другой день в семь часов утра Андрей Васильевич был уже в Лефортовском дворце, где останавливалась государыня. Говорили, что государыня этот день назначила для отъезда в Петербург, поэтому раннее приглашение было неудивительно. Страннее казалось то, что государыня приказала ни о ком, кроме Андрея Васильевича, даже не докладывать. Что это такое? Зачем бы? Даже когда государыня принимала Разумовского, то не отдавала таких приказаний. А тут еще в последний день перед отъездом! И хотя Бестужев приносил важные бумаги из Иностранной коллегии, но так и уехал, не повидав государыни.

Андрея Васильевича государыня приняла еще в утреннем костюме, сделанном из голубой кашемировой шали, обшитой кружевами, в голубых же бархатных ботинках, шитых золотом и жемчугом и так рельефно вырисовывавших на пунцовом ковре ее маленькую, изящную ножку.

Елизавета, несмотря на свои тридцать шесть – тридцать семь лет, была еще увлекательно хороша. Некоторая полнота, обозначившаяся в ее миловидном круглом лице, разумеется, изменила тот игривый, веселый тип любезной девушки, от которого некогда приходили в восторг все посланники, и обратила ее в величественную, прекрасную даму, добрые, голубые глаза которой смотрели отрадно, приветливо; тонкие губы ее улыбались светло и радостно, а густая каштановая коса, хотя и напудренная слегка и поднятая вверх по французской моде, весьма и весьма могла напомнить собою ее чудную косу, «красной девицы красу». Андрей Васильевич с чувством удовольствия и внутренней гордости взглянул на величественный тип прекрасной женщины, положение которой, как государыни и самодержицы всея России, невольно кружило ему голову. Он чувствовал, что эта женщина всей душой своей предана ему, она смотрит на него как на оракула, видит единственно в нем человека, в котором может найти опору и помощь во всех случаях жизни, имеющих государственное значение.

– Я просила вас к себе, князь, не как подданного, а как друга, – начала говорить государыня своим густым, но чрезвычайно симпатичным голосом, напоминавшим ее некогда веселый смех в комнатах влюбленного в нее племянника, императора Петра II, предлагая ему занять место на канапе против ее кресла. – Не откажитесь помочь мне и словом, и делом. В чем это дело – я и сама не понимаю; но понимаю то, что это нужно раскрыть, разъяснить; что с этим тесно связано не только мое спокойствие и безопасность, но и спокойствие всего государства.

– Государыня, – отвечал Андрей Васильевич, целуя протянутую ему руку и садясь на указанное канапе. – Если преданность может заменять искусство, то вы найдете во мне самого искусного исполнителя ваших повелений.

– В вашем искусстве не может быть сомнения. Вопрос исключительно касается только вашего желания. Цари и повелители народов, к числу которых привлекла судьба и меня, постоянно подчиняются одному закону – быть обманываемыми.

Они не слышат или почти никогда не слышат правды. Эту же участь испытывают все женщины вообще. Их тоже обманывают всегда, даже в самые торжественные минуты их жизни. Я – самодержавная императрица и женщина, стало быть, подвергаюсь двойному обману от всех. Достанет ли у вас силы воли стать выше этого общего стремления, можно сказать, даже страсти к обману, и, раскрыв дело, представить его мне именно в том виде, в каком оно есть?

– Всемилостивейшая покровительница, – отвечал Андрей Васильевич, – хотя мое воспитание мне довелось оканчивать во Франции, но, как русский в душе, я, говоря со своей государыней, имею полное право сказать: «Несть лести во языце моем!»

Да, Андрей Васильевич имел право это сказать. В языке его не было лести; но лесть была в его глазах, в выражении лица и в самой позе, глубоко почтительной, светски свободной, вместе с тем какой-то вызывающей, будто высказывающей беспредельную преданность.

– Если так, то вы во мне встретите тоже все, чего только можете от меня ожидать. Не знаю, найду ли я в груди своей столько чувства, чтобы отблагодарить вас как женщина, но знаю, что, как государыня, я буду в силах поставить вас столь высоко, насколько эта высота может удовлетворить ваши ожидания. Моя просьба: спасите меня вашей правдой, князь; разъясните мне то положение, которое меня томит, меня смущает. Скажите мне, что это такое: случайность, интрига или просто обман? Раскрыть это мне необходимо.

– Все, что изволите приказать, всемилостивейшая государыня! Видит Бог, не пожалею себя, чтобы сделать все, что может вас успокоить.

<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 51 >>
На страницу:
33 из 51

Другие электронные книги автора А. Шардин