И тут обычно известный своим остроумием доктор Абасалиев не нашелся, он вдруг густо покраснел и, чтобы как-то выйти из положения, быстро переменил разговор:
– Так ведь и подруга тебя бросила, прекраснейшая? Что-то эти лимоны уж больно знакомы мне.
– Конечно, это ее лимоны. У кого еще в деревне были такие лимоны, как у Айкануш? – сказала Зохра арвад, разливая чай по стаканам. – Да, дохтур, уехала Айкануш. Еще прошлой осенью собралась и уехала в Ереван к своему сыну Жоре. Да она бы по собственной воле вряд ли уехала отсюда. Жора очень настаивал. Если бы ты видел, какая она была, когда уезжала! Все никак не могла расстаться с домом, двором. Как сумасшедшая кружила вокруг своих деревьев. Целовала, обнимала даже сгнившие балки у себя на веранде. И уже перед самым отъездом пришла, стояла здесь и рыдала перед этими лимонами, будто она не лимоны оставляет здесь, а семерых родных детишек. Вот с тех пор я и приглядываю за ее домом. В этом году лимоны хорошо уродились: я собрала целое большое ведро и послала ей. Отсюда круглый год наши везут товар в Ереван, я их попросила, они передали. – Зохра арвад сорвала два лимона, ярко желтевших среди зеленой листвы, и положила на табурет.
– Вот и вам по одному. Дома попьете чай. Я на каждом дереве оставила по три-четыре штуки – как раз для таких дорогих гостей, как вы.
Расслабившийся после чая доктор Абасалиев сидел и грустно улыбался, глядя на лимоны. А потом спросил, просто чтобы поддержать разговор:
– А что же Айкануш не приглашает тебя в Ереван?
– Приглашает. Сколько раз через наших айлисцев, торгующих на ереванских базарах, просила: передайте моей сестре, пусть приедет, поживет тут со мной дней десять-пятнадцать. – Зохра арвад засмеялась и подмигнула доктору. – Ну, что скажешь? Может, поехать мне, чтобы на старости лет там, в армянском доме, растерять остатки мусульманства?
– Можно подумать, что и этот твой дом не армянский?
– Ты посмотри на этого старого шалуна! – воскликнула Зохра арвад, обращаясь к Садаю. – Да и откуда взяться уму у дохтура для сумасшедших? – Потом полушутя-полусерьезно погрозила доктору пальцем. – Этот дом мой отец Мешдали купил за пятнадцать туманов золотом у дяди Арутюна – Самвела. Как будто ты этого не знаешь!
– Знаю. Я не в том смысле сказал.
Зохра арвад помолчала, что-то обдумывая про себя, потом серьезно и взволнованно прошептала:
– Я не обижусь, если ты даже отца моего помянешь плохим словом. Только ради Бога, Зульфи, нигде больше не упоминай имени этого палача Мамедаги. Его мерзкое отродье хуже него самого. Я имею в виду Джингеза[19 - Джингез – буквально: джиноглазый.] Шабана, Зульфи. Говорят, он и тебе сделал гадость. Не связывайся с ними, от этого племени можно ждать всего, что угодно.
– А ты откуда узнала об этом? – с бесконечным удивлением спросил он, заметно нервничая.
– Как будто в этой деревне можно что-то утаить. На днях женщины болтали об этом у родника. Говорят, он откопал где-то старый череп и через забор бросил в твой двор, а в череп подложил записку: “Это я – поп Мкртыч, родной брат армянского шпиона Зульфи Абасалиева”.
Увидев, что доктор расстроился, Зохра арвад замолчала.
Об этой истории с черепом Садай услышал впервые, хотя давно знал, что вряд ли можно найти человека подлее и злобнее Джингеза Шабана – сына мясника Мамедаги, убившего дочку священника Мкртыча. Этот Джингез Шабан, лет на пять-шесть старше Садая, и был тот самый Шабан, который лет с десяти-одиннадцати носил в кармане мясницкий нож, а на плече – охотничье ружье, и именно из этого ружья Шабан застрелил когда-то на заборе Каменной церкви совсем маленького черного и красивого лисенка, неизвестно каким образом оказавшегося той весной в Айлисе. И хотя Садаю было тогда года четыре или пять, он никогда не забывал тот случай и по ночам не раз вскакивал от звука того рокового выстрела. Дожди и снега давно смыли с забора кровь убитого лисенка, однако в сознании Садая алое пятно крови навечно осталось на стене забора.
Теперь, наверное, сам же дебошир Шабан и распустил по Айлису слухи о переброшенном через забор черепе и написанных в той записке словах. Впрочем, доктор Абасалиев и впоследствии никогда не упоминал о мерзкой выходке этого отродья Мамедаги.
Айкануш была одной из двух армянок, которых Садай часто видел и более-менее близко знал в детстве. В Айлисе было еще несколько армянок. Однако они ничем не отличались от азербайджанок, поэтому и не сохранились в детской памяти Садая.
В первое лето, когда учившийся в Баку Садай приехал на каникулы, Айкануш была еще в Айлисе. Она уже сгорбилась от старости и вечной работы на земле, но была еще в состоянии вести свое хозяйство. Собственноручно вспахивала мотыгой землю в маленьком дворике у самой реки, выращивала там для себя фасоль, картошку, огурцы, помидоры, зелень. Сама ухаживала за своими лимонными деревьями, слава о которых ходила по всему Айлису. Она и в Ереван, своему Жоре посылала груши, персики, сушеные фрукты, суджуг – фруктовые колбаски с ореховой начинкой. В священные для армян дни обходила Вангскую церковь, часами молилась, осеняя себя крестом. Утомившись от работы, садилась у своих ворот и беседовала со своей ближайшей соседкой и давней подругой Зохрой арвад.
Дом Айкануш стоял на изрядном удалении от Вангской церкви, в низине на берегу реки, ближе к мусульманской части села. Несмотря на это, церковь стала для старой Айкануш вторым домом. Входя через крепкие, никакой пушкой не пробить, высокие ворота, она каждый раз при виде самой церкви словно теряла рассудок. Как сумасшедшая начинала совершать круги по церкви. Потом чуть ли не по камешку целовала ее каменные стены, осеняя себя крестом. Наконец старая Айкануш подходила к дверям и останавливалась перед ними. Там она несколько раз крестилась перед каменным изображением женщины с ребенком на руках, которую айлисские мусульмане так и прозвали – “Женщина в чалме с ребенком на руках”. На этом заканчивалось ее паломничество, издали похожее на забавный спектакль.
Еще в детстве Садай несколько раз видел в Айлисе сына Айкануш – Жору, который жил в Ереване. А когда из Еревана в Айлис приехала дочка Жоры Люсик, Садаю было уже лет одиннадцать-двенадцать, и их было трое неразлучных друзей-одноклассников: Сары Садай[20 - Сары Садай – здесь: светловолосый.], Бомба Бабаш и Джамбул Джамал. Они всегда были вместе, когда шли собирать колоски с полей после уборки хлеба. Вместе карабкались по горам и скалам в поисках яиц куропаток. А когда не было ни уроков в школе, ни работы на гумне и им надоедало играть на улице в бабки, они брались за церкви. Пытались тяжелыми от влаги речными камешками отбить нос или ухо мраморным статуям во дворе Каменной церкви. Сломать каменные кресты, выбитые на стенах вангской. Забирались на высокую крышу вугарыдской и сверху громко освистывали село. Безжалостно расправлялись с посеянными Мирали киши во дворе Вангской церкви горохом, фасолью, кукурузой, с яркими цветами, посаженными Аных-Анико. Или же найденными на дне реки камешками с острыми краями, которые они вечно таскали в карманах, запечатлевали на стенах церквей свои имена: “Сары Садай! Бомба Бабаш! Джамбул Джамал!”
Светлые волосы достались Садаю в наследство от предков – в их роду все были блондинами. Бабаш получил прозвище Бомба за свой гордый нрав, бесконечную ловкость, железное здоровье и силу. А вот прозвище Джамбул, которое носил Джамал, имело особую и очень печальную историю.
Они принадлежали к довоенному поколению, родились за пару лет до начала войны, отнявшей у них отцов. Однако спустя три-четыре года после окончания войны вдруг пришло известие о том, что отец Джамала – Сюмюк[21 - Сюмюк – буквально Костлявый.] Сафи жив. Жена его Дильруба получила от Сафи письмо, в котором он как раз и сообщал о том, что не погиб на войне, жив-здоров и живет теперь в крае, называющемся Казахстан, в городе Джамбул. Писал, что опять женат и новая жена родила ему сына. Сообщал, что больше никогда в Айлис не приедет, а если его сын Джамал захочет, то пусть переезжает к нему в город Джамбул.
После этого злополучного письма, глубокой ночью вопли бабушки Джамала, Азры, подняли на ноги всю деревню: ее дочь Дильруба, вылив на голову банку керосина, хотела сжечь себя.
После того случая мать Джамала так и не смогла оправиться. Она не ела и не пила, не спала ночами, перестала заниматься каким бы то ни было делом, совершенно забросила дом. Окончательно выжившая из ума, она ночами бродила по горам, как дикий зверь: искала мужа, чтобы наказать его, но дорогу в Джамбул не знала. Тело матери Джамала нашли на обочине шоссе, километрах в тридцати-сорока от Айлиса. Так и прилипло к Джамалу это дурацкое прозвище – Джамбул.
Уже живя в Баку, Садай чуть ли не каждый день вспоминал Джамала. И всякий раз при этом вспоминалась ему Вангская церковь, ее двор, высокая стройная черешня и старая Айкануш с неизменной шалью на пояснице: засучив рукава выше локтя, чуть не плача от изумления, она старательно мыла завшивевшую голову Джамала.
В то утро они втроем залезли на высокую черешню во дворе церкви. Давно уже стояла жара, а Джамал все не снимал с головы грязную кепку, из-за которой всю зиму вынужден был сидеть в классе на последней парте. До самых летних каникул их классная руководительница Мулейли муаллима большую часть уроков посвящала обсуждению этой кепки. Будто не знала, что после того, как зимой ослепла бабушка Азра, никто ни разу не помыл голову Джамала, а сам Джамал, подавленный внезапной смертью матери, не мог найти в себе силы хоть раз помыться самому.
Оказывается, лучше остальных это знала старая Айкануш. К тому же старой Айкануш откуда-то было известно, что в то утро Джамбул Джамал окажется именно в церковном дворе. Пока мальчишки сидели на дереве, она прямо под черешней развела костер, согрела воду в большом медном казане, принесла из дома мыло, полотенце, кувшин и какую-то черную, как смола, грязеподобную массу в пол-литровой банке, ею она собиралась позже смазать голову Джамала.
Едва старая Айкануш сняла кепку с головы Джамала, как Бабаша стошнило черешней, которой были набиты их животы. Садай же просто закрыл глаза и отвернулся. Айкануш, как ужаленная, вскрикнула “Вай!” и обеими руками схватилась за голову. Вшей на голове Джамала было не меньше, чем муравьев в муравейнике.
Старая Айкануш усадила Джамала у костра на плоский речной камень. Садай наполнял кувшин теплой водой и лил на голову Джамала, а Айкануш терла мылом эту вшивую голову, до крови расчесывая ее ногтями, потом опять мылила и опять мыла, приговаривая тихим жалобным голосом:
– Родненький. Бедный мальчик. Сиротинушка!
И сейчас, лежа без сознания на койке бакинской больницы, Садай Садыглы так отчетливо, так близко слышал этот голос, что, окажись даже старая Айкануш в этой палате рядом с ним, этот жалобный голос не звучал бы так явственно.
И так же ясно слышал Садай Садыглы крики женщин, прибежавших из своих домов в церковный двор, когда старая Айкануш, уже вымыв и смазав лекарством голову Джамала, перевязывала ее марлей.
– Себя мусульманками называем, а вот не хватило ума мальчику голову помыть.
– Вот она и вымыла, ну и что же, что не мусульманка. Айкануш ведь не с неба свалилась! Она тоже из нашей деревни.
– Да пребудет с тобой Бог в трудную минуту, Айкануш баджи[22 - Баджи – сестра, уважительное обращение к женщине.]! Ты всегда отличалась добротой своей к нам – мусульманам.
– Кто б отказался вымыть голову сироте? Откуда нам было знать, что бедный мальчик завшивел?
– А ты что, не видела, что он никогда не снимает кепку с головы? Если б не вши, стал бы он в такую жару в кепке разгуливать?
– Да хранит Аллах твоего единственного сына в Ереване, Айкануш. Ты самая милосердная из наших айлисских женщин.
– Ты, Айкануш, Аллаха любишь, ну и что же, что армянка…
Айкануш же, как следует вымыв руки с мылом и потирая обмотанную шалью поясницу, едва смогла кое-как выпрямиться. Женщины постепенно разошлись. И как только смолкли их голоса, Айкануш распростерла руки и с такой страстью двинулась в сторону церкви, что, казалось, сейчас эта маленькая щуплая женщина, как ребеночка, прижмет к груди всю эту каменную громадину.
Когда старая Айкануш осеняла себя крестом перед “Женщиной в чалме”, Джамал, с белой марлей на голове, молча сидел у стены перед входом в церковь. А Люсик, которая до сих пор, сжавшись в углу ворот, со страхом и ужасом наблюдала, как ее бабушка моет Джамалу голову, теперь стояла, прислоняясь к стволу черешни, и, кажется, тихо плакала. И у Джамала тоже блестели в глазах слезы. Он с удивлением взирал на мир, который словно видел в первый раз. Бабаш стоял рядом, низко опустив голову, ему было стыдно, что давеча он не смог сдержаться и его так позорно рвало.
А Айкануш, как обычно, стояла у входа в церковь и неистово молилась. И какое же чудо случилось в тот день на земле, что Садай, до тех пор ничего не понимавший на армянском, стал вдруг понимать каждое слово из тех, что очень тихо, чуть не про себя шептала Айкануш? Быть может, это снилось ему? Или на Садая снизошел тот мистический духовно-небесный дар великого Создателя, который хотя бы раз в жизни являет чудо каждому из своих созданий, коих он нарек людьми? И интересно, действительно ли та каменная “женщина в чалме”, всегда взиравшая на мир мертвыми каменными глазами, забыла, что высечена из камня, и вдруг ласково улыбнулась Садаю?.. И ребенок, которого она держала на руках, вдруг ожил, завертел шеей, задвигал ручками, ножками. Садай своими глазами видел, как младенец, раскрыв глаза, кому-то весело подмигнул. И – что это, о Создатель, – отчего глаза младенца были в то же время глазами Джамала? Предположим, все это было галлюцинацией – сном или видением, но откуда тогда звучал тот голос – голос живущей рядом с церковью Хромой Чимназ, уродливой средней дочки Джинни Сакины: “Смотрите, люди! Сары Садай крестится, как армянин!”
И тот мерзкий “образчик фольклора”, который затем громко пропела дурочка Чимназ своим мерзким голосом:
Армянин, эй, армянин
В горах молотит зерно.
Есть у него сын и дочь,
В зад ему буйволиный рог[23 - Легкий, шутливый (без злобы) стишок, действительно существующий в айлисском фольклоре. Здесь приведен подстрочный перевод.].
И еще тот неземной свет!
Как же случилось, что в день, когда Садай понял вдруг молитву старой Айкануш и впервые в жизни неосознанно перекрестился, желтовато-розовый свет глаз Всевышнего, который обычно нежно сиял лишь на куполе церкви и на вершине горы, вдруг разлился повсюду? Никогда более не видел Садай Садыглы, чтобы мир был озарен столь невообразимо ярким светом, но никогда не переставал верить, что в Айлисе существует какой-то другой свет, принадлежащий только Айлису. По глубокому убеждению Садая, его просто не могло не быть: ведь и в длину, и в ширину Верхний Айлис составлял, наверное, не более шести-семи километров. И если бы люди, воздвигшие когда-то на этом крохотном клочке земли двенадцать церквей и создавшие райский уголок возле каждой из них, не оставили после себя хоть немножко своего света, то зачем тогда нужен человеку Бог?
Да и видел ли кто-нибудь, кроме Садая, как в тот день разлилось по всему Айлису это желтовато-розовое сияние? И почему не решился он кого-нибудь спросить об этом в тот же день, там, в церковном дворе?.. Сейчас, в Баку, об этом можно было спросить только у Бабаша. Но как? У какого Бабаша?.. Спрашивать у нынешнего Бабаша Зиядова о том дне и о том сиянии было бы так же смешно, как спрашивать у начальника ЖЭКа адрес Господа Бога.
Тем летом Бомба Бабаш, уподобившись Меджнуну, все крутился вокруг приехавшей из Еревана внучки Айкануш – Люсик, выкидывая всякие жалкие фокусы. Он то взбирался на верхушки самых высоких деревьев, кукарекая по-петушиному и каркая по-вороньи, то, прячась в кустах, издавал оттуда крики куропаток. Он блеял по-бараньи, выл по-волчьи… Бывало, по несколько раз в день на руках, болтая в воздухе ногами, обходил вокруг церкви. “Ес кес сурумем! Ес кес сурумем!” – кричал он то из-за забора, то с крыши церкви, полагая, что объясняется Люсик в любви на армянском.