Здоровяк Альберт Пиклс, топая по полированным шашкам пола, в котором меж его башмаков плыло мыльное неполное отражение, глянул исподлобья на Билла и ухмыльнулся, занимая место у одной из угловых лебедок лифта.
– Твоя правда. Рыжий-конопатый, прибил папку лопатой.
Некоторые работники хмыкнули над старой уличной дразнилкой, разбирая оставшиеся веревки, но Билл этого не стерпел. Может, на вид он и казался пищащим рохлей, но недаром заслужил медаль в боях с бирманцами, и все работники, включая Альберта Пиклса, знали, что его лучше не злить.
– Его папаша помер, Берт, так что не надо этого, лады? Имей жалость. Он мужик свой в доску, но теперь ему пришлось худо, да еще и ребенок родился. А теперь тащи его с небес на землю, чтоб идти отдыхать с чистой совестью.
Стропальщики выслушали отповедь добродушно, затем взялись за тали, пока Билл огласил великолепный колодец над головой криком, чтобы Рыжий готовился, не разлил и не поронял свои горшки, когда тронется платформа. Ответа не последовало, но подъемное устройство болталось на такой высоте, что Маббут и не ожидал, что его возглас будет услышан. Он мотнул румяным подбородком в сторону мужчин, и те принялись спускать широкий деревянный клин из-под шепчущей золоченой тверди собора к деловому оживлению и приглушенному гомону нефа.
Лебедки над головой размеренно издавали прерывистые взвизги, как толпа баб, дюйм за дюймом опускающихся в холодную воду общественной бани. Выдернув из кармана штанов платок, Билли Маббут промокнул жидкую пленку пота на розоватой макушке и вспомнил, как Рыжий Верналл в крымской казарме свернул скулы одному из сослуживцев за то, что тот отпустил какую-то шутку о его родословной. Билл, если начистоту, жалел приятеля – жалел, каким он был гордым во время войны и как опустился теперь. Не успел он вернуться из сражений с русскими, как старик Джон, его папка, рехнулся, а не прошло много лет, как и умер. Немудрено, что, все еще потрясенный, Рыжий сошелся со своей девчонкой, женился и не успел глазом моргнуть, как она народила одного за другим двоих ребят. Билли никогда не везло с женщинами – всегда было проще в мужской компании, но он насмотрелся на бойцов, которые прошли всю грязь и мушкетные пули, только чтобы их одолели жена и семья. У Рыжего были голодные рты, но не имелось собственного дома – он все еще сидел у мамки в Ламбете, а по единственной встрече с ней Маббут знал, что она та еще противная старая карга.
В тридцати метрах над головой под ритмичный аккомпанемент стонущих канатов, ухающих трудяг и писк лебедок надвигалось дно подиума. Сунув платок на место, Билл отвернулся к ко ?злам, где оставил доску для растворов, чтобы теперь вытереть ее начисто и отправиться за чаем. Священников Святого Павла после неподобных сану торгов таки убедили вскипятить котел воды над одной из плит собора, чтобы наполнить два вместительных глиняных чайника для работников. Теперь чайники дымились на дальнем конце стола в окружении самых грязных жестяных кружек, что доводилось видеть Биллу, – очередной заем у скаредных клириков. Помятые и потемневшие кружки покрывали пятна внушительнее, чем у бедняги Клубничного Сэма, юного подмастерья Билла в соборе. У их краев запеклась ржавчина цвета дерьма, а одну коррозия поела так, что просвечивало солнце. Стирая последние комки затирки с доски, Билл напомнил себе уберечь от чашки с дыркой и себя, и Рыжего, чтобы она не нассала им горячим чаем на колени.
Постепенно он заметил поднявшийся где-то за спиной галдеж, так что оглянулся к лесам как раз вовремя, чтобы увидеть, как платформу опустили ниже человеческого роста – остановили всего в метре-полутора от пола. Старик Дэнни Райли с бородой, как у мистера Дарвина, и пастью, как у одной из обезьян сего ученого мужа, снова и снова восклицал, как деревенский дурачок: «Кто это? Пресвятая дева Мария, кто это?» – так что Билл поискал взглядом, не вышел ли из-за столба в их ряды какой-нибудь архиепископ или другая важная особа. Никого не обнаружив, он вернулся взглядом к дощатой полке, как раз зависшей в каких-то дюймах от напольных плит и под очередной вопль четырех лебедок готовой стукнуться дном о камень.
От фигуры, усевшейся посреди конструкции, доносилось заикающееся «ху-ху-ху» – это стало слышно, только когда лебедки оставили в покое, но даже тогда не прояснилось, то ли это смех, то ли плач. По небритым щекам человека действительно катились слезы, но сбегали они в морщины, что напоминали бы блаженную улыбку, не вытекай из глаз, наполненных смятением или болью. На досках перед ним палец, окунувшийся в венецианский желтый, вывел нестройными буквами, напоминавшими почерк ребенка, слово TORUS – Билл знал этот термин из астрологии благодаря тому, что сам родился в мае. Но Маббут представить не мог, почему это слово вообще оказалось на тесе, ведь он отлично знал, что Рыжий не смог бы написать и собственного имени, разве что скопировать формы букв под чужим надзором – впрочем, очевидно, вряд ли это произошло под одинокой крышей собора.
Ноги Билли налились свинцом, как в кошмарах с погонями, но он подошел к клети у лесов, расталкивая застывших и глазеющих наймитов. В ропоте и шепоте вокруг он уловил, как Берт Пиклс воскликнул: «Охренеть! Охренеть на хрен!» – и услышал цокот священников по плитам, сбегающихся взглянуть, что приключилось. Рядом с человеком, который скорчился, словно жертва кораблекрушения на утлом плоту, кто-то заплакал. По голосу Билл вроде бы узнал юного Сэма.
Поднимая взгляд от разбросанных горшков и кистей, среди которых он сидел, и от необъяснимой яркой надписи, человек, спустившийся с вершины высоких подмостей, уставился на Маббута и прочих работников, а потом захихикал, захлебываясь слезами. Не то чтобы из его глаз целиком пропало узнавание – скорее казалось, будто его не было так долго, что былое занятие и товарищи стали казаться ему сном, и потому он удивился, что они все еще здесь. Билли сам почувствовал прилившие к глазам горячие слезы, когда ответил на этот уничтоженный, непонимающий взгляд. Когда Билли открыл рот, его голос надтреснул и стал на октаву выше обычного. Но он ничего не мог с собой поделать.
– Ох, бедолага. Ох, бедный мой старый друг, что же с тобою сталось?
Ясно было одно. До конца жизни Эрнеста Верналла больше никто не назовет его Рыжим.
Билли отвел сломленного товарища домой через мост Блэкфрайарс и ненадолго остался с разбитой горем семьей Эрна – они не сразу узнали незнакомца, вернувшегося с работы пораньше. Даже мама Эрна заливалась слезами, что удивило Билла, уверенного, что в женщине нет ни йоты жалости, – впрочем, состояние ее сына выжало бы слезу и из камня. Пугало не столько то, как Эрн выглядел, а то, о чем говорил: о деревьях, голубях, молнии, углах, дымоходах – мешанине из самых обычных, каждодневных вещей, о которых он отзывался с тем же суеверным шепотом, с каким иные обсуждают русалок. Единственным не проронившим слез человеком в хозяйстве оказался двухлетний Джон, который сидел и смотрел на преобразившегося отца большими темными глазами, пока убивались мать, бабушка и младшая сестра, и за все время не издал ни звука.
Эрнест наотрез отказывался рассказывать, что произошло в грозовых тучах над Лондоном, – только спустя много лет поведал об этом Джону и Турсе, когда сыну исполнилось десять, а девочке всего восемь. Дети Эрнеста, в свою очередь, тоже не раскрыли того, что услышали, даже родной матери или собственным детям Джона, когда он женился спустя десятилетие под конец 1880-х.
На следующее утро, да и каждый день на той неделе, Эрн Верналл, пришедший в чувства хотя бы частично, предпринимал отважные попытки вернуться на работу в собор Святого Павла, настаивая, что с ним все в порядке. Каждое утро он выходил к началу Ладгейт-стрит и стоял там, не в силах сдвинуться дальше, пока наконец не сникал и не плелся восвояси в Ламбет. Какое-то время он еще находил работу, поденную, но уже не в церквях и точно не на высоте. Энн родила от него еще двоих – сперва девочку по имени Аппелина, затем мальчика, которого по настоянию Эрнеста окрестили Посланцем. В 1868 году жена и мать Эрна впервые в жизни хоть в чем-то сговорились и позволили забрать его в Бедлам, где сперва ежемесячно, а затем ежегодно Эрна навещали Турса, Джон, а иногда и двое младших, до июля 1882 года, когда в возрасте всего сорока девяти лет Эрн скончался во сне от сердечного приступа. Не считая старших детей, никто так и не узнал, что он имел в виду под словом TORUS.
Страсти по ASBO
Вот Марла думала, что все началось, когда королевская семья убила Диану. И потом уже не было ничего хорошего. Все знают, кто ее убил, потому что она там письмо написала, что, типа, ее наверняка убьют в аварии. Вот вам и доказательство. Диана сама все знала, что с ней будет. Марла гадала, было ли у нее в ночь перед убийством это, как его, предчувствие, ну, предсказательная штука. Тот момент, который всегда показывают, – как она, Доди и водитель выходят из «Ритца», на отельных камерах, через крутящуюся дверь. Наверняка она что-то да знала, думала Марла, но такая уж у нее, как бы, была судьба, а судьбы не избежать. Марле казалось, что Диана точно все знала, когда садилась в машину.
А ей самой сколько было, десять? Десять, когда случилась авария. Она помнила, как проплакала все воскресенье на диване под одеялом, дома у своей сраной мамаши в Мейденкасле. Помнила, хотя еще ей казалось, будто она помнит, как смотрела телик в младенчестве, когда принц Чарльз и принцесса Ди женились в соборе Святого Павла. Свадьба стояла перед глазами ясно как день, и она все рассказывала про это подружкам, а потом, типа, Джемма Кларк такая, мол, это 1981-й, а Марле девятнадцать, значит, она родилась в 1987-м или где-то рядом, значит, если что и видела, то в записи. Или, типа, перепутала с Эдвардом и Софией, но Марла и слушать не хотела. Сейчас ведь умеют что угодно, все подделывать, типа? По типу 11 сентября или высадки на Луне, или этого – как же его? – Кеннеди. Кто знает, вдруг они женились после 1987-го, но потом все прикрыли, а фотки отредактировали в ЦРУ? Никто же ничего не знает, а если говорят, что знают, – пиздят.
Про Ди она задумалась, когда заскочила в квартиру, вернувшись с Овечьей улицы, с тех краев, – просто заскочила, потому что вспомнила, где у нее наверняка еще осталось, а когда полезла искать под софой, наткнулась на свои альбомы с Дианой. Были там и книжки про Джека-Потрошителя, и ее тетрадка с Ди, а она думала, что потеряла их или кому-нибудь дала. Но кроме этого, ничего там больше не оказалось, хотя она сперва обрадовалась при виде того, что в итоге оказалось обрывком целлофана с сигаретной пачки, – наверно, со всеми время от времени бывает, когда видишь, как блестит на ковре, и думаешь, что сам обронил или еще кто. Но в квартире было шаром покати, не считая Джека Потрошителя с Дианой. Что, если так хочется, пойди и заработай, да?
Она сожрала «Сникерс Кинг-Сайз», потом заставила себя заварить чайник для лапши Pot Noodle, чтобы с чистой совестью сказать, что у нее был здоровый обед, хотя кому сказать-то, когда Кит с остальными ее послал? Твою ж мать. Стоит только об этом подумать, как желудок типа переворачивается и она тут же загружается, начинает думать про то да про это, как все могло повернуться, что надо было сказать и все такое, ну как обычно, – а от этого только больше хочется дунуть. Она сидела на кресле с продавленными ремнями под поролоновой подушкой, пихала в рот червяков с хрящами в помойном кипятке и пялилась на обои, которые начали отходить в уголке, будто книга открывается. Что угодно, лишь бы не выходить сегодня в ночную, только не в Боро. Пойдет попозже, будет ловить народ по дороге домой с работы, но только не ночью. Она дала себе слово. Лучше перетерпит, чем так рисковать.
Чтобы мозгу было чем заняться, пока она все не разрулит, Марла стала вспоминать, когда ей последний раз было в кайф. Очевидно, не в этот четверг, не вчера, когда был реальный последний раз, – потому что вчера-то получилась херня. И вообще ни разу за последние пять месяцев, когда хоть что ты делай, ни хера не брало, – нет, нужно последний раз, когда было именно в кайф. Это, значит, в январе, сразу после Рождества, когда ей волосы пришла заплести подруга Саманта, которая работала дальше на дороге Андрея в Семилонге. Марла тогда еще была с Китом – они обе были с Китом, – и все было нормально.
Когда разобрались с волосами Марлы – целую вечность просидели, зато получилось зашибись, – они забили трубочку и отлизали друг другу. Она не лесба, и Саманта тоже, но все же знают, что от этого кайф только круче. Просто вообще другой уровень – сосешь трубочку, пока сосут тебе, потом меняетесь. Прямо на ебаном старом коврике с ямайским флагом, который подарила мама, когда Марла съезжала, прямо в десяти сантиметрах от ее ног сейчас, когда она сидит и жрет лапшу. Был январь, так что они включили обогреватель на полную, поскидали трусики, сидели в одних футболках. Марла уступила подвзрывать Саманте – она же заплела ей волосы, – так что то и дело слышала над головой свист, будто кто-то дует в пустую шариковую ручку, пока Саманта всасывала дым, а Марла вылизывала ей на полу. На вкус было как лимон из джин-тоника, по радио – или кассете, пофиг, – рубил «Франц Фердинанд», Walk Away. Когда пришла ее очередь, Саманта уже улетела и накинулась на нее, как собака на мясо, пока Марла стояла и наслаждалась, и было просто охренеть – конечно, не как первый раз, но все равно волшебно.
Когда в кайф, то кажется, что это вот и есть ты, для таких чувств ты и создана, такую жизнь и заслуживаешь, а не это вот – это блуждание, как во сне, будто ты уже умерла. А под кайфом так хорошо – как будто ты в огне и можешь все, даже в одной футболке рядом с двухполосным обогревателем, красными точками на ногах и чужой волосней в глотке. Чувствуешь себя, прямо как, блядь, Холли Берри, реально. Просто, блядь, как Бог.
Что-то лучше не стало. Марле только захотелось еще больше. Отложив пустой пластиковый контейнер на кофейный столик, который она застелила подарочной упаковкой и накрыла стеклом, как видела в передаче про ремонт, Марла взялась за альбом про Диану, который пока бросила на софу с книжками в мягкой обложке про Джека Потрошителя. Офигительная штука с цветными страницами, как из сахарной бумаги, – Марла начала собирать для него вырезки с десяти, когда умерла Диана. На обложке была картинка, которую она приклеила клей-карандашом, так что та вся пошла волнами. Старая фотка, Марла вырезала ее из журнала Sunday, с каким-то пейзажем из Африки на закате, когда все облака горят золотом, но Марла еще вырезала лицо принцессы Ди с другой страницы и приклеила вместо солнца, так что это будто Ди озаряет все из рая. Такая красота – она сама не могла поверить, что когда-то сама такое сделала, тем более в десять, и с тех пор ни разу не видела, чтобы хоть кто-нибудь придумал так же прикольно, как она. Да она тогда, похоже, была гений, пока все не начали на нее наезжать.
Она еще раз глянула у софы, на всякий пожарный, и под ней, потом села обратно в кресло, вздохнула, провела рукой по голове, по афрокосичкам, которые уже стали распутываться. Это потому что Саманты больше рядом нет. Марла слышала, она вернулась к родакам в Бирмингем, когда выписалась из больницы, так что некому теперь заплести Марле косички. Денег-то на нормальную прическу нет, так что пусть распутываются, пока Марла не сможет на них потратиться. Она знала, что выглядит, будто упала с самосвала, и что это плохо для бизнеса, но что остается-то? У нее три недели назад зуб выпал от того, что сладким питается, тоже ничего хорошего, но тут хотя бы можно научиться улыбаться с закрытым ртом.
Ей вообще не свезло, Саманте. Села не в ту машину – или ее затащили. Марла с тех пор ее не видела, не спрашивала. Два мужика увезли ее за Спенсеровский мост, за парк Викки, и бросили полудохлой в кустах, суки блядские. И так каждую неделю попадала хотя бы одна девушка, но сообщали только об одной из четырех. Если только не поднималась шумиха, как в прошлый август, когда банда насильников на БМВ увозила женщин с улицы Доддриджа и Конного Рынка, и там еще потом девушку украли прямо от бильярда на Подковной, повезли по Ярмарке за поляну у церкви Святого Петра. Пять изнасилований за десять дней, во всех новостях было, все трезвонили, типа надо что-то делать. Это за добрых полгода до Саманты. Марла сидела в продавленном кресле и вспоминала, как Саманта поднялась с пола, вытирая подбородок, когда Марла кончила, а потом они сосались, пока не отпустило, чувствуя друг у друга на губах дым и любовные соки. Той же ночью они угостились еще разок, потому что ведь Рождество, но уже не так торкнуло и никто больше не кончил, просто лизали, пока челюсть не свело и обе не задолбались.
Если подумать, – а об этом думать хотя бы нестрашно, – Марла была уверена, что в ее многоквартирнике нет ни единой комнаты, где никогда не трахались. Ни кухни, ни туалета – ничего, везде кто-нибудь стоял со спущенными штанами и что-нибудь да делал – или что-нибудь делали с ним. Она до сих пор так их и видела – себя с Самантой, работавших языком на ямайском флаге, а если постараться, можно представить и других, в той же комнате, но только из давних времен, какого-нибудь 1950-го лохматого. Что, если здесь жила тетка наподобие ее мамаши, какая-нибудь тварь под сорок, и стоит ее мужику за порог – бам, уже тащит бомжа с улицы, чтобы отодрал ее у стенки? Марла так и видела: баба старая, толстая, колыхается, упираясь в стенку руками над самой каминной полкой возле обогревателя, жопу жирную отклячила, юбку задрала, а какой-то смешной бродяга в старом трилби на плеши пыжится сзади, даже не снимая шляпу. Марла хохотала в восторге, как подробно все это представила, хотя обычно такие картинки в голову не приходили, даже сны не снились. Если и удавалось заснуть, во сне была только пустая тьма, будто проваливаешься в огромный черный сигаретный ожог, а потом вылазишь и ни черта не помнишь. Она по-прежнему глядела на воображаемых жируху и бродягу, как они развлекаются у стены и камина, когда аж подскочила от звонка в дверь.
Она крадучись прошла по коридору к двери, мимо туалета и бардачной спальни, и спросила себя, кто это может быть. Вдруг это Кит вернулся сказать, что опять берет ее к себе – но это может быть и Кит, вернувшийся сказать, что она ему до сих пор торчит, и избить. Она одновременно почувствовала облегчение и разочарование, когда открыла дверь на цепочке – а там всего лишь этот самый Томпсон с улицы Андрея по соседству, странный дедок, который трындел за политику и все такое. Он ничего – главное, вроде бы добрый, никогда не смотрел на тебя сверху вниз, как другие политические – что черные, что белые. За прошлый год-полтора он обходил раз или два квартиры, собирал подписи на какие-то петиции или рассказывал про собрания, чтобы не дать чинушам продавать муниципальные дома и все такое, и Марла всегда говорила, что придет, но не ходила, потому что или работала, или курила.
В этот раз он что-то плел про какую-то выставку картин его знакомой художницы, в яслях на Замковом Холме в пяти минутах ходу. Пока он объяснял, она особо не слушала, но это все как-то было связано с тем, что художница поддерживала одну его политическую кампанию в Боро и что она сама отсюда родом, будто это что-то меняет. Боро – помойка, полная гнилых ублюдков, как эти уроды по соседству, из-за которых на ней висит ASBO, и если б она здесь не работала и не жила, то хоть сейчас сносите всю эту срань ко всем чертям и прикопайте потом. Дедок Томпсон рассказывал, что выставка завтра днем, в субботу, и Марла ответила, что обязательно придет, хотя оба понимали, что ни фига, просто отболталась, чтобы закрыть дверь и его не обижать. Завтра днем Марла будет или в порядке – то есть сидеть в квартире и кайфовать, – или не в порядке, и на картины смотреть ей в любом случае не захочется. Все равно это наеб – люди говорят, что видят что-то там глубокое, только чтобы поумничать.
Захлопнув дверь за дедком, Марла понадеялась, что завтра днем все же будет в порядке, а не не в порядке – что бы это ни значило. Вообще наверняка ничего страшнее, чем наматывать круги по Графтонской и Овечьей улицам, как сегодня, в надежде, что перепадет обеденный клиент. Ничего хуже с ней не случится, говорила она себе. Она знала, что точно не пойдет сегодня вечером на Алый Колодец, как бы плохо ни было, ни за что, так что об этом варианте можно не переживать.
Когда она избавилась от Томпсона или он там ушел к соседям, то вернулась в гостиную и села, где сидела, но обнаружила, что больше не может, как раньше, представить, как люди трахаются у камина. Пропали напрочь. Она снова поискала у софы и под ней, потом опять села и подумала, что это все виновата ее блядская мамаша Роуз. Тощая белая прошмандовка, вечно гонялась за ниггерами с дредами, болтала как Али Джи, постоянно лезла со своим «Боб Марли хуё, Боб Марли мое». Даже свою родную коричневую дочь назвала Марлой, а второе имя – Роберта. Марла-Роберта Стайлс, и Стайлс – фамилия ее мамаши, а не папки Марлы. Он-то давно свалил, и Марла его нисколько не винила, просто ни разу. «Ноу факинг вуман – ноу край».
Все время, пока росла Марла, мамаша варила ебаный карри в наушниках и подпевала «оживи себя» или еще что. Или сидела перед теликом, пыхала паршивую травку по крошке и говорила, что это, блядь, ганджа. И еще ее хахали, сплошные долбаные ниггеры, которые утекали уже через шесть недель или шесть минут, как только узнавали, что у нее ребенок. Когда Марле было пятнадцать, она с одним перепихнулась, с хахалем Роуз, косоглазым Карлтоном, просто чтобы отомстить Роуз за… да за все. Просто за все. Марла до сих пор не знала, поняла мамаша про нее с Карлтоном или нет, но месяца не прошло, как его выпнули из дома в Мейденкасле, да и атмосфера стала такая, что Марла сама долго не задерживалась и съебалась, как только стукнуло шестнадцать. Примерно тогда она повстречала Саманту, и Джемму Кларк, и остальных, и Кита.
С тех пор мамаша заезжала только раз, когда Марла нашла хату. Посидела на этом диванчике с хлипким косячком, – Марла так ее сейчас и видела, – и сказала, что, на взгляд Роуз, все дочка делает неправильно, ломает себе жизнь. «Это всё наркотики. Это тебе не чуток травки. Потом к ним попадешь в рабство». Ага, а ты у нас не в рабстве у сидра и черного хрена, лицемерша гребаная. Но Роуз бы ответила что-нибудь типа: «Я хотя бы не торгую собой на Графтонской». Мам, да ты и не можешь. Тебе никто не заплатит, и даром не возьмет, ты просто – просто не можешь. «Ты живешь без любви». Да еб твою мать. Тупая ебаная… что, а у тебя любви до херища? А у кого она вообще есть? Она только в ЕБАНЫХ ПЕСНЯХ и ЕБАНЫХ ОТКРЫТКАХ, пизда ты тупая, тупая старая пизда. НЕ СМЕЙ МНЕ ПИЗДЕТЬ, ПОНЯЛА, даже не смей мне пиздеть, потому что у ТЕБЯ – у тебя вообще НЕТ ПРАВА, ни хуя нет права. Сидишь с ЕБАНЫМ КОСЯКОМ, ебаной своей ГАНДЖЕЙ, лыбишься, сука, потому что упоролась, говоришь успокоиться. ЧТО? Что, НА ХУЙ? Я ТЕБЯ сейчас успокою, пизда старая. Оставлю со швами на лице и переломанными ребрами, посмотрим, как ТЕБЕ это понравится, ебаная, ЕБАНАЯ…
Там никого нет. Она здесь одна. Бля, отвечаю, тебе пора башку прочистить. Серьезно. Она же орала, и не просто в мыслях, а вслух. У Марлы это уже входило в привычку – крики, в смысле. Орала на мисс Пирс, бывшую училку из Лингс. Орала на Шэрон Моусли, с которой училась в первый год, орала на мамашу, орала на Кита. Ага, конечно. Мечты-мечты. Но хотя бы это были настоящие люди, которых она лично знала, – по крайней мере, по большей части. По крайней мере, пока. А был раз – нет, два раза, – когда Марла орала на дьявола, хотя это со многими бывает. У Саманты было. Она говорила, что для нее он красный и мультяшный, с вилами, но у Марлы все было по-другому.
Это было посреди ночи месяца три назад, после того, что случилось с Самантой. Курить было нехрен, потому что рядом никого не было, но кто-то – кто ж это был? – подогрел ее колесами, хер знает чем, просто чтобы перебиться. Она сидела в этой самой квартире, там же, где и всегда, сидела на кровати в темноте с сигаретой, надо было покурить хоть что-то. Таращилась на конец сигареты, обычное дело, и в темноте тот походил на мелкую рожицу, рожицу мелкого старичка с розовыми щечками и розовым ротиком, и двумя черными пятнышками вместо глаз. Хлопья серого и белого пепла стали его волосами, бровями и бородой. Наверху горели две искры – ярко-красные, так что напоминали рога, маленький демон на конце сигареты, причем казалось, он ухмыляется. Там, где огонек прожигал бумагу изнутри, казалось, он скривил рот, и Марла ему такая, типа: «Да? Чего смешного, козел, бля?» А он такой: «А ты как думаешь, что тут смешного? Ты смешная, разве непонятно? Потому что когда ты умрешь, то попадешь в ад, если не возьмешь себя в руки».
Тут рассмеялась сама Марла, ну, фыркнула. «Да что такое ад, уебок пепельный? Я тебе скажу, что такое для меня ад: застрять навечно здесь, на Банной улице», – а он ей: «Совершенно верно», – и вот тут она реально психанула, на хуй. Где она такого набралась? Если она в мыслях трепалась с людьми, они говорили так же, как она, а она ни разу в жизни не сказала «Совершенно верно». Она его затушила, размазала мелкие горящие мозги по пепельнице у кровати, а потом лежала до утра, все гоняла в голове то, что он сказал. Она ничего не понимала, и не понимала, почему так себя накручивает. Ебать, да он-то что понимает? Он же ебаный окурок.
Когда Марла увидела его второй раз, это было всего неделю-две назад, когда Кит сказал, что больше дел с ней не имеет. После этого она вернулась сюда, стояла в ванной, смотрела, что у нее с лицом, которое только на вид страшное, а так вроде без травм. Но на душе стало так погано, что она вспомнила про сигаретного демона и про то, что он сказал, – это ебаное «Совершенно верно» и все такое, – и так много думала, что он стал у нее в голове как настоящий человек, как мисс Пирс или Шэрон Моусли, и, как все люди в ее мыслях, он стал наезжать. Он как будто сидел на краю маленькой ванны, пока она стояла над раковиной сбоку и мазала подбородок Деттолом. Только в этот раз он уже был не красным кончиком сигареты, хоть и с таким же, типа, лицом. Он стал целым человеком, как ее мамаша или похотливый бродяга, которого она придумала. И весь разодетый в какую-то монашескую рясу, что ли, или старые тряпки какие-то, и они были красные, или зеленые, или и то и другое. С кучерявыми волосами и рогами, и бородой, и бровями, прямо как когда был сделан из пепла, и, как Марла видела его в своих мыслях, он по-прежнему лыбился, рассмеялся, когда Деттол стал жечь, и она снова расплакалась и перестала мазать, только чтобы собраться с силами.
Он так и угорал, этот старый дьявол, и она прямо сорвалась. Сорвалась к хренам и орала: «Почему ты от меня не отстаешь?» А он просто посмотрел на нее и скорчил рожу – типа, издевался, – и повторил ее же самые слова, тонким хнычущим голоском, чтобы как бы передразнить. Он только сказал: «Почему ты от меня не отстаешь?» – и тут она разрыдалась, а когда успокоилась, его уже не было. С тех пор она его не видела, и желанием не горела, но другие, кого преследуют демоны, говорят, что реже их посещения не становятся, только чаще. Он стал ее личным противным сигаретным дьяволом-оракулом, и она даже имя ему придумала. Пепельный Моисей, вот как она его называла. Иногда, когда чувствовала запах гари, – а это бывало часто, когда Марла сидела без дела в квартире: она думала, это так у нее нервы поджариваются, – она посмеивалась и говорила: «Во, Пепельный Моисей мимо проходил». Но это когда у нее было дунуть, и сама она была в хорошем настроении, и жизнь казалась веселей.
Марла снова копошилась у дивана, когда подняла глаза на каретные часы на каминной полке и увидела, что просидела здесь уже полтора часа, хотя только хотела забежать на всякий случай, если вдруг где-то затерялась хотя бы крошка. Бля. Если не поторопится, скоро закончится вечерний поток, когда мужики возвращаются домой на выходные с мест работы – в Милтон-Кейнсе, Лондоне или еще где. Уж лучше бы народу было погуще, чем она видела в обед на Регентской площади, Овечьей улице и там в округе, потому что если она не найдет деньги быстро, то – ну, она останется дома. Останется, почитает свой альбом с Ди, книжки про Потрошителя и потерпит – вот и все дела. Она железно, железно не выйдет сегодня ночью, ни за что. Ни за что.
Она прихорошилась, как могла, но с волосами поделать было нечего. Убрала альбом и книжки про убийства в комод в спальне, в ящик с чистой одеждой, чтобы не забыть, где они, потом прошла через черный ход на маленькой кухне, в большой бетонный двор многоквартирника. День был неплохой, но от одного вида гравийных дорожек, кустов и ступенек, ведущих к черным дверям квартир в противоположном здании или большим кирпичным аркам у дорожки между корпусами, у нее всегда падало настроение и в нос било вонью Пепельного Моисея – хотя и не сегодня. Место просто отвратное. Ей просто не верилось, что здесь хоть когда-то могло быть что-то хорошее, а не ужасное.
Одной девчонке по соседству всего тринадцать, и весь прошлый месяц она была очень популярна у сомалийцев, эта везучая сука убогая. Ну, это ненадолго. Она недолго протянет. Потом еще один чудила – жил в корпусе за средней аллеей, умственно отсталый какой-то, которого отправили жить среди людей. А потом он встретил какого-то козла в пабе, да, козел напрашивается в гости, говорит, какое у отсталого отличное жилье и что он приведет друзей, вместе-то веселее, да? И внезапно к хозяину въезжает банда уебанов, захватывают квартиру, говорят, убьют его на хер, если до них кто доебется, а он-то что, он отсталый и не врубается, и кроме того, вполне могут и убить. Теперь на хате отсталого банчат и устроили бордель, а сам он живет на улице. Здесь, в многоквартирниках на Банной улице, жили все отбросы, которых управе было некуда спихнуть: психи, косовары, албанцы и все такое – сюда можно было слить все говно и просто ждать, пока оно само исчезнет, испарится в тумане, как тут рано или поздно происходит со всеми, как с Самантой и другими девчонками, Сью Беннет и Сью Пакер, и той еще, со здоровой щербинкой, – они еще шутили, что она зубы струной от банджо чистит. Керри? Келли? Короче, та, которую нашли на улице Монашьего Пруда, белобрысая с зубами. Насмерть еще никого не убили, но часто было на грани. Саманта, судя по всему, была на грани. Так что Марла ни за что не выйдет на улицу сегодня ночью.
В конце концов, на нее есть ASBO. Вот тоже причина не казать носу из дома, даже не считая всего остального, вроде дел с Самантой там. Блядские соседи Робертсы, вот кому надо сказать спасибо, вот кто удружил. Это было, типа, три-четыре месяца назад, когда Кит еще находил ей работу. И были, ну сколько, две-три ночи, пять ночей самый максимум, когда она водила клиентов в квартиру. Даже не поздно, ну часа в два где-то, и каждый раз блядские Уэйн и Линда Робертсы тут как тут у нее на пороге, каждый ебаный раз колотят в дверь и вопят про шум, пиздят про своего ребенка, и все это, пока клиент смотрит и слушает, как ее кромешным матом кроют, – ну и чего удивительного, что она отвечала? Пять, сука, раз. Ну шесть самый максимум, и вот на шестой они выбили на нее предписание за нарушение общественного порядка.
Ебаные ASBO. Это что? Это просто хуйня, которой они держат места вроде Боро под контролем, не тратя денег на лишних копов. Просто расклей на каждую паскуду ASBO, а потом пусть ебаные камеры присматривают. А у камер, как там это называется, нулевая терпимость. Если кто на записи нарушает свои условия ASBO – все, хана, закрывают тут же. И похер, за настоящее правонарушение или нет. Марла слышала про какую-то телку, которая схлопотала ASBO за то, что загорала – да – у себя во дворе. Это что, блядь, за херня? Какая-то хитрожопая сука по соседству, какая-то старая пизда, у которой свербит каждый раз, когда кто-то наслаждается жизнью, когда видит человека с сиськами наружу, и вот они, блядь, они что, суки, делают, они выбивают на тебя ебаный ASBO, а потом…
Жирный Кенни. Вот кто подкинул ей колеса в ту ночь, когда она впервые увидела Пепельного Моисея, большой лысый пацан, который жил в многоквартирнике на Мэйорхолд за Клэрмонтом, за Бомонт-кортом – их еще называют Башнями-близнецами. Она заходила к нему на хату и дрочила, а он расплатился колесами. Смешно, когда какую-нибудь мелочь вспоминаешь-вспоминаешь, а потом бросаешь стараться и думать забываешь – и тут она и всплывает. Она прошла по двору до ворот одной из кирпичных арок, где видела, что открыто и ключ не понадобится, потому что свой она посеяла или куда-то положила и забыла, куда. В своем сексуальном плащике, который не снимала все время, пока заходила домой, она прошла по средней тропинке к пандусу и по пути послала на хуй псину, откладывавшую там здоровую личинку.
Поднявшись на пандус и выйдя на Замковую улицу, она откуда ни возьмись почувствовала прилив бодрости, когда на минутку вышло солнце, показалось из-за облака. Почувствовала прилив позитива и все дела, и подумала, что это хороший знак, к добру. Не настоящая примета, но все-таки. Все будет хорошо. Найдет кого-нибудь себе на Конном Рынке или Лошадиной Ярмарке, а потом – кто знает, может, и вообще жизнь наладится. Если приведет себя в порядок, тогда и Кит может снова позвать к себе, ну или на хуй его – найдется кто-нибудь еще, косовар какой-нибудь, ей пофиг. Когда она вышла из-за отбойников в конце Замковой улицы на Конный Рынок, было полчетвертого. Ладненько. Посмотрим, кто тут у нас.
Трафик был активный, но все шли быстро и торопились домой, никто не тянул, поглядывая на тротуар. За оживленной дорогой она видела задницу Садов Катерины, которые местные старперы зовут «Садами Отдыха», за улицей Колледжа и этой самой мрачной церковью. В многоквартирнике на Банной улице жили бабульки, которые стояли на панели в старые времена, в лохматые шестидесятые. Марла-то не могла себя представить даже в тридцать. Так эти божьи одуванчики рассказывали, что раньше, в 1950-х и 1960-х, во время войны или когда там, все дела делались в Садах Святой Катерины и верхах улицы Колледжа. Где Колледжная встречалась с Королевской, стоял паб под названием «Критерион» и другой прямо через дорогу – «Митра». Там-то девки и работали, в те времена. Делом занимались либо прямо в кустах в Садах Катерины, либо у них рядом с «Митрой» был таксопарк, оттуда машины гоняли их с клиентами на Банную улицу, ждали ровно пять минут, пока мужик дела доделает, а потом мчали обратно в паб. Марле это даже нравилось, как-то все уютно и дружелюбно. Всегда было кому за тобой присмотреть.
Конечно, в те времена и коп был другой. Какой тогда был план: все разные виды швали рассовать по разным пабам. Так что все хиппи и торчки зависали в одном пабе, все байкеры – в другом, пидоры и лесбы – где-то на дороге Уэллинборо, а все девки – здесь, в конце улицы Колледжа. Судя по всему, работала схема на ура, а потом приперлись новые копы с новыми идеями, которые, наверно, просто хотели выслужиться и покрасоваться в газетах. Пришли и разгромили все пабы, и рассеяли народ по ветру, так что теперь шваль сидела в каждом пабе города. Марле казалось, что это чем-то похоже на Афганистан, когда все террористы сидели в одном месте, а потом туда заслали солдат – и эти гады теперь, сука, всюду. Охуеть результаты. Марла все представляла, каково работалось Элси Боксер и другим старушкам из многоквартирников, еще в 1960-х – когда все было, как его там, диккенсовское такое. Наверняка же просто зашибись.
Элси говорила, что у «Критериона» на окраине Садов Катерины раньше стояла статуя, как бы такая телка с голыми сиськами и рыбой в руках, но люди все время над ней прикалывались: то сиськи краской покрасят, то еще что, а потом ей голову отбили. После этого люди наверху, наверно, подумали, что не заслужил такой народ статую, так что перенесли ее в Делапре, Аббатство Делапре, где все шикарное и старинное, – это за парком Беккетта, который, как сказала Элси, раньше звался Коровий Лужок. Марле было жалко статую эту. Самая типичная хуйня. Всегда так с чем-то сексуальным, да? Есть какая-нибудь женщина или там статуя, с сиськами и все такое, – значит, обязательно найдется какая-нибудь сволочь, какой-нибудь мужик, который захочет ее сломать. Все самое красивое, вроде принцессы Дианы или Саманты. Убить на хуй. Оторвать башку. Таков порядок вещей, и так было всегда. Некоторые бляди – ничего на свете не уважают.
Она постояла с минуту, прикидывая свои перспективы. На холме слева была Мэйорхолд – там тоже, по словам Элси, раньше было отлично, что-то вроде деревенской площади, где теперь всего лишь дорожная развязка. Хорошее место для работы – ну, раньше не подводило, – хотя только по темноте, а не в это время дня. Лучшим вариантом было пойти вниз к светофору у подножия, на угол, где Золотая улица и Конный Рынок встречались с Подковной улицей и Лошадиной Ярмаркой. Там она будет ловить клиентов, что идут по Лошадиной Ярмарке с вокзала, и поток в другую сторону, вниз по Конному Рынку и Подковной улице в сторону Пути Святого Петра и из города. Плюс, да, там еще ibis, на месте, где на Ярмарке снесли «Барклейкард». Люди вдали от дома в отеле – как знать, как знать. Сунув руки в карман винилового плащика, она зашагала вниз по холму.