– Учти, Санька, я устал ждать. – И Пожарин, получив три рубля из протянутой руки матери, зашагал к выходу.
Он и прежде то на день выпросит ружье, то на два, а недели две продержит. Отдавал – когда Санька бабушкой пригрозит: хватились, мол, дома, где оно?..
Как ненавидел его Санька!.. Он бы его убил, если было бы из чего, если бы за это ничего не было потом и если бы он смог, вот так смог убить человека, пусть даже и Пожарина. Санька не знал, как это сделать, и смутно чувствовал, что это невозможно, но все равно думать об этом было приятно. Пожарин был старше всех ребят, живущих в казарме. И Санька так его боялся, что тот даже снился во сне в компании с «фиксатой» шпаной, с которой водился наяву. Компашка эта, к счастью, постепенно редела: сажали то одного, то другого за всякие дела.
Страшный человек Пожарин! Сейчас-то вдуматься – ему было всего четырнадцать. Но тогда – уже четырнадцать! Старше на целых три года! Сильнее вдвое. Вчетверо. В неизвестно сколько! Он мог с Санькой сладить одним мизинцем. Десять пальцев Саньки наверняка сильнее одного мизинца даже Пожарина, но не забывай: мизинец Пожарина соединялся с сильной рукой, он – маленькая часть большого Пожарина. Хочешь сейчас, через много лет, увидеть его вновь? Сфотографируй хоть сам себя, отпечаток любого мужчины на фотопленке напомнит тебе его сразу. Эти лица на негативе, где все наоборот: белое – это черное, черное – белое, белые волосы и белые глаза, черное лицо и черные зубы.
Он всегда будет бояться его – Санька. Страшный человек навечно останется для него большим, сильным и страшным. Стоит только мысленно вернуться в те далекие дни, вот он – сразу захолонет сердце, и по спине прошмыгнут ледяные мурашки. А узнаешь ли его? Да. Это он. Любое мужское лицо на негативе.
Неужели были такие люди, которых боялся сам Пожарин? Не было таких. А если и были такие, то их не было, раз не сохранила память. Живо только то, что помним. Он помнил. Белые глаза? Черный скошенный зуб? Лицо на негативе.
Страшный человек Пожарин – сапоги, брюки с напуском, большая гимнастерка с подворотничком, пришитым черными нитками. Улыбка белых зубов до черноты – на солнце.
Юрка скрывается
Неподалеку от Санькиного дома, напротив заново отстроенного трампарка, нетронуто простирались развалины элеватора. Это был словно свой город в разрушенном, разбросанном городе – как монолит, единое целое. Повсюду громоздились серые рваные глыбы бетона, красные кирпичные груды, согнутые стальные балки в окалине, скрюченные рельсы, ржавая арматура, горы белесого щебня… Местами развалины вздымались из общего хаоса на несколько этажей неприступными скалами.
Порой здесь особенно резко свистел ветер, летящий с холмов к реке, и тогда повсюду хлопали и хлюпали клочья листового железа, звенели голые металлические прутья, неслись какие-то гулкие вздохи из чугунных труб – в этой сумятице разнобойных звуков чудились бормотания чьих-то голосов, шум и перестук загадочной работы, идущей, казалось, где-то под землей, в потаенных засыпанных подвалах.
Темными вечерами Санька страшился даже проходить мимо, огибал стороной. Развалины вздымались утесами, в сквозных окнах холодно мигали звезды, точно далекие огоньки в глубине бескрайних помещений. Луна будто вылезала прямо из щербатой массивной трубы, торчащей в небо.
А днем сюда иногда забирались и шныряли пацаны, добывая цветной лом: медные краны, свинцовые кабели, оловянную проволоку, цинковые пластины… За все это прилично платили на приемном пункте вторсырья – не то что за обычные железяки.
В одну из таких вылазок Санька с Юркой случайно набрели в лабиринте развалин на глухую бетонную комнатку с круглым проемом узкого входа, рядом с ним валялся сорванный с петель люк. Странно, что тут никто не жил. Впрочем, ничего странного – попробуй разыщи! Они сделали комнатку своим тайным убежищем: застелили пол травой, сколотили из обломков досок что-то вроде столика и пары табуреток, и получился у них штаб не штаб, а как бы каюта. За входом-иллюминатором свистел в синей выси ветер, раздувая невидимые паруса, скрипели снасти, звякала корабельная оснастка, и казалось, что каюта покачивается на бегущих волнах. Свое убежище они скрывали от чужих и своих, прятали в нем найденную медь и свинец, полеживали там на сене, глядели на круглый клочок неба и вслух мечтали о том, как станут моряками. Непременно военными. Кажется, в Ленинграде или в Одессе есть военно-морское училище, после школы они поступят туда и будут курсантами. О вступительных экзаменах и наверняка небывалом наплыве желающих Санька и Юрка как-то дружно умалчивали. Зато они охотно, с мучительной приятностью, предвкушали, как вернутся домой на каникулы – в бескозырках, тельняшках, бушлатах и в брюках-клешах с широким ремнем и пряжкой, на которой пылает якорь.
Пожарин, завидев их, лопнет от злобной зависти! А когда они станут офицерами и им доверят носить кортик, Пожарин вообще исчезнет, трусливо прячась и стараясь не попадаться на глаза. Сразу докумекает: с вооруженными людьми лучше не связываться.
– Да что там! – восклицал Юрка. – Прикажу любому милиционеру, враз его арестуют – и в тюрьму! Я офицер, значит, могу запросто приказать.
– А за что арестуют-то? – осторожно засомневался Санька.
– Как – за что?! – изумился Юрка. – Кто у нас крапиву отнимал? Кто нам не давал проходу?
– За это не сажают, – с сожалением ответил Санька.
– Ну, а за карточки? – И Юрка сам себе ответил: – Совершенно свободно могут посадить!
– Могут, – кивнул Санька.
Хлебные карточки, которые не раз у них отнимал Пожарин, – дело серьезное. Еще хуже, чем кража. Если узнают, по головке не погладят. Уж лучше что-нибудь из одежды стянуть, легче влетит.
За хлебом на всю семью – сколько человек, столько и карточек, – обычно посылали ребят. Это была утомительная, но и приятная обязанность. Хоть и отстоишь долгую очередь, зато потом можно съесть довесок. Хлеб-то был весовой, сразу точно не взвесишь. А еще можно и отрезать себе ломтик, если на семью из трех человек выходит неполная буханка. От целой же отхватить кусочек – сразу заметно.
У Пожарина, как у всякого подлеца, была своя система. Он брал у запуганных младших пацанов только иждивенческие хлебные карточки, на которые давали меньше, чем на рабочие. Значит, и наказание жертвам будет меньше – не выдадут. Как-нибудь отвертятся, скажут, что по пути домой не удержались и свою личную долю слопали. Карточки были сроком на месяц, с талончиками на каждый день. Одних мальчишек Пожарин обирал в первых числах, других в дальнейшие дни – купит хлеба по чужой карточке, затем ее вернет. Хуже приходилось тем, кто, по системе Пожарина, попадал на конец месяца. Он мог запросто присвоить себе карточку с талончиками аж на два последних дня. Тогда его жертвы врали родителям, что потеряли.
Где-нибудь в маленьком поселке его метод не прошел бы – там продавщица всех в лицо знает. Враз бы заметила чужие фамилии. А в городе-то ей что – людей много. Отрежет талончики на сегодня, наклеит их на отчетный лист и продаст любому сколько положено. Граммов триста всего – на иждивенческую, зато по законной, а не спекулятивной, как на базаре, цене.
Никак не минуешь поборов Пожарина, будешь реветь в три ручья за углом магазина, а потом дома и будешь молчать о Пожарине… Мама, мама, не посылай в магазин, опять потеряю. Мама, мама!.. Молчи, все стерпи, иначе не будет тебе жизни на улице. Радуйся, не скоро наступит вновь твоя очередь! Пусть ревут другие, ожидая дальнейшую свободу от дани, широко ограниченную четырьмя замечательными неделями. Пожарин жесток, но справедлив, он не ошибается, он хорошо помнит: у кого – когда – справедливый человек. Он станет приветливо здороваться при встрече и ободряюще похлопывать по плечу: если кто тронет, скажи мне!
Надежный защитник. Нарвутся на тебя чужие ребята, не жалей глотку: только троньте, Пожарину скажу! Отвяжитесь, Пожарина позову! Слышите? Большого сильного человека с нашей улицы, из нашего дома…
Витьке Коршуну они свою каюту пока не показывали.
Как-то пришли и обнаружили: кто-то мазутом исчеркал все стены ругательствами, словно в уборной. Не соскоблишь.
Санька читал, что вот так лисы выживают чистюль-барсуков из нор. А лисы занимают освободившуюся жилплощадь. Да только они, хитрюги, потом убирают за собой, а здесь тот проныра, кто это сделал, сам теперь не станет бывать. Противно.
С тех пор Санька с Юркой и не приходили в каюту.
Однажды Юрка пропал. Исчез. Испарился.
Вечером явилась к Саньке Юркина мать, чуть не плачет: послала за хлебом, магазин давно закрыт, уже темно, а он все еще не вернулся. Отец по городу бегает, то и дело домой заглядывает, но Юрки нет и нет. Может, Санька что знает, они же дружки?
Санька сразу понял, в чем тут причина. Сегодня – Юркин день очередной дани Пожарину. Боится без хлеба домой идти, прячется где-то. А что, если?..
– Я не знаю, – промямлил Санька. – Могу поискать.
– Поздно, – встревожилась бабушка. – Сам потеряешься. Я с тобой пойду.
– Тогда я не пойду. Еще чего! Будешь меня за ручку водить!
– Пусть сам, – взглянула на Саньку мать.
– Да я не один, – оживился Санька. – Я Витьку позову. Со мной отпустят.
– Ну, разве что с тобой… – усмехнулась бабушка.
Юркина мать заспешила к себе: вдруг он придет, никого не застанет и уйдет родителей искать?!
Витьку с Санькой и впрямь сразу отпустили. Правда, его отец тоже собрался было увязаться за ними.
– Дзенькуе бардзо, – хмыкнул Витька. – Большое спасибо.
И отец остался.
Санька повел Витьку к элеватору, торопливо рассказывая про каюту.
Вдвоем было не так страшно в развалинах. Тем более Коршун захватил с собой трофейный немецкий фонарик «Diamand». Мировой фонарь! Никелированный рефлектор. Почти плоская лампочка, стеклышко у нее сверху лепешечкой. А главное, батарейки не нужны. Снаружи торчит специальная скобка на рычажке. Жмешь на нее пальцами, фонарик жужжит, и вспыхивает свет. Двойная польза: и ток даешь, и силу кисти развиваешь.
Луч фонарика выявил из тьмы вздыбленные руины, сверкали осколки стекол и обрывки жести; бездомная собака очумело бросилась прочь.
– Дай мне, – переведя дух, попросил Санька желанный фонарик-жучок. – Ты все равно дорогу не знаешь, показывать надоело. Я сам быстрей найду.
Чуточку подумав, Витька дал.
Свет на мгновение померк, и Санька, вовсю нажимая на рычажок, снова раздвинул темноту. Теплый фонарик басовито ворчал в его руке, и он готов был вот так нажимать и нажимать пусть всю ночь до онемения пальцев.
– А Пожарину это припомнится, – вдруг произнес Витька, карабкаясь по осыпающейся каменной куче.