– Ничего, все клубни и корни в огороде не вымоет. И мокрое сено гниёт не в валках на покосах, а в стогах. Дожди перестанут, и солнышко опять его просушит. Зато под дождём вон какие сильные грибы нарастают! И червь их не берёт! Надо этим даром Божьим пользоваться. Всю зиму будем потом есть и маринованные грибы, и супы из сушёных боровиков, и картошку с солёными волжанками да груздочками. Нынче такую пищу, наверно, в ресторане за доллары продают?.. К нам тут всё ездят какие-то чернявые, большеносые, покупают лисички и маслята у деревенских. Видать, денежное это дело…
Мы собирали грибы прямо под дождём. Хозяйка дала нам для походов длиннополые линялые плащи с капюшонами и старые заплатанные резиновые сапоги, всё это обмундирование у неё осталось, наверно, с тех пор, как она добывала живицу. Лесные вылазки в ненастную погоду по-своему были прелестны. К тому, что вода хлещет тебя по спине, просачивается сквозь ветхий плащ, течёт холодными струйками за воротник, хлюпает в сапогах, заливает очки, скоро привыкаешь, но в дождь восхищаешься новым образом леса: он весь лоснится, блещет образцовой чистотой, выбеливается испарениями, примаскировывается струями и тонко благоухает. Повсеместный шум дождя завораживает. Птиц за ним вовсе не слыхать, они, бедные, где-то затаились, спрятав голову под мокрое крыло. Ягоды земляники, костяники, мерцая, горят сквозь сетку ливня. Фигурки грибов едва видны, расплывчаты, но, протянув руку к зыбкому силуэту, нащупываешь плотный, словно картофелина, боровик, подосиновик, подберёзовик. Возьмёшь его, приблизишь к глазам и увидишь, как хорош омытый дождём гриб, как здоров он и весел.
Вернувшись домой, мокрые до нитки, усталые и голодные, мы сбрасывали с себя походную одежду и развешивали в сенях на верёвках, а резиновые сапоги выносили во двор и надевали на колья частокола. Умывшись, переодевшись в сухое, согревались горячим чаем и наскоро перекусывали. Алевтина тоже не боялась ходить в ливень по лесу, и нередко мы с ней возвращались почти в одно время и вместе разбирали в кухне грибы, выкладывая их на пол, застеленный газетами. Хозяйка топила печь. Дрова разгорались, потрескивая, постреливая, было тепло, уютно, и от усталости тянуло в сон. Белые грибы мы отделяли от «чёрных», трубчатые от пластинчатых. Ножичком мы соскабливали со шляпок лесной сор, а тряпочкой смахивали песок. Белые, готовя их к сушке в русской печи, нанизывали на длинные спицы, а спицы распределяли по глубокому противню, удерживая грибы на весу, чтобы лучше сохли и оставались приглядными, остальные же складывали в кастрюли и вёдра – одни жарить и мариновать, другие солить. Анюта крутилась возле нас, брала грибы и рассматривала со всех сторон.
– А вот этих малышей, дочка, я под самой берёзой нашла, – рассказывала ей Алевтина. – Испугались они дождика. Стоят, милые, прижались к берёзе, словно к матери, и не желают с ней расставаться. Так глубоко вросли в землю, что я едва до корешочков докопалась. Подрезала малышек под корешки и бережно положила в корзину. Они было заплакали, но, увидев, что я человек незлой, успокоились.
– Прямо заплакали? – спрашивала девочка в размышлении.
– Ну да. Я же их осиротила, от мамки отняла… Смотри, смотри, как улита белый гриб объела, прямо полшляпки изничтожила, негодница! Вон она, под шляпкой сидит, затаилась! Давай мы её, голубушку, с гриба снимем и в огород отнесём, пусть живёт… Маленькая такая, а тоже, видишь, любит грибы!
– Любит?
– Ага. Их все любят: птицы клюют, кабаны и лоси едят, и ёжик в гнездо на себе таскает, и белка в дупло складывает…
– А кошки грибы едят?
– И кошки, дочка, их едят, только жареными. Мой Васька всё лопает, что ни кинешь ему, даже морковку. Нагуляется, нашатается, бродяга, придёт исхудалый, ободранный, и никак не может насытиться. Ест, урчит и от жадности трясётся.
Никому из нас, постояльцев, не удавалось подружиться с Алевтининым котом: наевшись от пуза, он тут же надолго исчезал. Рассказу о Ваське мы дружно смеялись, и громче всех заливалась девочка. Кто знает, возможно, не только семейное воспитание, но и общение с Алевтиной так благотворно подействовало на нашего ребенка, что по прошествии многих лет Анюта мыслит и чувствует возвышенно, любит, жалеет, щадит всё живое.
– Ну вот, – сказала хозяйка, опуская в эмалированное ведро сочные пластинчатые грибы с дыркой в ножке, с ворсинками по краю шляпки, – белые грузди пошли расти. К осени дело.
– А нам не попались, – сказал я.
– В мелком березняке ищите, среди ёлочек и можжевеловых кустов, в низких влажных местах, под листьями, – присоветовала Алевтина и кивнула на ведро с груздями: – Тоже сгодятся моему зятю для улаживания серьёзных дел с начальством.
– Часто вы зятя поминаете, – заметил я. – Хоть с усмешечкой говорите о нём, но с горячей любовью. С языка у вас зять не сходит. Считаете, повезло вам с ним, но, наверно, ему с вами повезло больше. По-моему, вы не тёща, а клад.
– Да нет, почему? Есть и другие… – Она чуть замялась, но в общем приняла мои слова без ложной скромности. – Но я уважаю зятя, а он, наверно, меня… Знаете, иной раз смотрю и удивляюсь, сколько же в семьях бывает зла между старыми и молодыми! Ссорятся, по-всякому обзывают друг друга, а то и раздерутся: отец на сына с кулаками, сын на отца!.. Что-то делят, вспоминают обиды, разъезжаются навсегда… Жизнь проходит, старики сердитые быстрее помирают оттого, что не смиряются, а молодёжь упрямая старится до времени, болеет по собственной глупости. Я сразу себе сказала: с детьми ругаться не буду, соглашусь с ними и стану помогать. Не хочу, чтобы дети меня возненавидели и, как умру, вспомнили недобрым словом.
* * *
С семейством зятя Алевтины я, жена и внучка сошлись престранным образом. Однажды Алевтина Степановна навестила близких и, возвратясь, сморщилась и хмыкнула одновременно. Сразу было видно: женщина не знает, смеяться ей или печалиться.
– Паша-то что учудил, – сказала она, – взял и упрятал своего старшего, Вову, в тюрьму, в кроличью клетку, и дверь закрыл на задвижку.
– Да за что же он его? – спросили мы с женой.
– А за курение, говорит. Унюхал, что от сына пахнет табаком. Отсидишь, мол, за это в клетке два дня. Соломенный матрац тебе дам, миску для еды, а в уборную будешь ходить в ведро. Мать слёзно просит: выпусти. А отец – ни в какую. Упрямый. Если что решил – будет стоять на своём.
Мы удивились, за глаза упрекнули грозного отца и стали думать, как выручить Вову. Анютка же побежала глянуть на затворника, а на Пашином подворье быстро сообразила, что нужно сделать, прокралась к клетке и отодвинула щеколду.
Скоро явился к нам Паша и привёл беглого арестанта, придерживая его сзади за воротник. Я уже вкратце описал зятя Алевтины сидящим в кавалерийской позе на мотоцикле, а теперь изображу стоящим на полу. Два года назад, когда я несколько раз видел его мельком издали, он казался мне пусть солидным и серьёзным, но очень моложавым, и хоть крепкого, но довольно распространённого мужского телосложения, сейчас же передо мной предстал исполинский усатый мужик, закопчённый на солнце, с грудью как бетонная плита и широким разворотом плеч, с крутым лбом и бычьим взглядом. Был он одет в светлую майку, и я полюбовался густым загаром его тела и бугристыми мускулами. Возникнув в двери, выставив вперёд себя понурого отрока, Паша расставил ноги в спортивных шароварах с боковыми полосками, подбоченился свободной рукой и грозно спросил:
– Признавайтесь, кто выпустил моего стервеца из клетки?
Старшие замерли, но Анюта пропищала без дрожи в голосе:
– Это я.
– Так, – щурясь на неё, как на солнышко, тёмными глазами, произнёс Паша. – Что мне с тобой, девочка, делать?.. Ты добрая, но не вмешивайся. Я наказал, я должен и миловать.
– Простите Вову, – сказала Анюта. – Он больше не будет. Не сажайте его в клетку.
– Прости уж, – сказала и Алевтина Степановна. – Или накажи как-нибудь иначе. Что он, зверь, что ли, в клетке сидеть? И не пугай малого ребёнка. Не бойся его, дочка. Он не такой страшный, каким кажется, наоборот, добрый.
– Ишь, защитники нашлись!.. А мы вот сейчас шалопая допросим! – Паша отпустил сына и сам поправил ему воротник. – Отвечай перед своими защитниками, будешь впредь курить или не будешь?
– Не-е. – Вова переминался с ноги на ногу. Он махнул пальцем по ноздрям и с простоватой улыбкой уставился мимо всех – в сторону и вниз.
Отрок, между прочим, видом был даже не отрок, а уже детинушка, весь в отца, только мягче обликом: волосы и кожа светлее, румянец на щеках. Казалось удивительным, что большой мальчишка безропотно подчиняется родителю. Направив документы в сельхозтехникум, о чём нам рассказала Алевтина, Вова пока колесил в качестве грузчика на семейной полуторке, как пару лет назад ездил на мотоцикле, а в безделье он скучал, подгонял время до начала новой жизни в городе. Со скуки, наверно, и побаловался с товарищами курением…
– Ладно, девочка, – сказал Паша, – помилую его ради тебя и любимой тёщи. Очень уж вы хорошо за Вову заступаетесь. Но в другой раз ты его не спасай. Пусть несёт наказание, если заслужил. Как тебя зовут?
– Аня.
– Ну, а меня Павел Алексеевич. Будем знакомы.
Он протянул ей руку и двумя толстыми пальцами подержал детскую ручонку, на которой под нежной кожей проступали бледно-голубые жилки. Нам с женой зять Алевтины тоже подал руку, причём мне, как мужику, посильнее стиснул пятерню, и я услышал хруст своих косточек, едва не присел и не вскрикнул от железного рукопожатия.
– Наконец-то ближе познакомились, – сказал Паша. – А то знаю, что останавливаетесь у моей тёщи, а познакомиться всё недосуг.
– Однако… сильный вы, – сказал я, потирая прижатую руку. – Вон, одни мускулы… Такие, наверно, богатыри сражались с лютым ворогом на Чудском озере и Куликовом поле. Вижу вас в кольчуге, шлеме и с мечом в руках.
– Дак, чай, мы из-под Мурома, потомки Муромца Ильи. – Паша нарочито упростил свою вполне современную речь и неожиданно во весь рот добродушно ухмыльнулся, показав крепкие зубы…
Русские люди редко знакомятся мимолётом, по образцу «здравствуй – и прощай». Даже в вагоне поезда, а то и на остановке городского транспорта они сходятся меж собой основательно и, бывает, сходу обмениваются адресами. Широкая натура требует тесного общения, разговора по душам, и как-то раз в воскресный день Паша с Настей позвали нас в гости, и мы охотно заявились. Изба у них была просторная, пятистенок в три комнаты. Мебель всюду стояла хорошая, полированная. В большей из комнат хозяева щедро накрыли стол. Пока мы осваивались в чужой обстановке и ждали приглашения к столу, мы встретились и с младшим ребёнком в семье, с Толиком, тонким, стройным, как девушка, живым и подвижным против флегматичного крепыша Вовы, и пригляделись мы к Пашиной супруге, женщине тихой, милой, улыбчивой, скорее пышной, чем полной, с толстой русой косой, в спираль закрученной на затылке. Толик проявил мне свою дотошность и начитанность. Не знался ли я, спросил он, с покойным владимирским писателем Сергеем Никитиным, рассказы которого ему нравятся? Я думал, этот мальчик с пытливым взглядом больше всего любит литературу, и мнением своим захотел польстить Насте, но мать Толика сказала, что в школе у сына лучшие успехи в математике, а не в литературе, и он победил на какой-то математической олимпиаде. Жена Паши обликом походила на Алевтину: лицо широкое, простое, только черты нежнее, чем у старой матери. По голливудским меркам женщину с такими чертами красавицей не назовешь, но, без сомнения, это добрая хозяйственная женщина, предпочтительная сравнительно с другими для создания крепкой семьи. По-моему, Настя была «душечкой», то есть примерно соответствовала образу, созданному Чеховым. Порхая в ярком платье из кухни в горницу, что-то быстро довершая в убранстве стола, она, мы с женой это слышали, на ходу говорила помогавшей ей Алевтине: «мы с Пашей», «Паша сказал», «Паше понравится»… Хозяин в это время откупоривал бутылки с вином и фруктовыми напитками.
Поев с нами, захватив со стола конфеты и фрукты, дети ушли гулять, а взрослые, подогретые вином, спели «Подмосковные вечера» – лиричную советскую песню. Жена моя быстро нашла общий язык с Настей, а я разговорился с Пашей. Алевтина Степановна зорко и мудро посматривала на всех, и хотя она больше молчала, чем говорила, но казалась мне тут главной фигурой, под наблюдением которой проходило застолье.
Из разговора я выяснил, что Паша состоял в компартии. В перестройку он отошёл от партийных дел, но членский билет не порушил и в простых коммунистов, своих товарищей, булыжником не запустил. Однако всегда он был несогласен с большевиками в том, что они отменили частную собственность и позакрывали церкви.
– Сам я не сильно верующий, хоть и крещёный, – добавил зять Алевтины. – Церковных правил не придерживаюсь и не молюсь. Но, считаю, большевики дали крупного маху, когда устроили гонения на верующих. Это ещё хуже, чем отмена частной собственности. Они оттолкнули от себя многих честных людей.
– Оттолкнули, говорите, а народ пошёл за советскую власть воеватъ. Хоть нынче и искажаются многие события нашей истории так, как кому-то это удобно, но разве не правда, что белые и Антанта не смогли одолеть Красную Армию, состоявшую из неимущих пролетариев и лапотных крестьян, среди которых полно было верующих? Не зря ведь народ поднялся за большевиками. Попробуй его подними!..
– Он воевал против загнившего самодержавия и паразитов-собственников. И царь, и паразиты довели страну до ручки. Дальше уже нельзя было терпеть. Большевики воспользовались случаем и возглавили эту войну. Возглавила бы какая-нибудь другая партия, народ пошёл бы и за другой… Но обида в народе затаилась до поры, до времени. И верующие рассердились на большевиков, и собственники. Их внуки с правнуками и поддержали нынче перестройку, помогли хитрым демократам совершить контрреволюцию и уничтожить советскую власть. Иные демократы открыто ненавидят Россию и русских. Сперва им, конечно, помогли спецслужбы и денежные мешки Америки с Израилем, это теперь всем ясно, но вот и потомки обиженных пособили…
Паша говорил охотно и убеждённо. На лице его сквозь загар проступал румянец азарта. Зять Алевтины был, несомненно, грамотный, думающий человек. Он давно сложил собственное представление о том, что сейчас мне доказывал.
– В войну Сталин церкви велел открыть и приветил религиозных деятелей, – сказал я. – В церквах проповедовали сокрушение фашизма, молились во славу советского воинства и в память погибших. Я помню это время.
– Так-то оно так, – отвечал Паша. – Сталин был мужик головастый и знал, что делал. Но всё равно у нас пропагандировали атеизм и оскорбляли верующих. Со мной, когда я ещё в начальные классы ходил, училась одна девочка, дочь попа сельской церкви. И учителя давали ей понять, что она неправильная, вроде как ненормальная, раз поповская дочка, и ребята изгалялись, дёргали её за косы, щипали, толкали, стишком обидным дразнили: «Гром гремит, земля трясётся – поп на курице несётся…» Стыдно мне сейчас вспоминать, но я тоже участвовал. А она тихая была, добрая, хотела со всеми дружить. До слёз её доводили, до болезни. Встаёт иногда эта девочка у меня перед глазами, Таней её звали, вижу, как глаза кулачками вытирает…
– Зато теперь, – заметил я, – полная свобода вероисповедания. Все вмиг стали верующими, а самыми истовыми – наши правители, бывшие ярые коммунисты…
– Ладно, Иваныч, про них, – оборвал мою ехидную речь Паша. – Тут тоже всё понятно. Это политиканы: если потребуется, они снова придавят верующих. Потешно, конечно, смотреть по телевизору, как они наспех крестятся в церкви или столбами со свечками стоят, но, чтобы власть удержать, они на многое способны, может, даже на злодейство.