Она резко откатилась, подъехала к телевизору и включила его на полную мощь. Потом включила транзистор. Там гремел джаз. Схватила книгу и принялась громко, во весь голос читать первое, что попалось.
– «Луна, низко висевшая в небе, была похожа на желтый череп! – закричала она. – Порой большущая туча протягивала длинные щупальца и закрывала ее. Все реже встречались фонари, и улицы, которыми проезжал теперь кеб, становились все более узкими и мрачными. Кучер даже раз сбился с дороги, и пришлось ехать обратно с полмили. Лошадь уморилась, шлепая по лужам, от нее валил пар. Боковые стекла кеба были снаружи плотно укрыты серой фланелью тумана. „Лечите душу ощущениями, а ощущения пусть лечит душа“. Как настойчиво звучали эти слова в ушах Дориана. Да, душа его больна смертельно. Но вправду ли ощущения могут исцелить ее?»
Лена кричала, напрягая связки, орал телевизор тысячами болельщиков на стадионе, ревел транзистор, и она ощущала облегчение.
Внезапно перед ней возникло лицо мамули. Глаза у нее беспрестанно моргали. Мелькнул седой висок папки – он быстро прошел по комнате, выключил телевизор и радио.
– Что с тобой, девочка? – спросил он сурово, и Лена испугалась. Она никогда никого не боялась в жизни, она не знала, что такое страх, и тут испугалась.
– Так, – сказала она растерянно, – Оскар Уайльд. «Лечите душу ощущениями, а ощущения пусть лечит душа».
Мамуля, не переставая моргать, пощупала ее голову. Лена засмеялась.
– «Да, душа его больна смертельно»! – воскликнула она. – «Но вправду ли ощущения могут исцелить ее?»
– Нет, я ухожу с работы! – сказала мама.
– Ерунда, – спокойно проговорила Лена. – Имеет же человек право на бзик. На обыкновенный бзик. Чего здесь ужасного?
Мамуля ушла на кухню, а отец остался в комнате. Неожиданно он встал на колени перед коляской и принялся целовать Лене руки. Она вырывала их, ничего не в силах понять.
– Что с тобой, доченька, – повторял отец, и в голосе его было отчаяние, – что с тобой, доча?
Лена вырвала наконец руки и прижала к себе отцовскую голову.
– Ну прости! – приговаривала она. – Ты что, испугался?.. Конечно… Какая же я дура!
Отец отстранился от Лены, отошел в угол. Сказал оттуда с напряженным весельем:
– А мы тебе платье купили. Длинное!
Лена захлопала в ладоши, закричала:
– Чур не показывать! Мыться! Мыться!
Так она завела для себя. Никто ее не учил, сама придумала: прежде чем обнову надеть – помыться. А дома было еще одно правило – купал ее отец.
Это было очень давно, совсем еще в детстве, когда стесняться совсем нечего. Отец брал ее на руки и нес в ванну. Потом она подросла и стала тяжелой, так что мамуля ее не могла поднять, и опять купаться ее носил отец. Закатывал рукава рубашки, надевал мамулин фартук, чтобы не забрызгать брюки, и укладывал ее в воду, и мыл, и полоскал, как самая заботливая мама. Лена не стыдилась отца. Может, оттого, что, когда ее раздевали, она, как никогда, чувствовала себя больной. Неполноценной.
И вдруг она испугалась. В первый раз.
Отец напустил воды в ванну, нацепил фартук, закатал рукава и вошел в комнату, чтобы отнести Лену. Но она сидела одетой и исподлобья глядела на отца. Он все понял.
– Хорошо, – сказал он, – пусть мамуля.
Лена прикрыла глаза. Нет, в этот сумасшедший день с ней определенно что-то случилось.
– Подожди, – шепнула она, – все нормально.
Она сняла что могла сама, отец помог в остальном. Потом подхватил ее как пушинку, принес в ванную, бережно опустил в теплую воду.
– Прости, – сказала она отцу, – со мной сегодня действительно чего-то не того…
– Да нет, девочка, – улыбнулся отец, – просто ты растешь.
– Расту? – удивилась она и стыдливо спряталась под воду.
Они молчали. Весело капала вода из крана. Отец снял с полки трех маленьких цветастых утят и бросил в ванну. Этих утят он бросал ей всегда, сколько она помнит себя.
– Утята маленькие, – сказал мягко отец, – а наша Лена растет.
– Пап! – сказала она резко, и глаза ее наполнились слезами. – Пап! – повторила она требовательно. – Ну ответь! Зачем я расту? Посмотри на меня. Я чувствую, что стала больше, какая-то сила раздвигает меня изнутри. И грудь, и бедра, и плечи. Но зачем? Зачем мне это? Посмотри на ноги! Они ничего не могут. Просто плети.
– Перестань! – попросил отец.
– Подожди, папочка, – сказала она, смахивая слезы. – Потерпи. Еще немножко. Помоги мне. Ответь! Зачем я расту? Женщина рождается на свет, чтобы рожать сама! А я! А я никогда не смогу стать матерью! Не смогу полюбить! И меня никто не полюбит, ты понимаешь? Так зачем же все это? – Она замолчала, взглянула на отца и спрятала лицо под воду.
Когда вынырнула, отец сидел, опустив голову.
– Доча, – сказал он, взяв ее за мокрую руку. – Каждый миг из жизни уходят люди. И смерть порой становится избавлением от страданий. – Он помолчал. – Если бы я был верующим, я бы сказал тебе: помолимся. Но я говорю тебе: поверим. Поверим в себя, в свои силы. В то, что мы люди, и ты – человек, еще небольшой, но смелый, умный и мудрый человечек. Ты все сможешь, только помни всегда: не быть – проще, чем быть.
Лена глядела на него широко раскрытыми глазами.
– Папа, – произнесла она, – я верю тебе, я очень верю тебе, но мне ведь от этого не будет легче.
Отец надолго замолчал. Он молчал, сидя на табурете, раскачиваясь из стороны в сторону, потом произнес:
– Позор, если я стану тебе лгать. – Он помолчал снова. И прибавил: – Легче тебе не будет.
Отец встрепенулся и принялся мыть ее – жестко и нежно, и она помогала ему, вернее, себе, и на сердце у Лены стало неожиданно ясно.
Больше они ни о чем не говорили. В огромной махровой простыне принес папка дочку в комнату, надел на нее новое платье, помог заплести косы. Мамуля готовила ужин, и все их священнодействие проплыло мимо нее. Да, собственно, это и входило в ритуал.
Когда туалет был закончен и Лена сидела в каталке, отец позвал маму. Он умел это делать, папка, – соединять в одно два взгляда: мамуля появлялась на пороге в тот самый миг, когда он подвозил Лену к зеркалу. Мамуля, охая и ахая, разглядывала дочь, а Лена – себя: перед ней сидела взрослая девушка в сиреневом длинном платье с яркими цветами, так идущими к голубым глазам, к золотой косе через плечо, к горящим алым щекам.
Федор ждал, что батяня прибранную комнату оценит, скажет что-нибудь одобрительное, но он будто ослеп. Ходил из угла в угол, будто дергался – то тише пойдет, то быстрее. И пластинку «Амурские волны» Федору завести не с руки было. «Ладно, – решил он, – до мамки».
А она все не шла. Всегда рано приходила, никогда такого не случалось, чтоб задержалась. И без нее ничего не выходило у Феди с отцом. Молчали, будто не о чем говорить. Батяня метался по комнате. Садился на стулья – на все по порядку, – вскакивал, ходил, дымил в форточку, снова метался. Потом сказал:
– Может, я прогуляюсь?
Федя плечами пожал: что он, отца под арестом держит? Да пусть идет. Но тут же представил: стоит ему на улице появиться, как возникнут «друзья детства» и опять… Ответил строго:
– Потерпи.
Батя хмыкнул, уселся за стол, небрежно сдвинул вазу с цветами, скатерть сморщинил, начал газеты листать. Хмыкнул снова. Задиристо произнес:
– Нехорошо говоришь!.. Нехорошо!