В лесу пахло соснами, свежестью и гнилой мокрой листвой. Закатное солнце лениво растекалось по верхушкам деревьев, но внизу уже сгущался синеватый вечерний мрак. Хотелось полной грудью вдыхать терпкий лесной аромат, слушать птиц и сухое шуршание иголок, веток и листьев под ногами, но громкое, нескладное пение обитателей интерната мешало, спутывало мысли разноцветной паутиной, создавая сюриалистичный, до отвращения яркий кричащий узор.
Песня о матери-одиночке, плачущей над колыбелью ребёнка, исполнялась с каким-то остервенелым старанием. И поверх визжащее – рычаще –воющего хора, раздавался душераздирающий рёв Надюхи. Не оставалось никаких сомнений, для кого она так рвала голосовые связки. Меня же к участию в хоре не допустили. Во-первых потому, что не сыскала расположения Ленуси, а во-вторых – Краснуха ни на шаг меня от себя не отпускала.
– Со мной пойдёшь, малохольная, – проворчала она, хватая меня чуть выше локтя, грубо, с нескрываемым отвращением. – Потом оправдывайся перед мамашей, куда её дитятко делось.
Девушки орали песни, парни над чем-то смеялись. Учителя, все, кроме Краснухи, болтали о чём-то своём. Краснухе ужасно хотелось к ним присоединиться. Она тащила меня за собой, как мешок, набитый опостылевшим хламом, и я то и дело спотыкалась о коряги и ветки. Порой, она бросала в их сторону реплики, задавала какие-то вопросы, и если её высказывания оставались незамеченными, сжимала мой локоть так, что всё тело пронзало болью, как от удара током. Краснуха, как выяснилось позже, двадцать лет отработала в колонии для несовершеннолетних и точно знала, куда и как давить.
Зрячие вели незрячих, осторожно обходя пеньки и ямы, предупреждали о торчащих сучьях. Мне же приходилось испытывать на себе все неровности и препятствия нашего пути. И вскоре я мысленно проклинала и лес, и заботливую Краснуху, и песню о матери-одиночке.
Почему наши желания сбываются, но не так как мы этого хотим? Может всё дело в том, что мы не правильно формулируем запрос мирозданию?
Я часто представляла себе, как иду по лесной дороге с друзьями, за спиной рюкзак, над головой синь ясного неба и скоро привал с костром, печённой картошкой и гитарой. Родители часто любили рассказывать о походах, ночёвке в палатках, булькающем в котелке супе и дружной песне взлетающей к облакам. Я завидовала им и, впечатлённая их рассказами, воображала на их месте себя, окружённую верными друзьями, свободную и здоровую.
Ну вот, Алёна, сбылась твоя мечта, лес, рюкзак, твои сверстники. Так почему же ты не радуешься?
Как же есть хочется! В желудке разрастается сосущая боль, во рту неприятно расползается мерзкий кисловато-жгучий привкус. Будь проклята моя робость!
На обеденном привале мне удалось сживать лишь кусочек ржаного хлеба. Все сидели, поджав по-турецки ноги на расстеленных покрывалах, В железных мисках пестрела какая-то снедь, коричневая и жёлтая, красная и белая. Участники похода тут же набросились на еду. Опять же, зрячие помогали незрячим, педагоги уселись со своими припасами неподалёку и вели оживлённую беседу. Я же, с отчаянием водила глазами по плошкам, не в силах протянуть к ним руку. Что в них? Как брать, к примеру, вот это белое, ложкой или рукой? А коричневое? Его на хлеб мажут или ложкой зачерпывают. Мутная пелена покалеченной роговицы не давала ничего разглядеть, лишь смутные круги на покрывале неопределённого цвета, да расплывчатые фигуры ребят.
Но, как не крути, голод – не тётка, и к завершению трапезы, я всё же решилась протянуть руку к коричневому кругу. Мои пальцы дотронулись до хлебной мякоти.
– Положила на место! – растягивая гласные, проговорил лысый пацан в синем спортивном костюме. В голосе слышалось самодовольство, ощущение власти и жажда разрушать, давить, унижать, ради собственного удовольствия.
По спине пробежала холодная струйка пота, и, наверное, не только у меня одной. Все дружно замолчали. Было слышно, как в кустарнике закопошился какой-то зверёк, как вспорхнула с ветки на ветку птица, как где-то неподалёку звенит комар.
Еда! Хлеб – это еда! Такой мягкий, душистый, с глубокими порами. Чёрт с белым, жёлтым и красным, я рада и коричневому!
– Мухой положила, ты, – каркнула, поддакивая, Ленуся. – Кому сказано!
Я, задвинув страх подальше, впилась зубами в податливую рыхлую мякоть. Душистый, слегка кисловатый, безумно вкусный. Пошли они все к чёрту! Почему я должна голодать? Ради чего?
– Я смотрю, ты рамсы попутала.
Внушительная фигура Лапшова перегнулась через, разделявшее нас покрывало, нависла над плошками и стаканами и выхватила из моих рук краюху.
– Отдай, придурок! – взвизгнула я. Хотелось произнести это грубо, с угрозой в голосе, но голосовые связки смогли издать лишь мышиный писк.
Никто из окружающих не спешил заступаться. Напротив, каждый пытался выдавить из себя смешок, согласный, припорошенный подобострастием.
– Зырьте сюда! – гоготнул он. – Ща я вам тут фокус-мокус покажу. Рейтуза превращается в собаку. Рейтуза, лежать!
Коричневый кусок хлеба мелькнул возле моих глаз.
– Непонятливая собака оказалась, – с притворным сожалением вздохнул Лапшов, и тут же что-то твёрдое врезалось мне в живот. Я согнулась пополам и рухнула на землю.
В ушах зашумело, перед глазами поплыли чёрные круги.
– Молодец! – сквозь шум услышала я голос Лапшова и визгливое хихикание Ленуси и Надюхи.
Огромная ручища принялась засовывать кусок мне в рот.
– Жри, – продолжал гоготать мой мучитель. – Получай награду.
Жирные потные пальцы, воняющие табаком и мочой, вкус опороченного, осквернённого хлеба, тупая боль в месте удара.
– А ну прекратить!
Голос сильный, властный, командный, но чистый, и сочный, как весенняя трава.
Большие крепкие руки помогли подняться, смахнули с одежды прилипшую листву и сосновые иглы.
– Вы совсем, девятые классы охренели? – продолжал распекать обладатель травянистого голоса. Здесь в лесу, на фоне кустарников и сосен, психолог Давид Львович Кирченко выглядел сурово, даже дико, ни дать ни взять – первобытный человек, вышедший на охоту, свирепый викинг сошёл на берег со своего драккара.
– Да мы просто прикалываемся, Давид Львович. Зачем так нервничать? – усмехнулся Лапшов. И в этой усмешке было всё и чувство превосходства, и едва скрываемая неприязнь, и затаённая угроза.
– Собрал посуду и марш на речку! – бесстрастно скомандовал мой спаситель.
– Мы не в армии, чтобы вы так с нами разговаривали, – вступилась за парня Ленуся.
– В армии я бы с вами не так говорил, Сундукова, – ответил педагог, отвернулся и ушёл. Ну и правильно, чего ему среди нас делать? А на меня, растрёпанную, униженную, в пыльной одежде и вовсе смотреть противно.
Когда вернулся Лапшов, остервенело звеня плошками и матерясь сквозь зубы на холодную реку, мы снова отправились в путь. Ручища Краснухи, потная и липкая вновь обхватила нижнюю часть моего плеча, стирая прикосновение Давида Львовича. Мимолётное, отстранённое, но такое горячее. Неужели так бывает, чтобы человеческие руки были и мягкими и сильными одновременно? А голос? Твёрдый, требовательный. Интересно, как он разговаривает со своей женой, как в его исполнении звучат ласковые слова или комплементы? И есть ли у него жена или девушка? Тьфу! Да что это со мной? Помогли с земли подняться, иголки со штанов стряхнули, я и поплыла розовой лужицей, слюни распустила. В лицо запоздало бросилась краска стыда. Голос Давида Львовича едва пробивался сквозь девичье истошное вытьё, он о чём-то оживлённо болтал с физручкой, коротко стриженной, худощавой тёткой с зычным грудным голосом.
– А мне очень нравится, – говорила она, стараясь перекричать, одуревший от свободы и чистого воздуха хор. – Ведь это – наша жизнь, всё, как есть.
– А вот и нет, Зинаида Семёновна, – смеялся викинг. – Современные авторы пишут книжки на потребу публике, о ментах и о ворах, о золушках, подцепивших мужичков с большими кошельками. Литературный мусор – одним словом. Вы еще предложите эту пакость в школьную программу внести.
– Ну не всё же Лермонтова вашего читать, – вмешалась Краснуха, волоча меня за собой.
Боль вспыхивает внезапно. Вот моя нога цепляется за очередную корягу, Ручища математички неумолимо тянет вперёд, я неловко заваливаюсь на бок. Боль. электрическим разрядом, жгучими лучами разбегается по нервам. Голеностопный сустав, голень, бедро. Вскрикиваю и шлёпаюсь пятой точкой на сосновые иглы и шишки. Край одной из них врезается в ягодицу, но это ерунда по сравнению со жгучими лучами.
Хор замолкает, песня обрывается на половине слова.
– Вставай! – раздражённо орёт математичка, тянет за руку, злобно, с едва скрываемой яростью. – Неуклюжая идиотка, нужно было тебя в школе оставить!
Пытаюсь подняться, но боль выстреливает с новой силой, и я валюсь на землю.
– Блин, – недовольно протягивает кто-то из ребят. – Опять с Вахрушкиной возятся.
– Не человек, а ходячая проблема, – поддерживает Надюха.
– Нет, – продолжает негодовать Краснуха, не успевая подавить отрыжку, и меня обдаёт капустным выхлопом. – Сколько слепых идёт, и никто не додумался упасть. А эта… И ведь остаточное зрение есть.
Боль придаёт мне смелости.
– Ну, простите, что я не до конца ослепла, – произношу, глядя снизу вверх.
– Она ещё и дерзит! – взвизгивает Краснуха. – Нет, вы посмотрите только!