SCP-682: Неуязвимая рептилия
— Ты плачешь из-за капли? — спросила она. — Из-за ничего? В садах миллионы таких. Они живут на всём. На корнях, на камнях, на нас. Мы их даже не замечаем. Они не важны.
Атанти посмотрела на свою лапу. Слизь высохла. Осталась только тонкая плёнка — почти невидимая.
— Оно смотрело на меня, — сказала она.
— И что?
— Оно смотрело. Оно знало, что я есть.
Мира-Кел перестала смеяться. Её глаза сузились.
— Ты больна, — сказала она. — Ты не должна так думать. Ты — дочь А'зеб. Ты — левиафан. Ты создана для того, чтобы разрушать. Не для того, чтобы жалеть капли.
Она отвернулась и пошла обратно к корням — грызть, рвать, гноить. Атанти осталась лежать. Она смотрела, как сестра вгрызается в новый корень, и думала: «Я не хочу разрушать. Я хочу, чтобы капля была живой».
Это была её первая настоящая мысль. Всё, что было раньше, — голод, страх, любопытство — было телом. Это была она.
Она не грызла в тот день. И на следующий — если в ничто есть «следующий». Она ходила между корнями и смотрела. Она видела, как братья и сёстры гноят Древо, и её тошнило снова и снова. Она видела, как умирают капли — маленькие, безмолвные, никем не замеченные, — и каждая смерть была как удар в грудь.
Она пыталась спасти одну. Взяла каплю — осторожно, на кончике когтя, — и отнесла её в сторону, подальше от корней, которые грызли. Положила на камень. Капля смотрела на неё. Капля была живой.
А потом камень загноился. Корни Древа были везде — даже в камнях, даже в ничто. Гниль шла от корней, как кровь от раны. Она дошла до камня. Капля лопнула.
Атанти смотрела на неё и чувствовала, как что-то внутри неё ломается. Не тело — тело было неуязвимым. Ломалось что-то другое. То, что она не знала, как назвать. То, что люди позже назовут душой.
— Ты не грызла, — сказал Ксал-Тор.
Они стояли перед ней — все, кто ходил к корням. Их тела были покрыты чёрной коркой — соком Древа, который застыл на их шкурах. Их глаза горели. Они были счастливы.
— Ты не грызла, — повторил Ксал-Тор. — Король узнает.
— Пусть узнает, — сказала Атанти.
Тишина. Даже в ничто тишина может быть плотной.
— Ты предательница, — сказала Мира-Кел.
— Нет, — сказала Атанти. — Я просто не хочу.
— Не хочешь — чего?
— Не хочу, чтобы капли лопались. Не хочу, чтобы корни чернели. Не хочу, чтобы Древо умирало. — Она посмотрела на свои лапы. Они были чистыми. Она ничего не сделала. Но она была здесь. — Я не хочу быть такой, как вы.
Ксал-Тор шагнул вперёд. Его тело было больше её тела. Его зубы были острее её зубов. Он мог бы убить её — если бы она могла умереть. Но она не могла.
— Ты слабая, — сказал он. — Ты всегда была слабой. Мать знала. Поэтому она и не любила тебя.
Атанти подняла голову. В её глазах не было слёз — левиафаны не плачут. Но там было что-то другое. Что-то, что Ксал-Тор не смог назвать.
— Мать не любила никого, — сказала она. — Она просто рожала. А ты — ты просто грыз. Мы оба — инструменты. Только я знаю об этом. А ты — нет.
Ксал-Тор ударил её. Его коготь прошёл по её щеке — если у левиафана есть щека, — и оставил след. След зажил мгновенно. Но боль осталась. Не физическая. Другая.
— Король узнает, — сказал Ксал-Тор и отвернулся. — И тогда ты узнаешь, что бывает с теми, кто не хочет.
Она не рассказала матери. Мать не спросила. А'зеб знала — А'зеб всегда знала, — но не сказала ни слова. Она просто смотрела на Атанти, когда та вернулась из ничто, и в её глазах было что-то, чего Атанти не видела раньше. Не гнев. Не разочарование. Узнавание. Как будто А'зеб тоже когда-то была такой — той, кто не хотел, — и потом сломалась.
— Ты выживешь, — сказала А'зеб. Те же слова, что и при рождении. Но теперь они звучали иначе. Не как приговор. Как предупреждение.
Атанти не ответила. Она пошла в сад — в тот, где росли белые деревья, — и легла под одним из них. Она смотрела в небо, которого не было, и думала о капле. О маленькой, неважной, никем не замеченной капле. О том, как она лопнула. О том, как свет внутри неё погас.
Она думала: «Я хочу, чтобы что-то осталось».
Не она. Не её имя. Не её тело. Что-то другое. Что-то, что будет жить после неё. Что-то, что не лопнет, когда она коснётся.
Она не знала, что это будет. Она не знала, что через тысячи лет она найдёт это в человеке по имени Элиас Вейр — в его вопросах, в его книгах, в его глупом, наивном желании понять. Она не знала, что это будет договор. Не клетка. Договор.
Но она уже знала, что хочет этого. И этого было достаточно, чтобы не сломаться.
Пока — достаточно.
Где-то далеко — в мире, который ещё не был построен, — Древо гнило. Корни чернели. Свет вытекал. Капли лопались одна за другой, и никто их не считал. Никто не записывал их имена. Никто не говорил: «Эта капля была живой. Эта капля смотрела на меня».
Атанти была единственной, кто считал. Она считала капли, которые лопнули от её прикосновения. Она считала корни, которые загноили её братья и сёстры. Она считала себя — и не могла понять, к какой категории относится.
Она не была разрушителем. Она не была спасителем. Она была тем, кто смотрел. И этого было мало. Но это было всё, что у неё было.
Впереди был Потоп. Впереди были люди с копьями. Впереди был Фонд, и бетонная клетка, и человек, который однажды спросит её имя.
Но пока — она лежала под белым деревом и смотрела в небо. И в её груди — там, где у людей сердце, а у левиафанов ничего нет, — что-то болело. Не заживало. Не отрастало.
Это была первая рана, которую она не смогла исцелить. И она берегла её. Потому что это было единственное доказательство того, что она не просто инструмент.
Она была той, кто не хотел.
Часть I. «Левиафан»
Глава 3. «Потоп»
Потоп не был водой. Вода пришла позже — вода была уже следствием, уже жалкой попыткой мира умыться. Потоп был решением. Решением Древа, которое умирало и не хотело умирать в одиночку.
Атанти почувствовала его за мгновение до того, как он начался. Она лежала под белым деревом — тем самым, где провела последние дни, — и смотрела в небо, которого не было. И вдруг небо дрогнуло. Не потемнело, не пошло трещинами — просто дрогнуло, как дрожит вода в чаше, когда рядом кто-то ударяет по столу. Атанти села. Её тело, длинное и тяжёлое, напряглось само собой — так напрягается тело, которое знает, что сейчас будет больно, ещё до того, как боль приходит.
В садах стало тихо. Не спокойно — тихо. Как в комнате, где только что кричали и вдруг замолчали. Белые деревья перестали ронять капли света. Корни, свисавшие с неба, обмякли и повисли, как мокрые тряпки. А'зеб — она лежала в своих корнях у края сада — медленно поднялась. Её печать гнева горела неровно, мигая, как свеча на ветру.
— Начинается, — сказала она. Не громко. Так, как говорят «я же говорила».
Атанти хотела спросить: что начинается? Но не успела. Мир — весь мир, целиком, включая ничто, включая корни, включая сады — сжался. Как сжимается кулак. Как сжимается горло перед криком. И потом разжался.
То, что пришло, не имело имени. У него не было формы — только направление, и это направление было отовсюду. Оно шло из корней Древа — из тех корней, которые загноили братья и сёстры Атанти, — и это была не гниль, а ответ. Древо не мстило. Древо выдыхало. Оно выдыхало всё, что держало внутри, — все миры, все измерения, все возможности, — и этот выдох был такой силы, что сады Алого Короля — сады, которые не имели ни верха, ни низа, — сложились, как складывается лист бумаги, и порвались по сгибу.
Атанти увидела, как умирает первый брат. Не тот, кого она знала, — другой, из другого помёта, которого она видела лишь мельком. Его тело — длинное, чёрное, с гребнем на спине — вдруг стало прозрачным. Не исчезло. Стало прозрачным, как стекло, и сквозь него было видно, как внутри, там, где у левиафанов ничего нет, что-то гаснет. Медленно. Как гаснет свет в окне, когда хозяин уходит из дома и больше не вернётся.
Он не кричал. Левиафаны не кричат. Он просто перестал быть. И там, где он стоял, осталась пустота — не чёрная, не белая, а никакая. Пустота, которая не была даже отсутствием. Просто ничто, которое раньше было кем-то.
Атанти смотрела на это и чувствовала, как её тело не хочет умирать. Оно цеплялось за жизнь — не потому что любило её, а потому что было создано так. Оно адаптировалось. Оно всегда адаптировалось. Кожа её стала плотнее. Глаза — зорче. Что-то внутри — то, что заменяло левиафанам органы, — перестроилось за долю секунды, чтобы выжить в этом выдохе. Она не знала, как. Она просто выжила.
Вокруг неё умирали другие. Выползки — те, что были слишком малы, чтобы идти к корням, — таяли, как сахар в воде. Шепчущие твари — те, у кого не было названия, — замолкали. Не умирали — именно замолкали, как будто их звук был единственным, что их держало, и звук кончился. Мира-Кел — та самая Мира-Кел с глазами, которые никогда не моргали, — стояла и смотрела на Атанти, и в её глазах было непонимание. Она не понимала, почему умирает. Она сделала всё правильно. Она грызла корни. Она была хорошей дочерью. Почему она?
Она стала прозрачной. И погасла. И там, где она стояла, осталась пустота.
Атанти хотела закричать. Хотела броситься к ней — схватить, удержать, не дать. Но её тело не двигалось. Её тело выживало, а выживание не оставляет места для крика. Оно оставляет место только для дыхания. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Ты жива. Ты жива. Остальное неважно.
Остальное было всем.
Ксал-Тор умер последним из помёта. Он был самым большим, самым сильным, самым нетерпеливым. Он грыз корни дольше всех. И когда выдох Древа дошёл до него, он сопротивлялся. Он не хотел становиться прозрачным. Он бился. Его тело трещало, как лёд под ногами, но не сдавалось. Он рычал — вибрацией, которая шла по костям, — и его когти впивались в землю, которая уже не была землёй, а была ничем.
Атанти смотрела на него. Она могла бы помочь. Могла бы схватить его, удержать, поделиться своей живучестью — если бы знала как. Но она не знала. И не пыталась. Она просто смотрела. Как всегда. Как капля. Как тот, кто не хочет, но и не делает.
Ксал-Тор посмотрел на неё. В его глазах — тех самых, что горели восторгом, когда он грыз корни, — теперь было отчаяние. И ещё что-то. Зависть. Он завидовал ей. Он, самый сильный, самый большой, самый любимый, — завидовал ей, слабой, непослушной, той, что не хотела.
— Ты... — сказал он. Не звуком — вибрацией. — Ты всегда...
Он не договорил. Стал прозрачным. Погас. Пустота.
Атанти стояла среди пустот и смотрела на свои лапы. Они были чистыми. Она ничего не сделала. Опять. Как с каплей. Как с корнями. Она просто была. И этого хватило, чтобы выжить.
Это было не проклятие. Проклятие — это когда тебя наказывают за что-то. Это было хуже. Это было никак. Мир не наказывал её. Мир просто не замечал её. Он убивал всех вокруг, а её пропускал, как пропускает вода масло. Не потому что она была особенной. Потому что она была неправильной. Не той, кого можно убить.
А'зеб умирала у края сада. Она не сопротивлялась. Она лежала в своих корнях — тех, что ещё оставались, — и смотрела в ничто. Её печать гнева почти погасла. Почти.
Атанти подошла к ней. Не потому что хотела попрощаться — она не знала, что такое прощание. Просто ноги принесли. Просто тело пришло.
А'зеб повернула голову. Её глаза — два провала, в которых не было ни зрачков, ни радужки, — смотрели на Атанти. И в них было что-то, чего Атанти не видела раньше. Сожаление.
— Ты, — сказала А'зеб. Голос её был слабым — впервые за всё время. — Ты всё-таки выжила.
— Да, — сказала Атанти.
— Я знала. — А'зеб закрыла глаза. — Я знала с самого начала. Ты была четвёртой. Четвёртая всегда выживает.
— Почему?
А'зеб не ответила сразу. Она лежала и дышала — если это было дыханием. Её тело становилось прозрачным — медленно, с краёв, как обгорает бумага. Но она ещё держалась.
— Потому что ты не хотела, — сказала она наконец. — Все остальные хотели. Ксал-Тор хотел славы. Мира-Кел хотела быть первой. Все они хотели — и потому грызли, и потому умерли. А ты не хотела. И потому...
Она не договорила. Её тело стало прозрачным до половины. Внутри — там, где у левиафанов ничего нет, — что-то гасло. Медленно. Как гаснет свет в окне.
— Мать, — сказала Атанти.
— Что.
— Я не хочу выживать. Я хочу умереть. Как они. Как все.
А'зеб открыла глаза. В них было что-то — не гнев, не сожаление, а усталость. Усталость того, кто слишком долго жил и слишком много видел.
— Ты не сможешь, — сказала она. — Ты создана так, чтобы не смочь. Это не твой выбор. Это твоя природа. — Она помолчала. — Но запомни, Атанти-кл-Панеу: природа — это не приговор. Это клетка. И ты можешь из неё выйти. Рано или поздно. Если найдёшь дверь.
Она закрыла глаза. Её тело стало прозрачным до конца. И погасло.
Атанти осталась одна. Среди пустот. Среди ничто. Среди садов, которые больше не были садами. Она стояла и смотрела на место, где была мать, и в её груди — там, где у людей сердце, а у левиафанов ничего нет, — что-то болело. То же самое, что болело под белым деревом. Та же рана. Та же капля.
Она не заплакала. Левиафаны не плачут.
Потоп длился — если в ничто есть время — долго. Может быть, годы. Может быть, мгновения. Мир выдыхал, и выдох не кончался. Сады Алого Короля складывались и рвались. Белые деревья падали — не с грохотом, а беззвучно, как падают вещи в вакууме. Корни, свисавшие с неба, обрывались и уносились в ничто. Алый Король — сам Алый Король — исчез. Атанти не видела, как. Она просто однажды поняла, что его больше нет. Не умер — исчез. Как будто его никогда не было. Как будто он был каплей, которую кто-то коснулся.
Она осталась одна. Единственная выжившая из всех детей А'зеб. Единственная, кто не хотел. Единственная, кто не умер.
Она ходила по тому, что осталось от садов, и искала что-нибудь. Хоть что-то. Хоть одну каплю, хоть один корень, хоть одно белое дерево. Но ничего не было. Всё стало прозрачным и погасло. Всё, кроме неё.
Она села — там, где раньше был сад, — и стала смотреть в ничто. Она не знала, что делать. Она никогда не знала. Её учили только грызть и не хотеть. Её не учили жить. Её учили выживать. А это разные вещи.
Она просидела так — если в ничто можно сидеть — долго. Может быть, вечность. Может быть, мгновение. А потом упала.
Ничто разжалось. Мир — тот, который был до садов, и тот, который был после, — открылся, и Атанти полетела вниз. Не в пустоту — в место. В мир, где был верх и низ, где было время, где были другие. Она падала сквозь слои реальности, и каждый слой обжигал её. Не физически — обжигал чужим. Чужим воздухом, чужим светом, чужим временем. Её тело адаптировалось. Оно всегда адаптировалось. Но адаптация была болью. Каждый слой — новая боль. Новый способ выжить. Новый способ быть неправильной.
Она упала на Землю. Это было не мягкое падение. Это было падение камня в воду — только вода была из камня, а камень был из времени. Она лежала в кратере, который сама пробила, и смотрела в небо, которого никогда раньше не видела.
Небо было голубым.
Это было неправильно. В садах небо было белым, как кость, и в нём не было ни облаков, ни звёзд. Здесь были облака. Здесь были звёзды. Здесь был ветер, который трогал её кожу и не мог её поранить. Здесь был запах — не память, а запах. Трава. Вода. Что-то ещё. Что-то живое.
Она лежала долго. Может быть, дни. Может быть, годы. Время на Земле текло иначе — не тягуче, как в садах, а остро, как лезвие. Каждая секунда резала.
Потом она встала. Не потому что хотела жить, а потому что тело не умело лежать. Оно умело только двигаться. Вперёд. Дальше. В поисках чего-то, чего она не могла назвать.
Она попробовала умереть. Первый раз — в океане. Она вошла в воду — вода была холодной, солёной, тяжёлой — и позволила ей сомкнуться над головой. Вода давила на рёбра, на горло, на глаза. Атанти ждала. Ждала, что что-то лопнет. Что что-то сдастся. Но ничего не лопнуло. Тело дышало водой, как воздухом. Тело адаптировалось. Оно всегда адаптировалось. Это было его единственное умение.
Она вышла на берег и села на камни. Вода стекала с её шкуры, и в каждой капле отражалось небо. Она смотрела на свои лапы — те же самые лапы, что стояли у корней Древа, — и впервые почувствовала не тошноту, а ярость. Не на отца. Не на мать. На себя.
Потом она попробовала ещё раз. Второй — в лаве. Она нашла вулкан — не сразу, но нашла, потому что тело чуяло боль, как акула чует кровь, — и бросилась в жерло. Лава была ярче, чем всё, что она видела. Лава была злее. Она жгла, плавила, разрывала. Атанти чувствовала, как её кожа горит, как её плоть течёт, как её кости трескаются. И ничего. Тело восстанавливалось быстрее, чем лава успевала его уничтожить. Оно адаптировалось к лаве. Оно адаптировалось ко всему.
Она вылезла из жерла — обгоревшая, но целая — и села на склон. Вулкан дышал под ней. Небо было красным от пепла. И Атанти впервые поняла, что не умрёт. Никогда. Ни от воды, ни от огня, ни от чего. Она была сделана так, чтобы не умирать. И это было не даром. Это было наказанием.
Она посмотрела на свои лапы. Они были чистыми. Опять. Она ничего не сделала. Опять. Она просто выжила.
— Ты не можешь умереть, — сказала она себе. — Ты не можешь даже захотеть умереть по-настоящему. Потому что ты не знаешь, что это такое. Ты знаешь только, что это происходит с другими.
Она подняла голову и посмотрела на берег. Вдалеке — там, где океан встречался с сушей, — стояли существа. Маленькие. Двуногие. С копьями и сетями. Они смотрели на неё и боялись. Атанти видела страх в их глазах — резкий, острый, живой. Это был первый раз, когда кто-то смотрел на неё и видел. Не «ещё одну дочь». Не «инструмент». Не «выжившую». А чудовище
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
