Расстегнув воротник-стойку, я подставил разгоряченную шею под ледяное лезвие наступающей ночи.
* * *
Говард сходил к машине и вернулся с топором, чугунной решеткой и сумкой с каким-то барахлом. Пока я заканчивал с оленем, он разжег костер. Филей он промыл, нарезал на куски и поместил в брусничный маринад. Когда дрова прогорели, оставив после себя слой мерцающих углей, Холт бросил темно-красное мясо на чугунную решетку, смазал все оливковым маслом и пристроил решетку над углями.
Без преувеличения, это был лучший ужин в моей жизни. Вкус оленины ни с чем не спутать, а вкус свежеприготовленной оленины, вырезанной собственными руками, подобен пению ангельского хора. Я проникся искренней симпатией к своему таланту к свежеванию.
– Как насчет короткой молитвы? – предложил я, вытирая бороду о рукав флиски. – Может, посидим и подержимся за руки? Поклоняясь одному из кровавых богов.
– Некоторые боги неимоверно стары. – Говард хмыкнул с набитым ртом. – Старше страха человека перед темнотой.
Позже он подложил дров в костер, растопил снег в котелке и приготовил пойло из еловых веток, которое почему-то назвал чаем.
– Когда ты видел его? – спросил я, прихлебывая из кружки.
– В прошлом году, в начале октября. Лес пах недавно прошедшим дождем, над деревьями поднималась луна. Сама природа толкала оленя передвигаться в светлое время суток в поисках самки. Внезапно я остановился. Подняв голову, самец сверлил меня взглядом. Он стоял в двадцати ярдах, капли дождя блестели на шерсти и рогах. Он был готов к бою, искал малейший предлог. Я как можно медленней передвинул приклад на плечо, когда он развернулся и унесся прочь.
Мы молча смотрели на огонь.
– Сейчас бы чего-нибудь покрепче драных еловых веток, – сказал я. – Например, бутылку дорогого шотландского виски, хранившегося годами. Тебе бы тоже перепало.
– Можно заехать в Парадайс.
Я медленно повернул голову и уставился на Холта, не пытаясь подобрать отвисшую челюсть.
– Значит, я могу зашибить муху?
– А ты хочешь?
Скажи «да». Ну же, открой свой гребаный рот и скажи «да, да, да». Я открыл рот:
– Не знаю. Говард? Как сильно я тебя стукнул?
– Я бы не сидел здесь, едь ты на пять миль быстрее.
Я вглядывался в его лицо, на котором метались красно-оранжевые отсветы костра, словно крылья горящих птиц. О чем он думал? Я ехал со скоростью сорок миль в час, столкновение в любом случае должно было убить его. Тот кровавый след… Наверняка я сломал ему ногу, может, обе. Не исключено, что руку. И ребра. Как он выжил? Как добрался до больницы?
– Как ты освободился от боли? – тихо спросил я.
Огонь был таким ярким, что вокруг нас на снегу лежали тени.
– Никак, – ответил Говард. – Она по-прежнему со мной, однако теперь я могу жить с ней.
– Таблетки?
– Первое время. Рано или поздно медикаменты перестают помогать.
Точно нога, подумал я. Но он не хромает. Прошло два года. Дело не в том, сколько прошло, а в том, что он выбрал встать на ноги. Остеосинтез? Очевидно. Долгие месяцы физиотерапии, попытки восстановить подвижность. Тот, кто привык бежать, заново учился ходить: сгибать ногу, сидеть, стоять, все дольше с каждым днем, делать первые неуверенные шажки. Я представил Говарда в больничной палате, с бледным лицом, опирающегося на костыли. Должно быть, у него было много времени на размышления. И первым делом он идет – и не убивает меня.
– Я тоже могу жить со своей болью, – пробормотал я, отворачиваясь от огня.
– Нет, ты перекладываешь ее на других, хотя она целиком и полностью принадлежит тебе. Лишь заглянув ей в лицо, ты сможешь принять ее.
– Но болеть не перестанет.
Холт пожал плечами:
– Точно.
– Говард… Какое у нее лицо? У твоей боли.
Он глянул на меня, но ничего не ответил.
23
Я помню двух Джозефов Митчеллов. Первый читал мне перед сном, катал меня на шее, позволял держать фонарь, когда он лазил под капотом своего грузовичка, учил ездить на велике, бежал со мной на руках, пока я заливал все своей кровью.
Красные капли на снегу.
Второй шипел сквозь зубы, чтобы я держал ложку правильно («Возьми чертову ложку правильно своими кривыми пальцами»), поднимал руку на мать, на меня, когда я нарушал правила, о существовании которых даже не подозревал. И вечно торчал в гараже. Садовые инструменты висят на крюках, будто инструменты на поясе Говарда; у каждого – свой крюк и предназначение. Ножницы для живой изгороди, секатор и пила садовая для веток. Кованая коса для травы. Изолента для мусорных мешков. Топор для дров.
Я представлял, как отец сидит и смотрит в одну точку остановившимся взглядом. О чем он думал? На что решался? Я бы ни за что не осмелился подсмотреть.
Иногда его шаги останавливались за дверью в мою комнату. Скрип половиц, звук его дыхания. Как-то он простоял так целый час. Прислушивался. Ждал, когда я засну. В какой-то миг дверная ручка начала поворачиваться. Я набрал полные легкие воздуха, крик застрял в пересохшем горле. Дверь распахнулась, и там была мама.
В такие моменты я почти хотел, чтобы их не стало: и отца, и его двойника. Чтобы он покончил с собой, как отец Рэнди Скотта, который повесился в лесу и провисел день на жаре. Когда его нашли, он весьма потерял форму: лицо раздулось, потемнело и было облеплено мухами, а во рту торчал кляп со следами рвоты. Рэнди рассказал нам все, когда мы возвращались с реки, катя велики рядом с собой – было слишком жарко, чтобы крутить педали.
Джозеф Митчелл действительно повесился, только годом позже.
В начале мая, за неделю до того, как я попал в больницу, отец пришел ко мне ночью. Открыв глаза, я увидел, что он стоит возле моей кровати. Высокая всклокоченная фигура, резко пахнущая виски. Это был тот, второй, который торчит в гараже и крушит мебель до утра. Мой мочевой пузырь тут же посоветовал мне расслабиться. Сырое одеяло, сырая простыня, пижама, матрас. Уютная сырость.
Но у двойника был голос отца – тихий и мягкий, которым он читал мне на ночь и командовал передать гаечный ключ. Он подоткнул мне одеяло, говорил со мной.
Через неделю я проснулся посреди ночи от першения в горле и спустился на кухню глотнуть сиропа из корня солодки. Во время приступов кашля мама давала мне сироп солодки; когда она отворачивалась, я мог хлебнуть прямо из баночки – вязкий, сладкий, парализующий яд. Потом я узнал, что лакричные конфеты делаются из корня солодки, и с тех пор не прикасался к сиропу. Хотя, конечно, причина была в другом.
Кто-то стоял сбоку от двери.
– Мама?
Фигура чем-то махнула в мою сторону, будто отгоняла муху. Что-то горячее полилось на пижаму, застучало по полу. «Это сироп», – подумал я. Вязкий, сладкий, парализующий. И опустился на колени, не издав ни звука. Я глотнул из баночки и пролил на пижаму, вот в чем дело.
Долгий миг отец смотрел на меня, а я – на него. Затем зажал мою рану пальцами и завопил:
– Ди, вызывай «Скорую», Дэнни порезался!
Если бы не быстрота реакции отца, я бы умер в течение трех минут. Ах да, будь порез чуть выше, у меня не было бы ни единого шанса.
Я сказал, что взял нож, чтобы открыть крышку на сиропе от кашля. Полицейские и социальный работник явно были недовольны моим рассказом. Но я не жертва, понимаете? Никогда ею не был.