Наука и магия в античном мире
Александр Валентинович Амфитеатров
«Изучая историю древних цивилизаций, трудно не обратить внимания на важную и постоянную роль, какую играла в складе и быту их вера в чудесное и сверхъестественное. Культ чуда был общею основою всех античных религий. Хотя апостол Павел и определил с блестящею меткостью разницу между религиозным характером иудеев и язычников греко-римской культуры: иудеи чуда ищут, эллины мудрости, – но это сказано скорее о способе религиозного восприятия, чем о предмете его…»
Александр Амфитеатров
Наука и магия в античном мире
1
Изучая историю древних цивилизаций, трудно не обратить внимания на важную и постоянную роль, какую играла в складе и быту их вера в чудесное и сверхъестественное. Культ чуда был общею основою всех античных религий. Хотя апостол Павел и определил с блестящею меткостью разницу между религиозным характером иудеев и язычников греко-римской культуры: иудеи чуда ищут, эллины мудрости, – но это сказано скорее о способе религиозного восприятия, чем о предмете его. Чудо было необходимо всем. Рим и Афины имели своих вольнодумцев, но сомнения даже самых смелых из них касались не принципа чудес, но лишь известных его практических приложений. Острый ум Лукиана проник в тайны обманных оракулов и жрецов – мистагогов; бич его сатиры не пощадил ни сказочного богословия, ни жертв, ни обрядов, ни самых богов неба, моря и ада; с гражданским мужеством, достойным глубокого уважения, разоблачил он фокусника-обманщика в живом полубоге, Александре из Абонотейха, и высмеял его поклонников, как доверчивых глупцов-суверов. Но общей возможности вмешательства сверхъестественной силы в дела земные, равно как вероятия для человека добыть секрет управления ею, не отрицал ни Лукиан, ни другой кто из дохристианских вольтерианцев. Мировоззрение древних было метафизическое; даже философские системы реальных начал, как атомизм Демокрита и вышедший из него эпикуреизм впадали в постоянные обмолвки, ясно доказательные, что утвердиться в чисто физическом созерцании природы не удавалось, а, может быть, и не хотелось ни их учителям, ни их ученикам. Отрицатель промысла, изобретатель каких-то, совершенно отчуждённых от мира и взаимно не нужных ему, беспричинно и бесцельно блаженных, богов, Эпикур, в результате своей атомистической проповеди, сам едва ли не был обожествляем благоговейными последователями. «Бог он был, только Бог мог говорить словами», восклицает о нём Лукреций. Таким образом, материалисту-метафизику античной древности пришлось стать как бы прообразом судьбы Огюста Конта, великого позитивиста прошлого века, финалом деятельности которого, разрушившей опоры стольких религий, оказалось возникновение во Франции новой религии, распространённой под именем «контизма». Материализм древних полон компромиссами метафор, уводящих мысль весьма далеко от поверочной работы над фактами в область чистого умозрения, на спекулятивные поиски божества, под псевдонимом какого бы «начала всех начал» оно себя ни являло. Абсолютного атеизма древность не знала. В эллинских общинах атеизмом звали монотеизм.
Слово «безбожник» значило не «отрицатель божества», но враг богов народного культа. В Риме, весьма внимательном и строгом в охране своей государственной религии, безбожием считался отказ от формального исполнения её невзыскательных обрядовых предписаний; так как обряды эти считались символом государственной связи и гражданской самозащиты, то уклонение от них признавалось враждебным вызовом народному союзу и вменялось в политическое преступление против основ и существования Рима. После же того, как Рим охватил своею благою властью почти весь, известный тогда и доступный цивилизации, мир, право его, гибкое в фикциях, соответственно расширило границы государственного блюстительства: неуважение к устоям Рима стало, пред сенатом и народом, символом злобы против благополучия целого мира; враги римского обряда объявлялись врагами всех римских народов, – вот почему формула обвинения их гласила о «ненависти к роду человеческому». Дальше политического суда над формальным, показным презрением к государственному культу римское правосудие никогда не шло: рыться в совести своих граждан, подвергать розыску религиозные идеи, управляющие их мыслью, словом и частною жизнью, Рим считал недостойным себя, – по крайней мере, покуда он оставался Римом, покуда имена «Рим» и «мир» звучали синонимами.
«Религия состоит из жертв и гаданий», – определяет Цицерон. Триста лет спустя, Филострат не сумел вложить лучшего определения в уста своего возлюбленного пророка, Аполлония Тианского. «Что есть высшая мудрость?» – вопрошает его консул Телезин и получает ответ: «Это вдохновение свыше, наука о молитве и жертвоприношениях». Неустойчивость границ, полагаемых такими формулами между магией и религией, заметна по первому взгляду. Потому-то магия, гонимая ещё в законах двенадцати таблиц, и не вытеснялась никогда из государства, и последнее, когда ему приходилось стать судьёй какого-либо чудотворца, оказывалось очень зыбким в критерии, кто маг, кто не маг. Великий жрец Элевзинских таинств не пожелал принять Аполлония Тианского в сообщество мистерий, потому что считал его волшебником. Аполлоний ответил горьким словом, в том смысле, что – не зови колдуном всякого, кто знает больше тебя. Жрец сконфузился и начал сам приглашать Аполлония к таинствам. Пророк презрительно отказался. Тот же Аполлоний дважды был под судом по обвинению в занятиях магией, что не помешало ему умереть святым и сделаться богом императорской фамилии Северов. По-видимому, обвинение в магической деятельности было опасно лишь постольку, поскольку опыты её почитались угрожающими политическому строю государства или нарушали уголовный закон. В противном случае, не могли бы пользоваться покровительством государства такие доказанные и обличённые волхвы, как Александр Абонотейхот во II веке или Симон Гиттонский при Нероне. Римский культ был гостеприимен к чужим культам: легко впитывал в себя иноземных богов, их жречество, их мистерии, их чудеса. Римлянин не называл магом жреца Изиды за то, что тот претендовал на знание тайн, недоступных римской религии; ни жреца Митры – за то, что этот предполагался знающим ещё больше жреца Изиды. И, если приходил в Рим человек во всеоружии тайных знаний, больших, чем у всех ранее известных жрецов, то вечный город не почитал грешным или опасным и такого таинственного пришельца, но чтил в нём «великую силу Божию» и воздвигал ему статуи и храмы – под условием, чтобы «великая сила Божие» действовала достойно божественной благости, и ни сама она, ни кто иной её именем не оскорбляли римского закона. В противном случае, Рим распоряжался с преступным культом, с его жрецами и участниками быстро и круто, не стесняясь угрозами чудесных возмездий. Возможность политического заговора и уголовные неистовства в мистериях вакханалий повели в 186 году до Р. X. к страшным репрессиям, поглотившим жизнь 7.000 жертв. За 58 лет до Р. X. преступления египетских жрецов заставили сенат римский вотировать разрушение храмов Изиды и Сераписа. Боги оказались настолько чтимыми в Риме, что не нашлось рабочего – поднять руку на их святилище. Но гордый закон римский сумел не уступить чарам чужеземного суеверия: сам консул взял топор и вырубил храмовые двери. Иудеи пользовались благосклонностью Юлия Цезаря, Августа и, некоторое время, Тиберия. Но вот – обращённая в иудаизм, римская гражданка Фульвия попала в руки четырёх иудейских авантюристов, которые принялись её обирать. Немедленно все иудеи изгнаны из Рима, а четыре тысячи из их молодёжи отданы в войско и отправлены в опасную экспедицию против сардинских разбойников. Входит в моду собакоголовый египетский демон Анубис, из свиты Изиды, которую, сто лет спустя, Ювенал обозвал «фаросскою своднею». Культ терпится с обычною снисходительностью, – до тех пор, пока жрецы его не вздумали продать ласки одной из своих суеверной прихожанок богатому развратнику, явившемуся на свидание под псевдонимом и маскою Анубиса. Как скоро открылся этот бесстыдный обман, император Тиберий приказал храм Изиды разрушить, жрецов её распять на крестах и самый кумир богини утопить в Тибре. В сороковых годах первого века по Р. X. случилось волнение в римской иудейской общине из-за «какого-то Хреста»: быть может, из-за прибытия в Рим первых христианских проповедников. До религиозных споров иудейских Риму не было никакого дела, но беспорядки и сходки спорщиков нарушали городское благочиние: иудеев опять выслали из столицы. Коротким словом, – повторяю: ни религиозных, ни философских гонений, – в средневековом и современном смысле этого слова, – Рим не знал. Его враждебные столкновения к культами и учениями возникали исключительно на почве политической и уголовной. Ни одна философская секта не была гонима, но стоическая потерпела ужасный разгром, когда замешалась в заговор Пизона, а, по реставрации партии порядка при Флавиях, правительство, в свою очередь, тоже высказалось против неё. Понтий Пилат – очень жалкий пример неудачного римского чиновника, образец гражданской трусости, не умеющей справиться с самовольными магнатами и их чернью. Однако, чтобы добиться даже и от него смертной казни Иисуса Христа, саддукейское духовенство должно было выставить обвинения не религиозного, но политического характера, изображая Спасителя притязателем и на царство иудейское, угрожая робкому прокуратору мнительностью старого принцепса Тиберия: «Не знаем царя кроме Кесаря!» Администратор, умнее Пилата, более энергичный и понимающий свои обязанности, – Юний Галлион, родной брат философа Сенеки, губернатор коринфский, – когда местные иудеи привели к нему апостола Павла, холодно объявил неподсудными себе споры о вере: представитель римского закона поставлен судить деяния, а не мнения. Позже, преследуемый и загнанный иудейским фанатизмом, апостол Павел последовательно оправдывается пред всеми римскими чиновниками, пред которыми ставят его к обвинению; он почти ищет у римлян прибежища и защиты от своих единоплеменников, и был бы отпущен римлянами свободным на все четыре стороны, если бы, к несчастью, сам не осложнил дела апелляцией в высшую инстанцию, – к суду цезаря, по силе которой он должен был отправиться в Рим, в качестве подследственного узника. И тут, в Риме, он встретил то же снисходительное к себе отношение, что и у римских властей иудейского наместничества. «Деяния знаменательно свидетельствуют, что подследственное состояние великого христианского Учителя не воспрепятствовало свободе его проповеди: в течение двух лет он „проповедовал о царствии Божием и учил о Господе Иисусе Христе со всяким дерзновением невозбранно“». То есть, отдав апостола под полицейский надзор, в ожидании суда цезарева, как подозреваемого преступника по международному праву, римское правительство, вместе с тем, было совершенно равнодушно к вопросу о новой религии, которую основал этот подследственный и поднадзорный иудей. А для того, чтобы оно обратило на Павла и на его паству своё враждебное внимание, нужно было множество неблагоприятных условий в самом роковом их стечении, поставившем юную христианскую общину под тяжесть клевет и обвинений уголовно-политических: пожар Рима, безумные капризы Нерона, ревнивые раздоры в самой христианско-иудейской общине, доносы Александра Медника и т. п. Наряду с этим, девятнадцатилетнюю знатную римлянку Сервилию казнили смертью только за то, что она осмелилась гадать об особе государя, и, вообще, сотни политических доносов возникали и развивались именно на почве колдовства. Итак, всё религиозное и философское, следовательно, даже и магическое, – потому что «магия есть практика метафизики», – терпелось и уважалось Римом, если не возбуждало опасений уголовных и политических. Но, как скоро обвинение могло опереться на уголовные факты или хотя бы подозрения о фактах, то не было святыни, которую римский закон почёл бы выше своих вечных гражданских прав и на которую он побоялся бы поднять карающую руку. Консул Долабелла разогнал войско, вооружённое рукою зачинщиков культа убитого Юлия Цезаря, консул Луций Павел врубается собственноручно в храм Изиды, святой Аполлоний Тианский призван к суду оправдываться в человеческом жертвоприношении, а благочестивый Апулей – в любовном очаровании, чрез магические средства, пожилой вдовы с большим приданым. При подобных условиях, граница в чудотворстве между святостью и магией определялась, стало быть, только легальностью чудес, согласием их с законодательством и нравами общества. Творящий чудо был любимым святым, покуда он приносил пользу или оставался безвредным, и обращался в ненавистного мага, по мере того, как чудеса его приносили случайный или преднамеренный вред. А, так как польза и вред суть понятия относительные, то, следовательно, критерий разграничения чуда от волшебства, религии от магии, жреца от колдуна, сводился практически просто к сумме симпатий судебных и народных, зыбко обусловленных обстоятельствами случая, места, времени и священных традиций.
Формулы, заключающие существо религии в жертвы и гадания, опасны для общества своими необходимо широкими привилегиями, которые открывают они сословию, профессионально ведающему жертвы и гадания, – духовенству. Всякую иную нацию, менее положительную и трезвую рассудком, они привели бы к вековой теократии. Но практический гений римского народа застраховал свою историю от властного священства простым средством: способы производить и получать религиозные чудеса чрез молитвы, жертвы и гадания, в прозаической римской религии житейских богов-символов, – приписывались не замкнутой касте жрецов, но распространялись на все светские магистраты высшего порядка, покуда они находятся у своей должности, – в делах государственных, и на каждого свободного гражданина, в особенности же на отцов семейства, – во всём, что касается его частного обихода и домашнего очага. Римский жрец совсем не таинственный медиум, привилегированный посвящением на посредничество между людьми и божеством. Он только чиновник духовного ведомства, обязанный блюсти исконный устав религии нерушимо; указывать профанам, какие статьи закона этого, то есть такие молитвы и обряды к какому случаю прилагаются; и помогать выполнению статей в таком аккуратном и точном виде, чтобы, совершив всё предписанное, клиент божества мог потом считаться с ним, как с присутственным местом. Римляне имели свой свод законов по божеским делам: Indigitamenta, подробнейшие реестры богов, с обозначением подобающих им почестей, празднеств и возможных, ожидаемых от них услуг. Эти списки жрец должен был знать в совершенстве и уметь рекомендовать их параграфы к исполнению с искусством не только законника, но даже крючкотвора. Древнейшее сказание римской мифологии гласит о том, как ловко царь Нума обошёл Юпитера в договоре о человеческих жертвах, откупившись от них рыбою и головкою чеснока. При отчётливом знании и выполнении жрецом богослужебной формы, римляне не требовали даже, чтобы жрец веровал в бога, на службе при котором он числился, и в жреческом составе не диво было встретить открытого и прославленного вольнодумца. Боги в делах человеческих – предполагалось – считаются не с субъективною властью жреца-предстателя, но с объективными формулами и символикою обрядов. Верит или нет жрец, – это его личный счёт с богом, и, если бог им недоволен, то сам его и покарает. Для других же верующих и для государства – жрец, втайне безбожный, но безукоризненно твёрдый в уставе служб, считался полезнее искреннего, но слабого в законе, с дурною памятью, бедного каноническим соображением, способного ошибкою или обмолвкою испортить процесс о милости божества, который поручено ему вести смертным просителем. В последние два века, начиная с Вольтера и Бэйля, было сделано немало попыток установить параллели между языческим жречеством и христианским священством. Из всех жречеств римское наименее поддаётся подобному сближению. Гораздо больше сходства имеет оно, если нужны современные параллели, с синодальным и консисторским блюстительством канонического права. Если вы желаете обвенчаться, окрестить ребёнка, исповедаться, вам нужен священник, одарённый силою совершить таинство, – и, конечно, вам, если вы человек религиозный, будет очень приятно, чтобы священник был искренне верующий. Но, если вам нужно только установить ваше законное право на венчание или развод, если вы имеете дело об усыновлении, процесс по уклонению от исповедания, в котором крещены и т. п., то вам практически очень мало заботы, насколько религиозен сам синодский или консисторский чиновник, в столе которого лежит ваше дело: вам важно только, чтобы он дал вопросу правильный законный ход, в результате чего будет удовлетворено ваше право. Та же самая логика руководила Римом в отношениях к жреческому институту. Личность жреца терялась в форме обряда настолько же, насколько личность чиновника духовного ведомства исчезает в статье закона. При точном исполнении предписаний формулы, жрец не мог испортить или улучшить гаданий даже преднамеренно. Авгур объявляет военачальнику счастливые предсказания к битве. Стороною военачальнику дают знать, что авгур солгал: предсказания были дурные. Военачальник спрашивает: «Правильно ли были произведены наблюдения?» – «Правильно». – «В таком случае, я дам сражение, а, какие ауспиции он получил, мне безразлично: мне он объявил хорошие, и я обязан поступить в соответствии с ними. Если он солгал, боги накажут его; нам же боги обязаны помочь, потому что мы посланы ими в бой при хороших ауспициях». Не напоминает ли это современной бюрократической логики, которая закрывает глаза на факты позади последней бумаги с входящим номером, принятой к исполнению и снимающей с исполнителя всякую ответственность за последствия?
С римскою государственною тенденцией общедоступности религиозного предстательства жречество напрасно боролось с течение всех веков республики. Духовенство сложилось в общественный класс, отвоевало себе специальность благодатных вдохновений и захватило ими огромную политическую власть во всех дохристианских культах, – кроме государственного римского. В последнем оно стало приобретать силу лишь в последние века империи, когда потребность индивидуальной веры сделалась в народах римских сильнее потребностей строгой государственности. Основной римский культ, к третьему веку нашей веры, окончательно превратился в сухой внешний символ государственных взаимообязательств римского гражданина, где бы этот последний ни находился, со своею древнею метрополией; нравственно же он, – и без того никогда на этот счёт не притязательный, – был теперь совершенно заслонён синкретическою религиею, гостеприимно открывшею свои недра и египетской Изиде, и Солнцу-Митре, и Сирийской богине, и теософическому исповеданию неоплатоников. Наконец, истинное торжество теократического принципа внесла в Рим и в мир реформа Константина Великого, со времени которой интересы римского императора и дело священства христианской церкви переплелись тесными узами: обе власти стали органическим дополнением одна другой, и, расторгнутые, уже не могли бы существовать. Чем это кончилось, – хорошо известно; мало-помалу, сила церкви и епископа, во взаимодействии с верховною властью, победила авторитет светско-государственной традиции, а, победив, поставила себя выше и недавней союзницы своей, верховной власти: народилась грозная мощь средневекового папства.
И так, когда в настоящем этюде мне придётся упоминать о религиозных чудесах и тайнах древнего Рима, я заранее условливаюсь с читателем, что, за исключением немногих оговорённых мест, речь будет не о римском государственном культе в античной его простоте и прямолинейности, но о тех наслоениях, которые внесла в него позднейшая эллинизация римской культуры, а ещё позднее, разветвившийся от неё, космополитический синкретизм. В этом же, так называемом, эллино-римском язычестве погоня за чудесным, божественном вмешательством в жизнь человеческую – одна из наиболее характерных черт, и сказывается она тем упорнее, чаще, настойчивее и страстнее, чем более побед одерживает юное, свежее, полное сил и надежд, христианство. Церковь Христова сложилась на фоне неописуемых чудес земной жизни её Основателя. Сверхъестественные проявления благодати, почивавшей на апостолах, мужах апостольских и прочих двигателях первобытного христианства, были могучим пособием к распространению и победе христианской идеи. Сказания и свидетельства о чудесах покоряли христианской проповеди те народные массы, тёмные и недосужие мыслить отвлечённо, которым не хватало нравственной восприимчивости и привычки к умозрению для оценки внутренних красот веры Христовой, которым «не вразумителен» был Павел, которых смущала евангельская простота. Язычество, в предсмертной борьбе за существование, силилось доказать, что и в его недрах таятся такие же сверхъестественные, чудотворные силы, и даже большие, чем принесло галилейское учение. Чудесам Спасителя противополагали чудеса Ямблиха, Аполлония Тианского; Евангелию – мистический роман Филострата. Можно даже сказать, что с третьего века христианство и язычество поменялись местами по страстности отношения к чудесам. Чем долее жила христианская церковь, чем твёрже становилось её государственное положение, тем меньше оглашалось в ней новых чудес. В восемнадцатом веке возник между протестантскими богословами оживлённый спор о дате, с которой надо считать, что способность постоянных новых чудес и знамений иссякла в первобытной церкви. Одни полагали такою датою кончину последнего апостола, другие (большинство) – обращение к Христу императора Константина, третьи – уничтожение ереси Ария. Как бы то ни было, но в третьем и четвёртом веке чудо – уже не необходимое орудие для торжествующих христиан: прирост церкви развивается неуклонно и быстро, для него довольно и естественных средств. Желанный Ханаан достигнут, и небеса не посылают больше манны, и огненный столб не светит Израилю по ночам. Язычество подобрало оружие, которое покинули его враги, и которое в руках их было так победоносно. В 354 г., – когда победа христианства над Римской империей могла считаться уже окончательно решённою, – старый государственный культ внезапно оживил свои угасающие силы нечаянным чудом. Продолжительные морские бури прервали сношения между Римом и Африкою, его житницею. Корабли хлебных караванов не могли войти в гавань. Рим голодал, чернь начала бушевать. Бессильный помочь беде средствами человеческими, городской префект Тертуллий, вопреки запретительному закону императора Констанция против языческого богослужения, старался протянуть время в любимых народом религиозных церемониях. Он отправляется в Остию и служит торжественный молебен в тамошнем храме Кастора и Поллукса, «морских угодников» языческого Рима. Случилось, что, как раз во время молебна, ветер на море переменился, и африканские суда подошли к голодной столице. Конечно, молва о чуде разошлась по всему свету и, несомненно, поддержала расшатанный авторитет олимпийцев гораздо лучше, чем полемика софистов и даже, наступившее шесть лет спустя, правление Юлиана Отступника. Чудо – последний аргумент правоты, за который хватается гаснущий политеизм. Никому из зрителей обратного превращения Люция из осла в человека, свершившееся для благополучной развязки апулеевых «Метаморфоз», не доставило столько удовольствия, как жрецу Изиды, когда он понял, что пред ним не «христианский колдун», но верующий чтитель богини, спасённый ею за благочестие и в знамение своей силы и славы. «Сюда, безбожники, – взывает восторженный жрец, – смотрите и исповедуйтесь в своих заблуждениях!» Только в поздних веках империи римская религия выучилась оскорбляться не одними деяниями неверующих, но и самою свободою философской мысли. При этом, как водится, ревность светских ханжей далеко обгоняла усердие даже, прямо заинтересованного в борьбе с безбожием; духовенства. Восклицания Изидина жреца у Апулея вежливо сдержанны и невинны, сравнительно с проклятиями, что призывает на вольнодумные головы Ксенофана, Диагора, Гиппона, Эпикура благочестивый Элиан, – автор сборника, который, по миссионерскому назначению дать ряд примерных наставлений маловерному обществу, можно сравнить с нашим «Училищем Благочестия». Чудесные исцеления, видения богов, оправдания оракулов, случаи сверхъестественного вмешательства в дела не только богобоязненных людей, но даже животных, удачные пророчества, примеры небесного гнева на богохулителей и нечестивцев, описания убеждённых обращений от атеизма к вере и т. п. наполняют сочинения Элиана, Артемидора, Максима Тирского, ритора Аристида, – странного мечтателя-духовидца, Сведенборга о язычестве. Юлий Обсеквенс, внимательно изучив Тита Ливия, пользуется своим знанием только для того, чтобы сделать хронологический свод рассказанных им чудес. Выходят в свет поддельные мемуары героев Троянской войны, с поддельными указаниями на известность их прошлым знаменитостям литературы, вроде Корнелия Непота. Ненависть к отрицателям божественной силы в политеизме пылала страшная: серьёзно поднимался вопрос об уничтожении философских сочинений Цицерона, вместе с иудейскою библией, как вредных для государственной религии, – и немало надо подивиться благородной выдержке и здравому смыслу твёрдого римского правительства, не пожелавшего купить такою лёгкою взяткою симпатии невежества, облечённого в маску «народной Немезиды». Чудес не только ждали: их требовали, к ним привыкли. Фридлэндер справедливо усматривает характерную черту для выжидательно-мистического настроения языческих масс в век апостольской проповеди, в том спешном легковерии, с которым жители Листры приняли апостолов Павла и Варнаву за Меркурия и Зевеса, – при чём сначала едва не принесли им жертвы, а, когда разочаровались, что они не боги, то вскоре побили их камнями. Никого в народе не смутило рождение нового живого оракула, «бога Гликона», в образе Эскулаповой змеи, которую Александр Абонотейхот вывел, на глазах огромной толпы фанатиков, из гусиного яйца. Именем Гликона плут долго управлял религиозным мнением государства, включая сюда и государя, при том такого умного человека, хотя не слишком удачного правителя, как Марк Аврелий. Такое стояло мистическое время, что люди скорее удивлялись, зачем боги прячутся от жаждущих видеть их рабов своих, чем тому, что они обнаруживают своё бытие чудесами и видениями. Достойно замечания, что, воюя с христианскою догмою, языческие полемисты не только соглашались с возможностью чудес Христовых, но даже находили их незначительными, далеко уступающими хитрым таинствам пифагорейских и неоплатонических фауматургов, вроде Аполлония Тианского. Иногда культы новый и старый открыто соперничали о праве на одно и то же чудо, как было, например, в известном случае при победе Константина Великого над Максенцием. И христиане, и язычники равно сочли её даром сверхъестественной помощи, но христиане полагали таковую в знаменитом видении Константина «Сим победиши», а язычники уверяли, будто за Константина видимо сражались его славные предшественники, покойные римские императоры, во главе с обожествлённым отцом его, Констанцием Хлором. Константин, благоволя открыто к христианам, не находил нужным опровергать и язычников. На триумфальной арке его, доныне красующейся в Риме близ Колизея, претензии языческие и христианские дипломатически примирены глухою фразою об участии в подвиге Константина «божественного внушения» – без указания, от принадлежащих которому культу божеств.
Религиозная терпимость римлян была одною из главнейших причин охотной покорности им народов и распространения их владычества на все известные тогда пределы земли. К концу республики, Рим совместил в себе весь мир, а божница его – богов-покровителей всего мира. Осаждая какой-либо город, римляне творили торжественный обряд, имевший целью уговорить богов обложенной твердыни, чтобы они отказались от настоящего своего местопребывания и перешли на жительство в Рим. Боги, обыкновенно, повиновались: то есть, в случае сдачи города, присоединения нового племени или государства, предполагалось, что они послушались молений и перешли на римскую сторону. Сохранилась формула этого обряда, очень почтительная, ясно доказывающая, что даже в самые древние времена Рима, ему была чужда религиозная исключительность. Строго чтя родных богов, римлянин, однако, не считал их едиными владыками мира и не объявлял ложными богов, поклоняемых другими народами. Римский гений велик на своём природном месте, эти – на своих местах; безумно презирать их только потому, что они чужие, лучше сойтись с ними дружески, умаслить их, подкупить, привлечь к союзу. Небо, как и земля, представлялось древнему римлянину, объединителю вселенной, разделённым на кланы и уделы, которые надо собрать в одну руку, – и, совершенно тем же порядком, как римские земли в Италии округлились за счёт этрусков, латин, сабинов, так и римская божница последовательно пополнилась этрусскими, сабинскими, латинскими божествами и соответственными привносами в ритуал и обычай. Взяв город Вейи, римский главнокомандующий прежде всего поспешил отслужить молебен местной Юноне Владычице, прося её принять отныне под покровительство победоносный римский народ. Молились, покуда вождь не объявил, что Юнона умилостивлена и благосклонно кивнула ему головою. Тогда богиню перевезли в Рим и включили в национальные святцы. Так же точно отвоёвана у Тарента статуя Победы, хранимая ныне Ватиканским музеем. Римский сенат присвоил её себе, как покровительницу его заседаний. Этот женский гений отцов отечества нелегко уступил христианству: св. Амвросий Медиоланский и Симмах тягались за древние сенатские права прекрасного кумира ещё при Грациане и Феодосии Великом. Заимствовали богов военною силою, заимствовали мирным подражанием через соседство культов. Из Кум Рим взял Аполлона, Геркулеса, Сивиллины книги; из Локр, через Тускулум, Кастора и Поллукса; из Сицилии – Афродиту Ардейскую и Эрицинскую; из Тарента – игры в честь Доброй Богини, секулярное чествование Дита и Прозерпины и т. д. Соседи, обираемые Римом в богах своих, старались платить тою же монетою. У Дионисия Галикарнасского читаем об этрусском жреце, который заклинал хранителя Рима, Юпитера Капитолийского, переманивая его на свою родину и обещая ему посвятить там точно такой же Тарпейский холм, как и в Риме. Чтобы заклинания подобного характера не могли иметь удачи, Рим прожил всю свою историю и живёт теперь к концу третьей тысячи лет, в сущности говоря, под псевдонимом: настоящее мистическое имя города, равно как и имя его гения-покровителя, было окружено глубокою тайною, в которой и умерло вместе с древними богами. Один из старого знатного рода Валериев проболтался об этом имени, – и сам он жестоко поплатился за нескромность, а слушатели-соучастники за опасное знание. Как боги лишают своего покровительства воюющую сторону и бегут от неё, о том легендарная сокровищница римской истории хранит много рассказов. Пред разрушением Иерусалима Титом, двери великого Иродова храма на Сионе распахнулись ночью сами собою, мерцал таинственный свет, слышались грозные голоса: «Уйдём отсюда». Прослышав об этом чуде, римляне заключили, что Иудейский Бог покинул народ свой на его собственные силы и не стоит за него более. Солдат, который поджёг храм во время штурма, вопреки приказу Тита пощадить святыню; казался товарищам действующим вне себя, под внушением какого-то непостижимого, нового божества. То есть, – его рукою мстил до конца народу своему разгневанный, карающий Бог иудейский. Во время междоусобия триумвиров Октавия и Антония, однажды ночью, воздух наполнился музыкою и смутными звуками, как бы толпы, удалявшейся от лагеря Антония. Странный феномен был истолкован в том смысле, что это – отступился от Антония его покровитель, бог Дионис (или Геркулес) и ушёл на сторону Октавия.
Из небесных дезертиров составился в римском календаре отдельный класс богов, разделённый на многие категории (Dii adventitii, dii deditii, dii municipii, dii peregrini), в подробности которых здесь входить излишне. Значением они были ниже природных римских богов, по крайней мере, в момент своего первоприёма в Риме, покуда какой-либо благоприятный случай или многолетняя привычка к культу не вводили их в честь. Выслужиться в Риме благоприобретённый бог мог довольно легко, – при той розни, какая существовала между патрицианским и плебейским слоями города-государства. Плебеи не забывали, что исконные римские божества суть, собственно говоря, фамильные и племенные боги, гении-покровители патрициата, – следовательно, считали их втайне враждебными демократии и не прочь были искать противовеса их могуществу в сверхъестественных пришельцах из соседских культов. Так, например, культ великой земледельческой триады – Цереры-Деметры, Коры-Либеры, Диониса-Либера, – был по преимуществу плебейским и даже превратился с годами как бы в символ плебейской свободы, народных вольностей и конституционного равновесия. В храме, посвящённом триаде, хранился политический архив плебеев, в пользу этого храма поступали штрафные конфискации в случаях правонарушений, оскорбительных для плебейского равенства. До какой степени разница культов плебса и патрициата была вопросом политическим, явствует из знаменитого процесса против участников таинств Вакха в 186 году до Р. X. Разоблачения вакханалий смутили власть ужасами безнравственности, но главным-то мотивом беспощадного преследования вакхантов и выставлялась, и была действительно опасность политического заговора, который мог поставить себя под покровительство нового свободолюбивого культа. И боязнь была не вовсе неосновательною, если принять в соображение, что даже в числе немногих данных, которые история имеет об этом таинственном и тенденциозно оклеветанном культе, сохранились два многозначительно-красноречивых принципа: равенство рабов с господами, равноправие посвящённых мужчин и женщин.
Третий класс, вернее обособленное подразделение второго, образовали божества, узнанные Римом во внеиталийских завоеваниях его, признаваемые за силы сверхъестественного могущества, но не включённые в общегосударственную божницу обязательного культа, – не препятствуемые к поклонению, иногда даже поощряемые предпочтительно пред другими богами, но оставленные лишь в обычае, а не в законе; религиозный кодекс Рима их не защищал. Так, иудейский Иегова, Яхве или Иао почитался многими римлянами, не исключая даже столь строгого религиозного патриота, как Август. Христос, – не в качестве Божественного Учителя и Спасителя мира, но как «варварский бог», – помещён в кумирне Александра Севера и т. д.
Этим божествам – пришлым, сдавшимся, чуждым – строили храмы за священною чертою города, во избежание ревности со стороны родных богов. Можно думать, что, вопреки букве запретительного закона о подобных постройках, разрешение на них давалось очень легко для всех культов, по мере их распространения. Христианство было гонимо римским правительством, – однако, известно, что уже во втором веке оно имело в Риме свои церкви (до шестидесяти!), часовни и кладбища, возникавшие, конечно, в светлые промежутки преследований. Предместья Рима были густо застроены храмами разных религий, – и государство, даже будучи недовольно которою-либо из них, посягало на эти святилища враждою очень редко и осторожно: каждый случай внутренних столкновений римского городского благочиния с чужестранным культом записан историками, как событие, из ряда вон выходящее; на тысячелетнем протяжении римской истории можно пересчитать такие исключения терпимости по пальцам, причём, как говорилось ранее, каждое имеет логическое объяснение в мотивах уголовных или политических. В общем же правиле, широкая и любознательная религиозность Рима паче всего опасалась, как бы ей не оскорбить чьего-либо бога, без крайней к тому надобности. Обжившись в Вечном городе и войдя в моду, боги-пришельцы быстро и искусно завоёвывали себе легальное положение и иногда добирались даже до Капитолия, как удалось Изиде и Серапису. Время от времени, римский государственный культ делал уступку общественному суеверию, торжественно усвояя себе которое-нибудь из чужестранных божеств, наиболее модных и заслуженных, или рекомендованных оракулами. Параллельно с географическим движением римской военной политики на Восток, входили в честь и проникали в Indigitamenta божества азиатские. Древнейшей канонизации удостоилась сирийская Мать Богов: её перевезли в Рим из Пессинунта Галатского в 205 г. до Р. X., и, как только очутилась она на италийском берегу, сейчас же совершила чудо, очистив весталку Квинту Клавдию от тяготевших над нею подозрений в нарушении обета девственности. В век Цицерона и Юлия Цезаря полуофициальным признанием пользовался, по-видимому, иудейский культ Яхве. В память Юлия же Цезаря построили триумвиры храм Изиде и Серапису, как бы почтив тем египетские пристрастия покойного. Август дал развиться сирийскому культу Адониса. Гелиогабал навязал Риму Ваала и т. д. Но гораздо большее количество варварских богов было усвоено Римом чрез международное сравнение мифологий, чрез общение и ассимиляцию культов (Синкретическая религия). Так, Сулла в дикой Ма, богине Коммагены на Евфрате, узнал древнюю римскую Беллону и перевёз её с почестями на Тибр. В Галлии имена римских богов сочетались неразрывно с именами местных божеств, предполагаемых им параллельными. Туземная лузитанская Атецина стала в римском толковании Прозерпиною. Явились Юпитер Гелиопольский, Юпитер Долихийский, Юпитер Аммон и др. Дельфийский оракул торжественно провозгласил, что боги везде одни и те же, под какими бы именами им ни поклонялись. Это был уже шаг к тому, чтобы имя божества перестало звучать обозначением его личности и обратилось в символ известных его качеств, привычно проявляемых в известном храме, по чину известного культа, народа, государства. Язычество возвращалось к исходу, откуда оно доисторически начало: божественные существительные стали переливаться в прилагательные, божественные индивидуальности – выцветать в эпитеты. Слагалась новая хитрая мифология условных абстракций, чрез которую ясно сквозила конечная идея Однобожия, проникали в жизнь пантеизм и деизм.
2
Итак, различие между религией и магией не могло найти себе твёрдо определительных устоев в течение тысячелетней истории Рима, начиная с древнейших угроз волшебству в законах Двенадцати таблиц и кончая указами Константина, Констанция, Валентиниана, обоих Феодосиев, которые, под предлогом преследования магии, раздавили и весь обряд старо-языческих культов. Кроме зыбкого принципа, что религия производит чудеса благие и светлые, а магия вредные и тёмные, – можно установить ещё один, хотя постоянный, но столь же мало определённый. В чуде религиозном сила божества являет себя добровольно; чудо магическое свершается чрез принуждение божества человеком.
Боги – бытия могучие, но не безгранично; они повинуются жертвам и формулам. Словами, знаками, обрядами их можно переманить с места на место, удержать при себе против их воли, – словом, до некоторой степени, управлять ими, как силою служебною. Пример, как боги торгуются из-за условий перемещения, передаёт Дионисий Галикарнасский. Боги, перенесённые из Лавиниума в Альбу, сбежали ночью, сквозь запертые двери, на старое своё пепелище. «Они очутились в Лавиниуме на прежних пьедесталах. Их перенесли вторично, но они ещё раз вернулись на то же место. Тогда решили оставить кумиры, где стоят, но переселили в Лавиниум шестьсот альбанцев со всеми их семьями, чтобы заботиться о богах, и дали им в начальники Егеста». Это пример религиозного компромисса с своеволием божества. Но не всегда с капризными кумирами обходились так мягко. Случалось, что их держали как бы в плену, пользуясь их благодатью насильно. Свидетели Квинт Курций и Плутарх. По рассказу первого, тирийцы привязывали местно чтимую статую Аполлона, потому что «эти быстроногие и летучие боги всегда готовы перейти к врагу». Во время осады Тира Александром Великим, коварный кумир откровенно сочувствовал македонскому герою. «Многие граждане Тира, – говорит Плутарх, – видели во сне Аполлона угрожающим уйти к Александру, потому что ему не угодны городские порядки. За это тирийцы наказали бога, как уличённого перебежчика: колосс его скрутили верёвками и привинтили к пьедесталу, да ещё прозвали его „Александровцем“».
Мифологи прошлого века не любили доверяться простодушию древней веры. Не поверили они и прямому, наивному объяснению уз, наложенных на тирийского солнечного бога. Крейцер мудрствовал о нём: «Идол был почти всегда на цепи; это, по всей вероятности, должно было символизировать приближение зимы, налагающей оковы на пламя солнца, или же неразрывный узел, сочетающий первоначального творца со вселенною». Если бы даже возможно было принять, в данном случае, стихийное толкование, – то чем объяснить другие, ему подобные? Насколько был распространён обычай держать кумиры богов на привязи, видно, между прочим, из того простого и обыденного обстоятельства, что значительное число статуй, оставленных древностью, снабжено в подножиях кольцами – для верёвки или цепи, которым решительно нельзя придумать иного назначения. Древние прикрепляли статую, вместилище заклятого ими божества, чтобы божество не освободилось и не убежало вместе с своим кумиром. Совершенно по той же логике, в средневековых библиотеках заковывали в цепи, окроплённые святою водою, сборники магических формул и демонологические трактаты, учившие, как покорять своей воле дьявола. Средневековой магик общился с миром духов через книгу, древний феург – через статую. Дьяволам Спренгера и Дель Рио было лестно украсть какой-нибудь «Ключ» или «Гримуар», училище неограниченной власти над злыми духами. Древнему демону или богу было также лестно вырваться на свободу, утащив у человека, связавшую его волю, статую. И, конечно, как дьяволам Спренгера и Дель Рио препятствовали в их хищнических затеях не верёвки и цепи, но святая вода, их окропившая, и молитвы, при этом произнесённые, – так точно должен был иметь свои мистические запретительные формулы и античный обряд связывания и развязывания кумиров. Здесь религия уже теснейшим образом соприкасается с магическим искусством возвысить волю человеческую над волею божественною, которую признавал в статуе не рассуждающий народный ум, над волею демоническою, которую желал усматривать в ней мыслящий и образованный монотеист-философ. Магическая феургия – таинственная власть поклоняющегося над поклоняемым. Она сильнее бога-демона. Бог-демон терпит её против воли. И в этом-то, с теологической точки зрения, заключается её принципиальная греховность и преступность. Практическое назначение законодательства против магии – запрет возможности наносить людям вред чрез богов, обезволенных её средствами; высший теоретический смысл запрета – защита почитаемого божества от унижения, порабощающего его волю. В мероприятиях против волшебства Рим заступался сразу и за своё гражданство, и за свою божницу.
Народное убеждение в способности статуй к перемещению, конечно, питалось не только легендами и видениями суеверов, но и множеством кумиров-автоматов, в изобретении которых античная механика, с лёгкой руки Герона, была, по-видимому, необычайно искусна. О чудотворных статуях, созданных древними мастерами, – говорящих, краснеющих, потеющих, вращающих глазами, кивающих головами, ходящих, летающих, – говорят Лукиан, Авл Геллий, Макробий, христианские легенды о Симоне Волхве, Апокалипсис Иоанна и т. д. Многочисленность разносторонних свидетельств, до известной степени, ручается за возможность факта. Обыкновенное возражение скептиков, будто механика древних не могла производить очень сложных приборов, опирается на то доказательство, что все рабочие и ремесленные орудия, сохранившиеся от античной промышленности, крайне просты, грубы, – можно сказать, первобытны. Оно не исчерпывает вопроса. Каждая эпоха развивает то предложение, на которое имеет наибольший спрос. Первобытность античных ремесленных орудий определяет только то условие, что древние мало нуждались в усовершенствовании механических средств производства. При дешевизне рабского труда, при беспощадных от него требованиях и в количестве, и в достоинстве работы, – имея к тому же для эксплуатации европейскую природу далеко ещё не в столь истощённом виде, как теперь, – античный производитель не старался усилить интенсивность труда искусственною энергиею: раб был выгоднее машины. Ещё Герон учил о движущей силе пара, – однако, до Уатта надо было ждать слишком две тысячи лет, пока настоятельная социальная потребность в новом моторе, сильнее и дешевле человеческих рук, вызвала к промышленной реформе успешного изобретателя. В восемнадцатом веке только Англия могла породить Уатта, потому что его изобретение было ей уже насущно необходимо. Франция, за сто лет до Уатта, посадила его предшественника, Соломона Ко в дом сумасшедших. Если это и легенда, то выразительная: она – символ национального признания, что промышленность Франции, в эпоху Ко, не дозрела ещё до потребности в механических средствах, настолько настойчивой, чтобы, чаемая от изобретения, польза могла победить в глазах века предрассудок исконной традиции против неслыханного нововведения. Словом: если античный мир не имел машин, которыми мы пользуемся, то не следует забывать, что он в них, по характеру производств своих и размерам своего потребления, весьма мало нуждался. Наоборот, мы – не имея столь сильной, постоянной и настойчивой потребности в изящных искусствах, художественной промышленности, в религиозной красоте, в религиозном чуде, какою отличалась древность, – бессильны породить скульптора, способного создать вторую Венеру Милосскую, архитектора, который победил бы творцов Парфенона и Колизея, – быть может, не будет ошибкою прибавить: и механика-специалиста, чтобы возвести на степень древнего совершенства мистические представления и чудеса. Христианские церкви чуждались всего, что могло напомнить народу об изящных, занимательных идолах; они не нуждались в прекрасных, загадочных статуях-автоматах; следовательно, производство последних должно было умереть. И оно, действительно, умерло, как почти на одиннадцать веков, умирала, за ненадобностью, божественная олимпийская скульптура. Да и вполне ли она воскресла? Когда Возрождение начало роднить Европу с преданиями «воскресших богов», то, в числе других оживших искусств, стало было развиваться и производство самодвижущихся фигур: им, в целях религиозных и театральных, занимаются такие люди, как Тритгейм, Корнелий Агриппа, Леонардо да Винчи; слагаются легенды, что в нём достигали удивительных успехов предвестники Возрождения, вроде папы Сильвестра (Герберта) или Альберта Великого. Если оно опять заглохло и вымерло, причину надо искать в гонениях католичества на всё, что его невежественной инквизиции казалось похожим на магию, и в иконоборческой энергии реформации.
Вообще, наука древних цивилизаций – дело спорное и загадочное даже до сего дня. Смешно благоговеть пред её тайнами вслед сторонникам теории Балльи, но вряд ли правильно относиться к её «младенчеству» с презрением современных представителей положительного знания. Какова бы ни была античная культура, она была неизмеримо выше не только средневековья, но и всего Возрождения. Её право не умерло до наших дней, её астрономии хватило Европе до Коперника и Кеплера, причём, однако, и Коперниково открытие имело своих античных предшественников в пифагорейцах Филолае и Архитасе и, особенно, в великом геометре Аристархе Самосском. Числовые периоды пяти главных планет, высчитанные Гиппархом, остаются и посейчас фундаментом планетной астрономии и принимаются современною наукою почти без поправок. В математике мир до сих пор верит Евклиду больше, чем Лобачевскому. Тысячу двести лет надо было жить медицине от Галена до Везалия. Ещё больше промежуток между Аристотелем и Бэконом, – и так ли уж далеко ушли вперёд от логики их Джон Стюарт Милль и Александр Бэн? Мы, русские, греки, славяне. настолько прочно утвердились в пользовании Юлианским календарём, что ещё недавно, при переходе в двадцатый век, провалили увещательные проекты Грегорианской реформы. Пятнадцать столетий изживает Европа остатки этих разрушенных, отвергнутых цивилизаций, и не может изжить. Думаю, что, при зрелище таких прочных и многосодержательных обломков, мы имеем и право, и основание относиться с большим доверием и уважением к гипотезам о мудрости целого, которое они когда-то составляли.
Что касается естествознания, техники, механики, то, смеясь над их бедностью и сомнительностью в античной науке, мы, быть может, слишком много значения придаём таким энциклопедическим писателям, как, например, Плиний Старший, Сенека, Элиан. Между тем, сочинения их – не более, как обширные популяризации общедоступных знаний для малосведущей «общей» публики, и судить по ним об истинном уровне античных наук так же неосновательно, как если бы мы сделали заключительный вывод об успехах современной химии из книжек, издаваемых для первоначального самообразования. Немыслимо предполагать, чтобы знание древних близко подходило к высотам опытных наук прошлого и даже восемнадцатого века. Но нельзя остановиться и на мысли, чтобы знание это ограничивалось теми тесными рамками, которые так легко устанавливаются, если слепо довериться дошедшим до нас свидетельствам, признавая их в букве и, смысле, как последнее слово античной науки, не позволяя себе ни размышлений, ни гипотез, вне их непогрешимого авторитета. Отличительным признаком древней науки был аристократизм её, жречество, сословная тайна. Наука не демократизировалась, не шла в житейский обиход, оставалась силою для немногих избранных людей и для священных целей. И, быть может, в этом последнем назначении, она, действительно, знала больше, чем мы о том осведомлены авторами. Из несомненных чудес-фокусов древней религии многие не могут быть разгаданы средствами науки того времени, поскольку она нам известна. В самом деле, что заставляло летать эти таинственные кумиры? Игрушки, летающие без помощи пара, нагретого воздуха, водорода, и в наши дни не совсем обыкновенны; они возбуждают чуть не суеверное удивление, и опыты с ними собирают полные аудитории любопытных. Что такое светящиеся камни в венцах кумиров, которыми иные храмы освещались ярче, чем днём? Какой свет в состоянии дать подобный эффект, кроме электрического? Мы знаем, что фокусы производились, но почти ничего не знаем о способах производства фокусов. Что наука древности слишком много тратилась на фокусы, этот упрёк не подлежит опровержению. Но чудотворный религиозный культ античных государств, объединённых Римом, требовал фокусов, – и в них не было недостатка. Известны случаи, что верующий, испрашивая у богов пророчества на удачу своего предприятия, не довольствовался одним благоприятным знамением, но, заручившись им, просил подтверждения вторым и третьим. С такими придирчивыми прихожанами, жреческой науке было где и зачем развить свою прикладную специальную изобретательность. Описывая храм Сирийской Богини, равно священный для нескольких культов, Лукиан, скептик и ненавистник богов, насчитал чуть не целое полчище кумиров-автоматов, которых существование повергает нас в такое недоумение, что мы часто предпочитаем вовсе ему не верить. Между тем, Лукиан, как будто, удивлён только скоплением и разнообразием множества их в одном Храме, – о самодвижении их он упоминает равнодушно, вскользь, как о вещи, всем давно известной.
Наконец, надо принять в сравнение высокую степень развития древнего строительства, особенно римского. Здесь дело шло уже не о фокусах. По римским мостам в Швейцарии, в Испании, в Македонии две тысячи лет тянутся проезжие тракты и, наконец, стали ходить железнодорожные поезда. Аппиева дорога прослужила Италии, с самым дешёвым ремонтом, тоже чуть ли не до рельсовых путей. Практичнее, проще и дешевле римских зданий из дикого камня, залитого цементом, строительная техника ничего не выдумала, – по крайней мере, для южного климата. Бедные люди в Италии и сейчас так строятся. Скорость и дешевизна этого способа сохранили потомству всё, что мы знаем об античном Риме, когда булыжный, цементированный дом ветшал, владелец не разрушал его, чтобы очистить земельную площадь для нового дома, – было выгоднее засыпать старое здание землёю и, обратив его в фундамент, вывести над ним новое. В самые последние годы, дно озера Неми выдало, почти невероятную на первый слух, тайну, что судостроители цезаря Кая Калигулы умели сооружать корабли не только броненосные, но и несгораемые. Последним условием обороны наша кораблестроительная техника не превзошла ещё современных ей средств нападения. Конечно, броненосная яхта Калигулы не выстояла бы против самых слабых пушек, но – ведь пушек-то не было. Зато орудия тогдашних морских атак, – абордажный топор, носовой терпуг и брандеры, – не угрожали ей ни малейшею опасностью. А давно ли перестали они быть страшными нашим деревянным флотам? Огнеупорный сплав, добытый с древних кораблей озера Неми, совершенством своим подверг в изумление итальянских морских инженеров. Если античная техника могла производить подобные «фокусы», по желанию правителей, остережёмся слишком резко отказывать античной механике в способности равняться с нею, по желанию священников.
Вера в движущиеся кумиры столь же стара, как и самая скульптура, – даже старше её, потому что древние верили в одухотворённость не только самых фигур божеских, но и материала, к формованию их послужившего. Даже на самых высоких ступенях своей культуры, они не отказывались от литолатрии, камнепоклонничества, символического для верующих умных и образованных, прямого для тёмных святош и ханжей. Знаменитая сирийская Мать Богов, о которой было говорено, как о древнейшем восточном божестве, принятом в римские Indigitamenta, считалась первобытно воплощённою в большом диком камне. Ваал из Эмезы, привезённый Гелиогабалом, – чёрный, конусообразный аэролит, отдалённо схожий с символом плодородия. Лактанций, уже в четвёртом веке по Р. X., издевается над римлянами, «обожающими дикий, едва обтёсанный камень, именуя его богом Термом. Это, говорят, тот самый камень, который Сатурн сожрал, полагая, будто ест своего сына Юпитера». Когда последний водворился на Капитолийском холме, все местные божества любезно удалились с Капитолия, предоставив его в исключительное владение царю людей и богов. Не тронулся с места один лишь Терм, считая себя не ниже Юпитера. «Этот безобразный бог почитается хранителем пределов империи: он их бережёт и защищает от вторжения варваров». Из сказания о капитолийском божестве государственной границы возникла впоследствии средневековая легенда о статуях провинций, помещавшихся будто бы на Капитолии, каждая с золотым колокольчиком на шее: если в которой-нибудь из провинций начиналось восстание, её статуя приходила в движение, колокольчик звенел, и предупреждённый сенат немедленно принимал меры к водворению порядка. В миниатюре, бог Терм покоился на каждом поле, на каждой раздельной меже двух владений: он извечно стал в Италии символом и покровителем земельной собственности; потревожить и тем более тайно перенести термальный камень было не только нарушением межевого знака, но тяжко наказуемым святотатством. Входили в честь камни исторические: Ливий упоминает, что в Риме, близ курии, долго сохранялся, чтимый с суеверным благоговением, камень, который некогда, будто бы, отрезал бритвою от скалы авгур Атт, во знамение маловерному царю Тарквинию Древнему. Клятва «богом, живущим в камне» – древнейшая римская божба: per Jovem lapidem. Историки, начиная с Катона и кончая Павлом Диаконом, описали нам так называемый «mundus», то есть мир, или свод небесный: священное место, которое италийскими народами сооружалось в почве, избранной для посёлка, с посвящением его подземным богам и душам усопших. Mundus устраивали раньше, чем началась закладка самого города, или, вернее сказать, устройство его и было этою закладкою: он становился центром, около которого должны были затем пройти, в равных расстояниях, борозды, с намёткою будущих стен города. В Риме, по преданию от Ромула, первобытный mundus помещался на комиции. То был земляной грот, углублённый в лоно матери-земли правильным полушарием, наподобие опрокинутого небесного свода. Mundus почитался дверью в преисподнюю и открывался только в известные дни, подобные нашей Радунице, когда поминали покойников, и предполагалось, что они выходят на белый свет и снова общаются с природою. В обычное же время, грот был задвинут камнем – lapis manalis, – что значит «камень манов», святых усопших, но в древнейшем языке значило «разливающийся, светящийся», от глагола manare. Камень этот, сам по себе, был предметом культа, и некоторые исследователи думают, что самостоятельного и гораздо древнейшего, чем поклонение манам. По Базинеру, камень манальный был чтим, как символ «ночного солнца», зашедшего на ночь с надземного небесного свода в тёмное подземное царство. Солнечный бог, семитический ли Ваал, эллино-римский ли Гелиос, Феб, Аполлон, часто воплощался в природном камне. Даже в Дельфах, блиставших тысячами великолепных кумиров, не вымерли древние жертвоприношения, состоявшие в помазании елеем солнечного камня.
Как все виды идолопоклонства, литолатрия началась с грубой анимистической символики. Подобно тому, как первобытный италиец поклонялся Марсу под открытым небом, пред воткнутым в землю копьём, так точно в Греции и Малой Азии глыба глинистого камня стала Матерью Богов, громадный неуклюжий валун – Гераклом, аэролит приапической формы – Ваалом и т. д. Это знаменитые камни-боги, на весь мир прославленные своею благодатью; но города греческие и римские были усеяны священными камнями, чуждыми всякой чудотворной известности, однако, с усердием почитаемыми в силу не их специального, но общелитолатрического культа. Теофраст, в четвёртом веке до Христа, описывает, как греческие ханжи, проходя улицею мимо умащённых маслом камней, вынимали свою елейницу и тоже возливали на них масло, молитвенно преклоняя колена. Латинский поэт, желая нарисовать быт, чуждый цивилизации, без религиозных зачатков, жалуется: «Нет у этих людей ни украшенного дерева в лесу, ни камня, помазанного елеем». На более высоких точках культурного развития литолатрия становится посредницею и проводницею воззрений демонических. Камень признаётся жилищем божества или духа, поселившегося в нём или сорождшегося ему. Описанный Фотием, врач Евсевий носил свой камень-фетиш на груди, советовался с ним, получал от него ответы голосом, похожим на слабый свист. Плиний толкует о камнях, которые убегают, когда делаешь вид, будто хочешь их схватить. Подобное же поверье повторялось о камнях храма Паллады в Спарте: их даже делили на храбрые и трусливые. Легенда не умерла в христианстве, ужилась и привилась на почве средних веков. У какого европейского народа нет своих святых камней, чтимых в память излюбленного местного угодника или связанных с каким-нибудь божественным преданием? Христианские епископы, разрушители языческих храмов, обращались к камням в стенах их с повелительным словом, и камни повиновались заклятию, рассыпаясь из своего нечестивого единства. Происходило, таким образом, нечто обратное тому, что случилось при постройке фиванских стен, когда чародейная лира Амфиона заставляла камни слагаться один к другому. Несмотря на разность результатов, в предании христианском, как и в предании языческом, звучит общее убеждение: камень слышит и чувствует, камень населён силою, которой можно приказать, и она окажет разумное послушание. Преподобный Бэда проповедовал камням, и они отвечали ему «аминь». Европа не бедна камнями и скалами, которые почитаются жилищами или гробами, загнанных в нутро их, проклятых злых духов, цвергов, великанов. Полными чертовщины признаются камни друидические, рунические, многие руины древних языческих храмов. Уже у св. Жильдаса мы встречаем известие, что камни Карнакского храма имеют обыкновение исполнять по ночам таинственные пляски. У нас в России легенды демонического камне-движения так многочисленны, что могли бы дать материал для обширного сборника. Замечательнейшие: сказание о Баше и Башихе, о каневецком Конь-камне, о Конь-камне в Тульской губернии, о сибирских шаманских камнях и степных могильниках. Даже в самом центре Петербурга высится камень, который в течение многих столетий был престолом и жертвенником финского демона: это – подножие памятника Петру Великому.
Литолатрия – едва ли не самый живучий и гибкий вид суеверия. Она сохраняется весьма часто у народов, давным-давно презревших, во имя духовной религии, всякое иное поклонение твари, живой, растущей на корне или сделанной руками человека. Она переживает поклонение светилам небесным и стихиям мировым. Нации, убеждённые вырубить свои священные дубравы, избить своих аписов и пифонов, даже отказаться от культа мёртвых предков, долго ещё не перестают, под тем или иным предлогом, оказывать явное или тайное почитание божественным камням старины. Иудей был готов скорее принять смерть, чем поклониться камню, обработанному в статую, но поливал маслом свои вефили с таким же набожным усердием, как греки Теофраста – уличные столбы, а римские мужики своих межевых Термов. Аэролиты Каабы оказались в Исламе сильнее авторитета Мухаммедова; пред привязанностью арабов к «чёрному камню» отступил даже иконоборческий фанатизм мусульманских халифов. Кстати сказать: в редком из камнепоклоннических поверий сказывается демонический смысл литолатрии с более яркою наглядностью, чем в легенде о чёрном камне: эта глыба – не иное что, как ангел-хранитель Адама в раю, превращённый Богом в камень и выброшенный в пустыню за то, что не устерёг прародителей от грехопадения. В день страшного суда он опять примет ангельский вид и будет свидетельствовать пред Творцом о благочестии посетителей Каабы. Излишне приводить камнепоклоннические аналогии христианского мира: они многочисленны и, в большинстве, общеизвестны. Особенно богаты ими предания Палестины и аскетического Востока. Что касается до христианских культов, то даже на самых высоких ступенях развития их, камнеобожание умело привиться в какой-либо своей градации: если не в символической, то в демонической, или наоборот, – потому что, когда иссякает вера в демонизм, это ещё не закон, чтобы исчезали и сопряжённые с ним суеверия: они только получают новые рационалистические объяснения – в своей идее, а в своём явлении – понемногу возвращаются туда, откуда вышли, к символизму и фетишизму. Во втором и третьем веке Христовой эры, в самый разгар пропаганды сразу нескольких сильных религий духа, грубая, первобытная литолатрия имела своих обращённых. Между ними – Павсаний. «Начиная свой труд, – говорит он, – я находил, что греки были просто глупыми суеверами, когда поклонялись камню, но, посетив Аркадию, я значительно переменил своё мнение». Один из самых возвышенных и прекрасных античных культов, митраизм, победоносно развивавшийся именно в эти римские века, почти достоин, по духовности своей и чистоте этической, часто придаваемого ему прозвания «Христианства без Христа»; его удачно и остроумно сравнивают с франкмасонством. Однако, литолатрия нашла дорогу даже в эту экстатическую религию нравственного совершенствования. Как известно, один из эпитетов Митры – «рождённый из камня». Этого было достаточно, чтобы иные участники культа, – конечно, из людей тёмных. которым философские отвлечённости не в подъём, – стали поклоняться воображаемому солнечному камню, от которого родился Солнце-Митра, и воздвигать в честь его жертвенники, с посвящениями Petrae Genetrici – «Камню, Бога рождшему».
3
В полемике с христианами защитники язычества старались всячески снять с себя обвинение, будто вещество поклоняемого кумира имеет для них какое-либо значение. Однако, оправдания эти надо принимать cum drano salis. Конечно, «воображающие, будто в статуе мы поклоняемся камню и дереву, не умнее невежд неграмотных, для которых книга – только бумага». Тем не менее, материал статуи несомненно принимался в расчёт – по крайней мере, в кумирах, предназначавшихся для очень широкого или даже всеобщего поклонения. Наилучшими примерами тому должны послужить кумиры римского императорского культа. Нерон вечно нуждался в деньгах. Он был вольнодумец и не гонялся за производством его в живые боги. Однако, на его колоссальные статуи тратились громадные массы драгоценных металлов, которым, по обстоятельствам государства и по вкусам самого государя, было бы гораздо удобнее обращаться в опустошённой императорской кассе. Очевидно, соблюдалось некоторое соответствие между почитаемостью статуи и внешним благородством её материала. Сохранилось много известий, свидетельствующих, что римляне заботились о ценном украшении и великолепии чтимых кумиров с не меньшим усердием и щедростью, чем набожные люди нашего времени жертвуют на ризы святым иконам, на раки мощей и т. п. Одна неаполитанская надпись сообщает подробную опись дара, посвящённого Изиде какою-то испанкою в честь своей внучки: пожертвованная статуя богини была из литого серебра, одежда её осыпана жемчугами, изумрудами, рубинами, гиацинтами. В шестой сатире Ювенала описывается подобное же украшение доброхотною дательницею статуй Аттиса и Цибелы. Материал всех прославленных античных кумиров был благороден или по драгоценной стоимости своего вещества (Зевс и Афина-Паллада Фидия), или по чудесной необыкновенности происхождения. Вещая статуя на носу корабля аргонавтов, фетиш Язона и его спутников, вырублена не из какого-нибудь заурядного дерева, но из священного дуба в пророческой роще Додонского оракула. Статуя-автомат Паллады-Афины, знаменитый Палладиум, с которым связана была судьба Трои и обладание которым впоследствии приписывал себе Рим, выточен из костей Пелопса, любимца богов, умнейшего из людей. Палладиум – любопытный пример доказательства, что, по античным воззрениям, божество и кумир божества далеко не были существами тождественными. Божество, в бытии своём, не только резко отграничивалось от своего изображения, но даже могло очутиться по отношению к нему в совершенной противоположности интересов. Изображение Паллады, илионский Палладиум, – фетиш-хранитель осаждённой Трои; между тем сама Паллада – покровительница ахейцев. Она бессильна помочь им взять город, оберегаемый её идолом, пока последний останется в стенах его; чтобы доставить победу своим любимцам, ей приходится помогать святотатству на свой собственный счёт – покровительствовать похищению своего идола, и очень вопреки его воле, Улиссом и Диомедом. Другой пример, исторический, – цезаря Нерона. Скептик равно во всех религиях, он, однако, не расставался с куколкою Матери Богов, кем-то ему подаренною, боготворил её, приносил ей жертвы; самую же мать Богов, равно как и другие её изображения, он презирал настолько, что не стеснялся будто бы даже мочиться на них. Диктатор Сулла всегда имел при себе статуэтку Аполлона, которая приносила ему счастье, что не воспрепятствовало тому же диктатору Сулле ограбить Аполлоново святилище в Дельфах, да ещё и с весьма кощунственными прибаутками.
Эти противоречия разъясняются, отчасти, когда для анализа их мы заглянем параллельно в мистику Гермеса Трисмегиста, понимаемого в магической литературе, если не за самого Хама, то за сына его, внука Ноева. На самом деле, «Пастырь Гермеса Тривеликого» возник в первом или втором веке по Р. X. и представляет собою любопытный памятник обмена идей египетской теософии с александрийско-греческою и иудейскою, а, может быть, и христианскою. Ошибка старинных теологов и мифологов, поддавшихся смелому обману автора герметических откровений, – он взял себе псевдоним египетского Гермеса, Тота, – и относивших это произведение ко временам глубочайшей древности, к эпохе Моисея, – давно исправлена. Иные толкователи, например, Казобон, не прочь даже от мысли, что автор «Гермеса» был христианин или полухристианин, – с образом веры, средним между христианством и платоническою философией, не особенно далёким от гностических ересей. «Я не знаю, – удивляется Лактанций, – каким образом египетский Трисмегист открыл почти все христианские истины и описал во многих местах силу и величие Слова». Таким образом, книги Трисмегиста относились древним христианством к числу, хотя языческих, но не чуждых откровения, подобно знаменитым Carmina Sibyllina, – александрийской подделке древних пророчеств Сибиллы, частью в духе чисто иудаическом, частью в духе иудаического христианства. Следовательно, с Гермесом можно считаться, как с выразителем мистических взглядов большинства современников, слагавшегося равно и из язычников, его боготворивших, и из христиан, к нему снисходивших. «Самое великое чудо, – гласит таинственный тривеликий мудрец, – что человеку дано было проникнуть в тайну природы божества и сделать себе богов. Не будучи в состоянии вложить в них души, они вызывали злых и добрых демонов и, внедряя их в кумиры, одухотворяли тем священные изображения. Вот почему идолы, – сами по себе, – имеют власть делать добро и зло». «Для этого египтянина, – комментирует Трисмегиста св. Августин, – видимые и осязаемые изображения – суть как бы тела богов, потому что в них живут вошедшие в них духи, способные вредить людям, или исполнять желания тех, которые оказывают им божеские почести и поклоняются им должным образом». Теория Трисмегиста перешла целиком в учение об идолах, принятое христианскими учителями первых веком. «И дано ему было вложить дух в образ зверя, чтобы образ зверя и говорил, и действовал». Весьма вероятно, что этот стих в Апокалипсисе Иоанновом относится к Симону Волхву, о котором уже говорилось выше. Об этом мистике именно рассказывали, будто он оживлял кумиры – в том числе статую Нерона, – заставлял их двигаться и говорить силою демонов, им покорённых. «Иные те, кто действует через статуи, – говорит Афинагор Афинянин, – и иные, в честь кого воздвигаются статуи; важнейшим подтверждением тому служат Троя и Парий: один из этих городов имеет статую Нериллина, который жил в наше время, Парий – статуи Александра и Протея; гробница и статуя Александра – до сих пор на площади. Прочие статуи Нериллина служат общественным украшением; но одна из них славится тем, что прорицает и врачует болящих, и за это троянцы боготворят статую, украшают её золотом и венками. Что касается статуй Александра и Протея, – об этом вы знаете, что он сам бросился в огонь близ Олимпии, – то говорят, что статуя Протея издаёт прорицания, а в честь статуи Александра устраиваются на общественный счёт жертвоприношения и праздники, как будто внемлющему богу. Кто же – Нериллин ли, Протей и Александр – производят это в статуях или природа вещества? Но вещество их – медь: что же может сделать сама по себе медь, которую можно снова изменить в другую форму, как Амазис у Геродота превратил таз в изображение бога? И сами Нериллин, Протей и Александр что больше могут сделать для болящих? Ибо что теперь, по рассказам, производит статуя, то производила она и тогда, когда Нериллин был ещё жив и болен». Кто был этот Нериллин, неизвестно; что касается Александра и Протея, оба – личности исторические: первый из них – знаменитый теософ-шарлатан из Абонотейха или, может быть, Александр Пелоплатон, предполагаемый сын Аполлония Тианского, а второй – весьма популярный цинический философ, зло осмеянный Лукианом в сатире его на «Смерть Перегрина». Минуций Феликс дополняет: «Нечистые духи, демоны, о которых знали маги, философы и сам Платон, скрываются в статуях и идолах, которые по их внушению приобретают такое уважение, как будто в них присутствует божество; они вдохновляют прорицателей, обитают в капищах, действуют на внутренности животных, руководят полётом птиц, управляют жребиями, произносят смешанные с ложью прорицания». И, наконец, учение Лактанция: «Чтоб отвратить людей от служения истинному богу, демоны научили их делать статуи и идолов, украшать портреты умерших государей, и освящать их в храмах: демоны присвоили себе имена сих умерших государей, дабы привлечь к себе богопочитание народов. Однако ж настоящие магики, при совершении мерзких обрядов своего искусства, вызывают демонов по собственным их именам, а не по тем именам, под которыми воздаётся им религиозное богослужение». Словом, едва ли будет ошибкою сказать, что, по мнению учителей христианских, они, в войне с языческими божествами, имели дело не столько с личностями «князей тьмы», сколько с демоническими категориями, приписанными к ним, как некая воздушная дворня. Сами демоны сознаются заклинателям, что они не божества. Так что, даже в зле, они – не самое зло, но лишь подставные силы, заполняющие традиционные формы и явления зла. Кто знает истинное имя демона, тот уже приобретает над ним некоторую власть. В силу этого поверья, скрывали подлинные названия городов и имена их гениев-покровителей. Вот почему магик-феург стал язычнику нужнее жреца, который, служа кумиру, взывал лишь к категории демонов, укрытой за его именем, тогда как магик, зная, кто именно прячется в боге под его псевдонимом, повелевал демоном, как личностью, непосредственно.
Все эти христианские свидетели почти дословно повторяют Гермеса Трисмегиста: «Наши предки, выучившись делать кумиры, не могли сделать для них души, – поэтому, они вызвали демонов или ангелов и внедрили их в святые изображения и божественные мистерии, и это единственное средство снабдить кумир властью творить добро или зло». В подтверждение, Гермес ссылается на пример отца своего, «первого изобретателя врачеваний»: «Там в храме на горе Ливийской, на берегу реки крокодилов, покоится часть его, которая принадлежала миру, то есть тело его; остальная лучшая доля его бытия, или скорее сам он, ибо начало чувства и жизни составляет всего человека, – остальное взошло на небеса. И ныне он подаёт людям помощь в болезнях, после того как наставил их в науке целения». Благосклонность таких составных богов приносит счастье; гнев – страшные бедствия. «Ибо боги земли и мира сего доступны гневу, потому что человек устроил их и измыслил их, помимо природы». «Не верь, – учит Трисмегист, – чтобы боги, сделанные человеком, действовали без промысла. Они – как бы отражение и служки богов небесных. В то время, как боги небесные восседают в небесах, каждый соответственно своему сану, боги земные заняты своими нарочными обязанностями: они возвещают будущее в жребиях и гаданиях; они, каждый по-своему, опекают предметы, поставленные в их покровительственное ведение; они приходят к нам на помощь, как союзники, родственники и друзья».
Большинство писателей христианских, в первые века религии, ничуть не отрицают чудес, исходивших от идолов, – как, обратно, язычество охотно соглашалось признать реальную возможность чудес христианских и даже, – об этом уже упоминалось в начале этюда, – находило их не слишком внушительными. Апологеты второго века согласны, что изображения не только Юпитера или Паллады, но и разных Нериллинов, Протеев и Александров, равно как и сами Нериллины, Протеи и Александры, могут совершать проделки, похожие на чудо – только усилиями не благой, божественной, но злой, демонической власти. «Есть лживые нечистые духи, ниспавшие с небесной чистой высоты в тину земных страстей. Эти духи лишились достоинств своей природы, осквернили себя пороками, и для утешения себя в несчастье, сами уже погибшие, не перестают губить других; сами повреждённые, стараются распространить гибельное заблуждение и, отчуждённые от Бога, усиливаются всех удалить от Него, вводя между людьми ложные религии». По св. Феофилу Антиохийскому, «Гомер и Гесиод, вдохновенные, как говорится, музами, вещали от духа не чистого, но обманчивого. Это ясно доказывается тем, что одержимые демонами даже в настоящее время заклинаются именем истинного Бога, и эти ложные духи сами признаются, что они – демоны, которые некогда действовали в тех поэтах». Вообще, боги-демоны эти, по учению апологетов, в высшей степени хитры, коварны и, если можно так выразиться, литературно-дальновидны. Христианство они предвидели от века и, приготовляясь к будущей борьбе с ним, заранее тщились дискредитировать его догматы. «Если язычники называли Гермеса Словом, – говорит Иустин Философ, – если Персей по мифу родился от девы, то это значит, что демоны, прежде воплощения Сына Божие, посредством вымысла поэтов, старались отвратить людей от веры в это таинство». Кирилл Иерусалимский добавляет: «Бог явился в человеческом образе; диавол предупредил это в языческих баснях, чтобы посредством сказаний о богах, рождающихся и рождённых, воспрепятствовать вере в истину».
Таким образом, языческая теория богов, наполняющих мир, осталась в христианской эре признанною и в полной силе, лишь перекрашенная из белого цвета в чёрный. Христианин возмущается, что слово демон производят от ??????, то есть «божество», тогда как гораздо приличнее производить его от ?????????? «бесноваться»; но реальное бытие как духов, прикрытых спорным словом, так и могущественной их энергии, для него несомненны. Все демоны злы и деятельны в злости; даже, когда они как будто служат человеку и смиряются перед ним под маскою покорности, они дурачат своего властелина и влекут его в бездну, как одурачил некогда и увлёк к падению отец их сатана праматерь нашу Еву. Вакхические крики идольских празднеств: «эва, эван, эвое» христианские писатели изъясняли, как внушённые демонами в вечное напоминание о торжестве господина их, «князя вещества», над прародительницею человечества. Вопли эти, следовательно, являются как бы исповеданием подданства человеческого первородному греху.
Язычник-неоплатоник, чтя равно божественно приходящими и добро, и зло, верил, что демон творит то или другое, – безразлично для себя, глядя по тому, на что направит его вышняя воля, внемлющая воле заклинателя: демоны пассивны. Они не более, как частица божественной силы, отпущенная оживлять то или другое явление материи. «Вся природа полна богами», учил Фалес за шестьсот лет до Р. X. и искал живой души в магните, – подобно тому, как впоследствии средневековый алхимик, открыв алкоголь, решил, что он изловил духа вина, и назвал его «спиртом» (spiritus). «Звук, издаваемый звенящею медью, есть голос духа, живущего в ней», – говорит Пифагор. Но, чтобы медь звенела, чтобы дух её говорил, надо заставить её звенеть, его говорить; а, чтобы звон получался правильный, говор осмысленный, нужен мудрый и опытный посредник-маг, способный и умелый управлять волею духа. Могущество магическое над миром духов необычайно широко и настойчиво. «Самые мощные боги, – говорит Порфирий, мистик Плотиновой школы и её теоретик, – повинуются грозным заклинаниям, как и самые слабые, и всегда согласны совершать несправедливости, чтобы потребовать которых – их, обыкновенно, вызывают». Им можно грозить, они позволяют запугивать себя – и, при том, даже не мудрецам-феургам, а самым заурядным «гоэтам». Вульгарная колдунья в «Фарсалиях» Лукана третирует богов en canaille, суля им, в случае непослушания, призвать более грозные силы, живущие «под адом».
Эта постыдная готовность к подчинению и к совершению дел мерзких, отнюдь не соответствующих достоинству какого бы то ни было божества, смущала нравственных людей язычества и заставляла их религиозную философию усердно заниматься возможностями, если не извиняющими, то смягчающими божеское безразличие к услугам добра и зла. Сложилась теория, что человек, собственно говоря, никогда не может получить непосредственных сношений с величием самого божества, слишком безмерным, чтобы ум смертный мог его постичь, вместить, а тем паче осилить. Покорные исполнители молитв и заклинаний – не боги, но посредствующие между ними и людьми демоны, принявшие псевдонимы богов, – подобно тому, как вольноотпущенники в римском государстве принимали фамилии своих господ. «Неприлично, – учит Апулей, – тому, кто облечён господством, брать на себя обязанность слуги»… По мнению Плутарха, отчасти разделённому впоследствии христианскою апологетикою, «каждый демон привязан к какому-нибудь богу и, так как получает от него свою силу, то и любит называться его именем». В житии св. Мартина Турского подробно описывается, как угодник вёл духовную борьбу с этими демонами – псевдонимами богов. Больше всех, надоедал святому своими шалостями Меркурий; что касается Юпитера, о нём святой говорил с презрением, находя его скотоподобным и тупоумным. Св. Мартин Турский так привык видеть своих олимпийских врагов, что мог даже различать их по голосам: свойство, в котором соперничал с ним император Юлиан Отступник.
Вера в демонов проникла в классический мир из ассиро-вавилонской религии; здесь она составляла существенный догмат, тесно связанная с поклонением светилам небесным, комментирующая догму его и, обратно, в ней находящая объяснения и комментарии для самой себя. Трудно найти более совершенный пример соответствия в одном и том же культе понятий звездопоклонничества, демонизма и литолатрии, чем в семи камнях, в которых халдеи поклонялись семи великим ангелам, а в семи ангелах – семи главным планетам небесным. Иудейство, напитавшееся восточною ангелологиею на Евфрате, в пленении вавилонском, принесло её со временем во вторую столицу своего народа, в богатую и учёную Александрию, этот восточный Париж античного мира. Эклектизм александрийской философской школы сблизил мировоззрения Эллинское и Иудейское: родился Филон, заговорили неопифагорейцы, потом неоплатоники. Неоплатоническая реформа, в лицах Аммония Саккаса, Плотина, Амелия, Порфирия, Ямблиха, энергично проводила в общественное сознание, обрабатывала и комментировала демоническую теорию, как средство примирить существенные противоречия старой, отжившей своё время, олимпийской семьи с религиозными требованиями и взглядами новых философских школ и воспитанного ими века. Религия – путь к Богу, как к нравственному совершенству; религия – кодекс и осуществление добродетели; Бог – источник и идеал её. Между тем, боги Гомера и Гесиода столь преступны и развратны, что, какими стихийными аллегориями и философскими абстракциями ни изъясняй их поведение, уже одно наименование их деяний наглядно противополагает их идее всесовершенного существа, каким воображают себе Бога разум и чувства человеческие. «Какое отношение имеет Европа и Тавр, и Цикн и Леда к земле и воздуху, – так, чтобы нечестивая связь с ними Зевса была единением земли и воздуха?» – восклицает Афинагор Афинянин, сохраняя к феогонии натуро-философской то же презрение, что и к феогонии поэтической. Создав новую идейную мифологию «мировых душ» для философов, вроде Юлиана Отступника, неоплатонизм не желал, однако, упустить из-под своего влияния и общую массу народную; он сохранил «мировым душам» имена Зевса, Афродиты и т. п., из века чтимые эллино-римским миром; своё новое вино он подносил в мехах старых. Но они не могли выдержать молодого и сильного вина: поэзия была, действительно, слишком загрязнена, чтобы настойчивый целомудренный дух идеалистической философии, как науки и практики искания добродетели, философии от корня Пифагорова, Платонова, Филонова, мог в нею даже ужиться, не только действовать заодно. Некоторое время, однако, религия поэтических суеверий и религия философов пытаются идти рядом, совместно обязавшись целым сонмом взаимных компромиссов. Таким периодом, например, характерно рисуется нам пресловутое восстановление язычества в царствование Юлиана Отступника. Чем же, в столь противоестественных условиях существования, мог извинить неоплатонизм, с своей точки зрения, – как философская, да ещё такая чистоплотная в нравственном отношении, почти аскетическая секта, – безобразные мифы о богах и бесстыдства культа иных из них? Не в силах найти достойного ответа на эту безжалостную задачу, неоплатонический катехизатор счёл лучшим способом разделаться с нею, свалив всю вину на того же злополучного, на кого и в наши дни валят всякую трудно разрешимую напраслину: на чёрта. Правда, нашего «чёрта», собственно, ещё не было на свете; он родился позже: в романтическом мраке средневекового замка, под угрюмыми сводами католического монастыря, в лаборатории алхимика. Зато были под рукою ассиро-вавилонские демоны, кстати, принявшие эллинизацию в Александрийской школе. Вот – существа, средние между богами и людьми, соединяющие свойства тех и других, способные быть возвышенными, как боги, и низменными, как самый грешный человек. И живут они не где-то в отвлечённых, непостижимых сферах небесных, но весьма определённо витают между небом и землёю, принимая деятельное участие в быту и в судьбах человечества. Так как демоны одинаково способны к добру и злу, то неоплатонизм, в Эннеадах Плотина-Порфирия, решил, что безнравственные обряды и мифы – дело тех демонов, которые специализировались во зле. Коварные и властолюбивые, они исказили святую первобытную богооткровенную религию, чтобы лишить человечество общения с разумным началом мира, с божественным источником всего существующего. Как мы видим, в этой точке неоплатонизм соприкасается с современною ему христианскою философией до совершенного тождества гипотез.
Вообще, неоплатонизму до слияния с христианством оставался один шаг. Но шаг этот был – через привычку к практическому многобожию, – вернее сказать: к пантеистическому дроблению божества в природе, абстракта в явлении, – с которою расстаться неоплатоникам не хватило силы, если не мысли, то воли. Гений вёл их к свету, но бросил на полдороге в сумерках, полных нерешительности. Тот же Порфирий – заклятый враг христианства и автор ярких полемических против него сочинений – уже допускал, однако, божественность Христа. Через платонизм пришли к Христу такие люди, как Иустин Философ, Татиан, Климент, Феофил Антиохийский, Григорий Чудотворец и др. И, наоборот, Аммоний Саккас, неудовлетворённый христианством, ушёл из него в платонизм, чтобы, сложив элементы старой эллинской философии и новой иудейской веры, вылепить из них свою религиозную систему – именно ту, о которой идёт речь и которую принято называть «неоплатоническою».
4
Демон есть «сияние вещества», таинственное пламя материи. Процесс бытия его – горение. Огонь, который освещает на наших оперных сценах появления Бертрама, Мефистофеля, Демона, сверкал ещё в стражах-мучителях Платонова ада. Лже-Енох, описывая место заточения ангелов, преступивших волю Божию и павших с дочерьми человеческими, говорит: «Там были фигуры, пылающие, как огонь, и, когда они хотели, то казались людьми». «Там были семь звёзд, как великие горящие горы и как духи, которые просили меня». Вера в пламенное начало демонов идёт с Востока и стара, как мир. В самых древних философских системах огонь рассматривается, как сила, очищающая материю, сообщая ей святость и духовность. Ученик восточных мудрецов, быть может, жрецов Зороастра, абдерит Демокрит, желая соединить в учении своём о субстанции души понятия её материальности и, в то же время, превосходства над всем материальным, представил душу сотканною из тончайших и чистейших, круглых атомов огня. Всё духовно-могучее, по всем мифологиям, есть в то же время и огненное. Ни одна религия не воображает себе явлений вышнего духа иначе, как огненными: эллинская легенда рассказывает о Семеле, погибшей от несносно страшного зрелища пламенного Зевеса; иудаизм облекает Бога Вышнего в красоту Неопалимой Купины и столпа, путеводительствовавшего евреями в пустыне; в христианстве Святой Дух огненными языками нисшёл на апостолов. В культах дуалистических, а также и в христианстве, где божественное благо и дьявольское зло живут в постоянном между собою борении за природу и человека, пламенные образы свойственны равно обоим началам – с разницею лишь в характере огня и света, их сопровождающих. Сладостное сияние небесного света, подобного солнечному, – необходимая подробность явления ангелов, святых, добрых гениев, кротких фей; грозное сияние вещества, зарево пожара материи, сопровождает чертей, колдунов, злые привидения. Это искони знали и описывали языческие поэты, христианские художники и мистериографы, а теперь практикуют театральные декораторы. Средневековая схоластика, разбирая вопрос о физике ада, очень интересовалась противоречием, которое вносила в его идею, обещанная ему, «тьма кромешная». Допуская, что в аду будет темно, приходилось отказаться от «неугасимого огня», также обещанного аду и составляющего самую существенную и деятельную его принадлежность. Где есть огонь, там есть свет, а, где есть свет, там не может быть тьмы. Глубокомысленная загадка была решена в том смысле, что адский огонь будет «мрачный» – не дающий света и тем паче мучительный. Вопрос решался, очевидно, до изобретения духовых печей, которые, в миниатюре, совершенно отвечают обоим адским требованиям.
Добрые демоны играют в неоплатонизме роль посредников между человеком и божеством, весьма схожую с тем значением, какое христианство признаёт за своими святыми и ангелами. Слово «ангел» даже и принято было неоплатониками для обозначения доброго духа. Одни из благих демонов возносят богам человеческие молитвы, дары, жертвы, а людям, обратно, доставляют божественные откровения; другие становятся патронами городских общин, сословий, цехов, отдельных лиц, покровительствуют тому или другому искусству, науке, заведуют кто плодами, кто погодою, кто скотом, кто путешествиями и т. п. Александрийское взаимовлияние эллино-римской мудрости и иудейской теологии, Платона и Филона, таким образом, обозначилось в демоническом догмате с полною силою. Учение об ангелах, как духовных личностях, было чуждо Пятикнижию: слово, переводимое по-гречески «ангел», в Пятикнижии обозначает ещё не лицо, а действие – проявление Божества. Но, со времени плена вавилонского, учение это стало очень могучим в иудаизме. Были секты, поклонявшиеся ангелам, что осуждалось, как заблуждение к многобожию. Предостережения против ангельского культа должен был делать новообращённой пастве своей и апостол Павел. «По воззрениям того времени, – говорит Ренан, – наполовину каббалистическим, наполовину гностическим, каждая личность, даже каждое нравственное явление, как смерть, болезнь, скорбь, имели своего гения или ангела хранителя: был ангел Персии, ангел Греции, ангел вод, ангел огня, ангел бездны; по талмудическому верованию, ни один народ не подвергается казни Божией без того, чтобы, прежде, не был наказан его ангел-хранитель». Апокалипсис Иоанна отражает это верование в своих ангелах церквей: «И ангелу Сардийской церкви напиши». «И ангелу Лаодикийской церкви напиши». Слова эти с удовольствием повторяет в своём трактате «О началах» великий христианский учитель Ориген: гениальный мыслитель, в котором святой странно граничит с еретиком. Старая закваска неоплатонизма часто пробивалась в этом христианском слушателе Аммония Саккаса сквозь оболочку его правоверия, и не даром считали нужным поднимать против него оружие обличительного слова такие пылкие и прямо направленные умы, как, напр., бл. Иероним. Из трактата Оригенова мы узнаём, что ангелы даны не только церквам, но один получил назначение быть ангелом Петра, другой – ангелом Павла; затем каждому из малых, принадлежащих к церкви, дан ангел, – и эти ангелы всегда видят лицо Божие; есть также ангел, ополчающийся окрест боящихся Бога. Все эти рассуждения приняты церковью в прелестный, трогательный догмат об ангеле-хранителе. Но Ориген настаивал и на единстве природы ангелических существ, как святых, так и отверженных, он учил, что между ангелом и дьяволом разница не в естестве, но в воле, и любвеобильно открывал дьяволу возможность и способность к покаянию, спасенью и блаженству. Этих последних мудрствований Оригену, как известно, не простили. В названном же Оригеновом трактате встречаются намёки на распределение ангелов-покровителей по специальностям: Рафаил ведает дело лечения и врачевания, Гавриил наблюдает за войнами, Михаил – посредник молитв и прошений, возносимых смертными. Было бы долго выяснять связь небесного патронажа, к тому же весьма неустойчивого в назначении имён и занятий, с параллельными убеждениями талмудистов и мифами восточных культов, – да и излишне: подобные сближения были делаемы десятки раз. Мне хотелось только подчеркнуть, как трудно было даже христианской догме расстаться с популярным принципом демонической однородности и, следовательно, до известной степени, божественности всех могучих воздушных существ. Правда, что ей в учении этом оставило опасное наследство опять таки предание иудейское. Сатана книги Иова, Асмодей книги Товита равны с добрыми ангелами по праву и по силе, разница лишь в злом направлении их деятельности и в антипатии к ним Божества. Всего ярче эта нераздельность в мире духов силы доброй и силы злой, при полной их равноправности, сказывается в знаменитом эпизоде третьей книги «Царств», в видении пророка Михея. «Я видел Господа, сидящего на престоле Своём, и всё воинство небесное стояло при Нём, по правую и по левую руку Его; и сказал Господь: кто склонил бы Ахава, чтоб он пошёл и пал в Рамофе Галаадском? и один говорил так, другой говорил иначе; и выступил один дух, стал пред лицом Господа и сказал: я склоню его. И сказал ему Господь: чем? Он сказал: я выйду и сделаюсь духом лживым в устах всех пророков его. Господь сказал: ты склонишь его и выполнишь это; пойди и сделай так». В энергичном отрывке этом лживый дух – даже ещё не враг и не противник Божий. Он такой же верный и послушный слуга Вышнего, как и все духи, хотя и употребляемый для злой послуги. Древнейшая иудейская ангелология не имела самостоятельного учения о дьяволе, как о князе вещества, как о втором, низшем боге материи, враждующей с Творцом своим и присными ему силами: представления сатанического типа развились в ней под влиянием дуалистических воззрений, принесённых с Евфрата иудеями, поворотниками из Вавилонского плена, и самарийскими поселенцами, маздеистами. Духи национального иудейского верования – Ангел-Обличитель, читающий список грехов человеческих пред Господом, и Ангел-Истребитель, карающий за грехи по воле Господа, мало-помалу, под веянием сказанных воззрений, утратили свой исконный служебный характер и приобрели самостоятельное значение врагов, обидчиков человечества, а затем, чрез вражду к человечеству, и врагов доброго начала, противников Божества и соперников его во власти над миром. Монотеизм иудейский не препятствовал избранному народу чтить свирепую силу Азазела, демона знойных пустынь, где изнывали когда-то в тяжком переселенческом странствии таборы Моисея и Иисуса Навина. Известный «козёл отпущения» жертвовался этому демону многие века, и если синагога постаралась дать обряду иное, более приличное, символическое толкование, то народ-то не позабыл старого палящего беса. Настолько не забыл, что даже в средневековую демонологию Азазел перешёл, изображаемый эмблематически голым дикарём, который тащит за рога, доставшегося ему, жертвенного козла. Лже-Енох, чрезвычайно подробный в классификации обязанностей духов добрых и пристрастий духов злых, очень хорошо знаком с этим Азазелом и знает, как он превратился из ангела в беса пустыни. Некогда Азазел был вторым по Семъязе, главе падших ангелов-«стражей», «которые сошли с неба на землю и открыли сынам человеческим то, что было сокрыто». Азазел научил людей «делать мечи, и ножи, и щиты, и панцири, и научил их видеть, что было позади их, и научил их искусствам, – запястьям, и предметам украшений, и употреблению белил и румян, и украшению бровей, и употреблению драгоценнейших и превосходнейших каменьев, и всяких цветных материй и металлов земли». Хотя павшие товарищи Азазела научили людей многим не менее опасным знаниям, но, по Еноху, гнев небесный разразился над этим нарядным бесом скорее и резче, чем над другими. Готовясь исправить землю всемирным потопом, Господь повелевает ангелу Руфаилу: «Свяжи Азазела по рукам и ногам, и положи его во мрак; сделай отверстие в пустыне, которая находится в Дудаеле, и опусти его туда. И положи на него грубый и острый камень, и покрой его мраком, чтобы он оставался там навсегда, и закрой ему лицо, чтобы он не смотрел на свет». Перепись отверженных ангелов с обозначением их специальностей, встречается у Еноха дважды. Интереснейший из всех – Пенемуэ: «Этот показал сынам человеческим горькое и сладкое, и показал им все тайны их мудрости. Он научил людей письму чернилами и употреблению бумаги, и чрез это многие согрешили от века и до века и до сего дня. Ибо люди сотворены не для того, чтобы они таким образом тростью и чернилами закрепляли своё слово». Итак, горемычный дух грамотности имел на себя гонение, можно сказать уже предвечно, и – едва ли не по той же самой логике, что и сейчас, едва ли не по тем же причинам.
Римской религиозной системе, с её отвлечённым дроблением идеи божественного действия на тысячи стихийных, житейских, государственных и этических гениев-покровителей, и с терпимым допущением ещё широчайшего дробления антропоморфических верований народных, оставалось лишь столковаться относительно родового имени воздушных сил, чтобы воспринять восточное учение о демонах и ангелах и мало-помалу передать им, в строгом распределении имён и дела, все функции и прилагательные по ним прозвища своих старых богов. Если вспомнить персонал римского пантеона, хотя бы по укоризненному реестру бл. Августина: Клоапину, богиню сточных труб, Волюпию, покровительницу чувственного удовольствия, Купину, богиню колыбелей, Рузину, богиню пашни и т. д., то уже мелкая специализация их обязанностей в мировой машине должна была подсказывать римлянину, – в особенности, знакомому с этрусским и с восточными культами, с монистическою и демоническою теологией, – что богам этим место отнюдь не на небесах, а где-то тут же, близ человека, под рукою у нуждающихся в их помощи, в атмосфере земли «между землёю и луною», в разряде демонов. Сеия была богинею семян, пока они в земле и не взошли ещё, Сегезия – богиня тех же семян, пустивших ростки, а Тутилина – покровительница их же, собранных в амбары. Были особые боги для каждого фазиса женской беременности, для каждой физиологической функции. Вор, проститутка, барышник, ростовщик – все становятся под охрану специального бога. «Наша страна, – говорит Петроний, – до того населена богами, что встретить бога куда легче, чем человека». Как бы в подтверждение, Апулей, представитель демонической теософии платоников, уверяет, что пифагорейцы очень удивлялись, когда кто-либо говорил им, что никогда не встречал демонов. По Плинию, «народ бессмертных превышает число людей». Варрон пространно исчисляет специально римских богов, управляющих человеческими судьбами, начиная с Януса, открывающего нам двери жизни, и кончая Ненией, поющей на наших похоронах. На один свадебный обряд приходится смена из девяти покровителей.
Им молились в язычестве, по расписанию, совершенно с таким же крепким убеждением, с каким русский мужик молится о здоровье скота не какому-либо другому святому, но непременно св. Власию, перенося на него, по созвучию имён, миссию древле-славянского Велеса, о конях – свв. Фролу и Лавру, об исцелении блудные страсти – св. Моисею Угрину, о снятии запоя – св. Вонифатию, ибо он понимается, как «Винохват» и т. д. В крепостные времена Плюшкины и Коробочки с не меньшею верою служили молебны и ставили свечи св. Иоанну Воину – о поимании бежавшего раба. Явления, в которых сказывается посредствующая роль демонического, но доброго начала, по изложению Плотина, весьма многообразны, но, в числе прочих, особенно выразительными признаёт он те, что избирают органами своего действия именно статуи богов. В природе, говорит Плотин, существует закон симпатии, по которому всё родственное имеет взаимное влечение. Поэтому статуя, сделанная сообразно с представлением о божестве, по необходимому закону симпатии, привлекает в себя божественную силу, – вот что и создаёт её святость. Теория Плотина, повторяющая и распространённо поясняющая магическую Трисмегистову формулу происхождения идолов чрез демоническое откровение типа богов, была усвоена христианством тем легче, что наилучшие и наивлиятельнейшие писатели новой церкви, во втором и третьем её веках, были учениками и товарищами платоников. «Ваши боги, – укоряет Иустин Философ, – имеют имена и виды злых демонов, которые являлись людям». Любопытна живучесть этой античной гипотезы. Она имеет сочувственников даже в почти современной нам мифологической литературе прошлого века. Курьёзная книжка некоего Albert Duruy de Bruignac, вышедшая в 1864 г. в Париже, под заглавием «Satan et la magie de nos jours», даёт богатейший свод подобных мнений, тем более любопытный, что сам Дюрюи де-Брюиньяк – искреннейший демономан: он даже средневековые процессы колдунов и ведьм считает делом справедливым, законным и душеспасительным. Заимствую несколько указаний из его любопытной коллекции. Крейпер и Дёллингер заявляют самым решительным образом, первый об идолах, второй об их культе, что никогда бы не дойти человеку до такой премудрости, если бы боги не дали ему намёка на свои формы и на свои вкусы, как кого ублажать. Боги воплощаются в эмблемы, ими самими избранные, им самим угодные. Отсюда необъяснимые странности многих изображений, обрядов, жертв: демонические капризы и симпатии заставляют людей выражать своё богопочитание в специальных для каждого божества формах и веществах, совсем необычных в человеческом обиходе: один требует в жертву себе ворону, другой прилетает на запах львиной или волчьей печени, третий желает, чтобы, молясь ему, люди ранили своё тело и проливали слёзы, четвёртый, чтобы, наоборот, все веселились, смеялись и проделывали всяческие шутки и дурачества. Сюда же надо отнести, согласно намёку Гермеса Трисмегиста, египетское поклонение священным животным – символический культ, над которым, по словам Филона, издевался каждый новоприезжий в Египет европеец, но не проходило и года, как насмешник приучался вполне сознательно и очень серьёзно воздавать должное почтение собакоголовым и быкоподобным чудовищам мифологии древней страны пирамид. В числе иностранцев, покорённых египетскими чудищами-богами, были такие крупные умом и талантом люди, как триумвир Марк Антоний, Германик, Веспасиан. Чтобы разобраться в мире чудес, – советует Крейпер, – необходимо сделать шаг назад, к древней доктрине гениев: без неё нет возможности поднять завесу с таинства. В восемнадцатом веке неверующий Буланже, при всём своём скептицизме, проговаривался, что допускает демоническое откровение и участие в идольском служении. По крайней мере, он нашёл возможным серьёзно считаться с легендою о ежегодном возмущении вод кумиром гиерапольского храма. «Может быть, – гадательно предполагает он, – и в самом деле бывало там какое-нибудь чувственное проявление божественной силы, подобно тому, как свершалось оно в тот же самый день, в Святая Святых Иерусалимского храма»…
Сообразно с природою и деятельностью своею, одни из демонов – ласковые и красивые на вид, другие безобразны, злобно уродливы. Порфирий показывал ученикам своим Эрота и Антиэрота в виде двух прелестнейших детей. В Филостратовом романе об Аполлонии Тианском, этот пророк предсказывает эфесянам чуму, если они не улучшат своих нравов. Эфесяне остались глухи к проповеди мудреца, и он удалился в Смирну. Когда в Эфесе, действительно, началась чума, жители умолили фауматурга вернуться в заражённый город. Встреченный толпами благодарных эфесян, Аполлоний внезапно потребовал, чтобы один из народа – старик-нищий, бледный, безобразный, с гноящимися глазами, в лохмотьях, с сумою, – был побит камнями, как «враг богов». Повеление всесильного чудотворца было исполнено беспрекословно; нищего погребли заживо под грудою камней, а, когда. по приказу Аполлония же, её разрыли, то, вместо нищего, нашли труп огромной собаки, с пастью, ещё полною пены. То был демон чумы. Зараза в Эфесе прекратилась. Тут мы присутствуем при явлении, обратном выходу Мефистофеля в «Фаусте» Гёте. У последнего «пудель разрешился демоном», у Аполлония Тианского демон разрешился пуделем. Кстати, об этой сцене. Если вспомнить, что, по учению неоплатоников и христианских теологов-апологетов, главная специальность злых демонов – искажать правое вероучение, содействовать введению ложных религий, ересей, сект, порче священных обрядов и преданий, – нельзя не подивиться остроумию и прозорливости, с какими Гёте заставляет Мефистофеля сойтись с Фаустом как раз в ту минуту, когда последний пытается изменить, по своему разуму, первый стих Евангелия от Иоанна: «В начале бе Слово, и Слово бе к Богу, и Бог бе Слово».
5
Кто же такие, по роду и племени своему, эти демоны, чью реальность одновременно признали и международный пантеон эллино-римского язычества, и Филон с александрийскими иудеями, и неоплатоники, и христианские теологи? Каково их родословие? На это отвечает нам Иустин Философ. «Бог вверил попечение о людях и поднебесном поставленным на это ангелам. Но ангелы преступили это назначение: они впали в совокупление с жёнами и родили сынов, так называемых демонов, а затем, наконец, поработили себе человеческий род частью посредством волшебных писаний, частью посредством страхов и мучений, которые они наносили, а частью через научение жертвоприношениям, курениям, возлияниям, в коих сами возымели нужду, поработившись страстям и похотям; и они посеяли между людьми убийства, войны, любодеяния, распутство и всякое зло. Поэтому и поэты, и мифологи, – не зная, что всё, ими описываемое, делали с мужчинами и женщинами, городами и народами ангелы и рождённые от них демоны, – приписали это Богу и сынам, родившимся от семени Его, так и от называемых Его братьев Посидона и Плутона, а равно и от детей их. Поэтому они каждого называли таким именем, такое кто из ангелов давал себе и своим сынам». Раввинское сказание также объясняет причину проклятия прегрешивших ангелов их чувственностью: они наказаны за похотение к телам умерших женщин. Таким образом, демоны или падшие ангелы, или дети их, «сынов Божиих», от «дочерей человеческих», – души библейских исполинов, которым у Гесиода соответствуют люди золотого века: тридцать тысяч гесиодовых богов-демонов – души людей, живших в золотом веке. «Исполины, – вещает лже-Енох, – которые родились от тела и плоти, будут называться на земле злыми духами, и на земле будет их жилище. Злые существа выходят из тел их; так как они сотворены выше и их начало и первое происхождение было от святых стражей, то они будут на земле злыми духами, и будут называться злыми духами. И духи неба имеют своё жилище на небе, а духи земли, родившиеся на земле, имеют своё жилище на земле. И духи исполинов, которые устремляются на облака, погибнут и будут низринуты, и станут совершать насилие и производить разрушение на земле, и причинять бедствие: они не будут принимать пищи и не будут жаждать, и будут невидимы». Эти мысли аскета-иудея, в разных оттенках и с разными вариантами в подробностях, но обще по существу, повторяют христиане Афинагор Афинянин, Климент Александрийский, Минуций Феликс, Тертуллиан, Татиан. По-видимому, древнейшие христианские учители, напр. Иустин, считали в демоническом сонмище и души злых умерших людей. Но это мнение было сочтено опасным, так как чересчур тесно сближало теорию о демонах с народным римским культом, воздаваемым diis manibus. Культ же манов и без того был настолько могуч и привычен римлянину, что надписи в честь их попадаются даже на заведомо христианских могилах. Поэтому последний из вышеупомянутых писателей-христиан, Татиан, усилено настаивает, чтобы «демонов, которые повелевают людьми», не принимали за души умерших людей. Он не допускает мысли, чтобы человек, который при жизни был неразумен и слаб, по смерти получил более могущественную силу. Душа, по его мнению, не сделается умнее, отделившись от тела. Тем не менее, уже необходимость настойчивых предостережений от такого поверья свидетельствует о его изрядной распространённости. Да иначе и быть не могло, – при указанном условии широкой властности в эллино-римском мире культа усопших предков. Классификация незримого народа духов была, конечно, всегда делом и знанием только теологов, теософов, философов, жрецов, магов, – вообще, учёных специалистов. Массе некогда разбирать демонические корни и разряды; она их обобщала. Да и мудрецы древности весьма часто становились на сторону народного воззрения. Так, у Филона мы видим прямое утверждение, что души, демоны и ангелы, хотя и носят различные имена, но по существу своему тождественны. Мнение Плутарха и Апулея, что демон есть душа, свободная от материи, а душа есть демон, увязший в материи, мы уже знаем. Убеждение, что человек, умирая, может остаться в природе в виде демона доброго или злого, свойственно всем мифологиям. Тэйлор в известном своём труде о первобытной культуре даёт превосходный свод верований о том индусов, малайцев, краснокожих Северной Америки, африканских негров и т. д. Изложение суеверий, связанных с этим взглядом в славянских мифологиях, могло бы занять целые тома. Как общеизвестный образец, достаточно будет напомнить сказки об упырях и русалках. Веровали, что человек сохраняет за гробом свой характер: добрая душа – и в демонах добра, злая – и в демонах свирепа. Души мёртвых, подобно демонам, или, лучше сказать, потому что они становятся демонами, имеют дар прорицания. Мы встречаем это твёрдое и постоянное убеждение не только в политеистических религиях, которые, по меткому замечанию бл. Августина, все вертятся около культа мёртвых, но и в иудаизме. Библия порицает Саула за гадание у Аэндорской волшебницы, но признаёт, что тень пророка Самуила, действительно, говорила со злополучным царём и правдиво предсказала ему грозную судьбу его. Учители и отцы христианской церкви были очень внимательны к эвгемерическому толкованию языческой мифологии, которое позволяло им рассматривать все божества паганизма, как действительные лица далёкого доисторического прошлого, обоготворённые после своей смерти. В доказательство, что все ложные боги – не более, как демонические мертвецы, Тертуллиан предлагает вызвать их из ада чрез искусного заклинателя, – и они, повинуясь, придут и будут свидетельствовать о себе, кто они таковы. Но напрасно было бы звать и заклинать Иисуса Назорея, Истинного Бога: Он был в аду только три дня и т. д.
К мнениям о демоничности мёртвых тесно примыкает римское государственное учение об апофеозе государей. Вознося на Олимп и Капитолий мёртвых императоров своих, строя им храмы и принося жертвы, Рим обожествлял, собственно говоря, не самих царственных покойников: молились и курили жертвы гению цезаря такого-то, божественному духу, жившему в нём и, по исходе из тела, продолжающему быть таким же могучим демоном, как являл он себя при жизни в теле. Как известно, апофеоза императоров была не только посмертною, очень часто она начиналась ещё при их жизни. Тиберий, слишком рассудительный скептик, чтобы принять обожествление заживо, не воспрепятствовал, однако, построить храм в честь своего гения на дальней азийской окраине государства, – то есть позволил некоторой части своих подданных стать под демоническое покровительство того же гения, что покровительствует ему самому. Сенаторы, разыгрывая роль вдохновлённых свыше, бегают по улицам Рима и предлагают встречным посвятить себя за компанию с ними имени того же Тиберия. Калигула заменяет своею головою голову Юпитера: это значит, что он ставит своего гения выше великого капитолийского бога. Что пример безумного цезаря не был исключительным юродством, показывают некоторые сенаторские процессы об оскорблении величества. Один из них возник из-за того, что некто, при перемене принцепса-правителя, заменил на статуе Августа голову покойного императора головою его преемника Тиберия. Другой вольнодумец придал Юпитеру своей домашней божницы черты своего собственного лица, то есть стал поклоняться, как высшему богу, личному своему гению, – замечу кстати: существу, признанному священным даже юридически, так как клятва гением господина считалась столь же ответственною присягою для рабов его, как клятва гением императора для самого господина.
Так как подобный же, хотя и меньшей силы, дух присущ каждому человеку, то древняя религия, в целях расширения культа и чтобы сделать его для приверженцев более интимным и, так сказать, осязательным, позволяла и давала им возможность фабриковать себе новых демонов, связуя с изобретением их, конечно, и новых идолов. Положительный, скептический Цицерон, чьи сочинения позднейшее языческое ханжество объявило нечестивыми и предлагало к сожжению вместе с Пятикнижием, – этот Цицерон верил в возможность обоготворить умершую дочь свою Туллию, как ученейшую из женщин, и собирался воздвигнуть ей храм, доступный не только его личному, но и всеобщему поклонению. Божественный гений дан каждой душе, и каждый гений, при благоприятных обстоятельствах, может выслужиться в «внемлющего бога». Этрусское учение о подземных богах знало секреты специальных молитв и обрядов, которыми умерший человек превращается в божество. Римский учёный Лабеон пересадил теорию этрусков на римскую почву в своём трактате De diis animalibus, то есть о душах смертных, ставших богами. Собственно говоря, и этот взгляд на загробное усовершенствование духа чрез молитвы благочестивых родственников и священства не исчез, но только выродился в христианстве, став скромнее в претензиях: католическое верование, что церковными обрядами можно выкупить грешную душу из чистилища и упокоить её в раю, по идее, совершенно тождественно с учением этрусков и теорией Лабеона. Несомненно, что обряды, обожествляющие умершего, справлялись при апофеозах, как частных лиц, так и при императорских. Лукиан со злостью рассказывает об апофеозе философа Перегрина, кончившего жизнь самосожжением на костре близ Олимпии: роль орла, уносившего на Олимп царственные души, в данном случае, заменил более демократический коршун; души императриц вверялись павлинам Юноны или голубкам Венеры и т. п. Тому обстоятельству, что, сравнительно с императорскими апофеозами, мы имеем мало оглашённых примеров обожествления частных лиц, нельзя удивляться. Нельзя и ссылаться на него, как на особенно яркое доказательство раболепства и льстивости народа римского в отношениях его к верховной власти. Подобные ссылки делаются часто, но напрасно. Не следует забывать, что канонизация умершего императора, при всех злоупотреблениях ею, всё-таки, оставалась чем-то вроде суда народного над правлением и личностью покойного. Весьма многие императоры (Тиберий, Гай Цезарь, Нерон, Домициан и т. д.) остались без апофеоза вовсе. По отношению к другим, недостойным быть святыми, напр. к Клавдию Цезарю, к Друзилле, сестре-любовнице Калигулы, к Поппее Сабине, супруге Нерона, обряд апофеоза, хотя и был совершен, но не получил действительной силы; новые угодники не привились народной вере и, продержавшись некоторое время в чести в угоду династии и под её угрозами, затем быстро пришли в полнейшее забвение. Культ Клавдия был осмеян и пренебрежён уже во вторую половину правления Нерона. Культ Поппеи Сабины и маленькой её дочери от Нерона умер вместе с Оггоном и Вителлием. Можно думать, что многие апофеозы свершались только формально, то есть без цели и без надежды, что новый святой может быть серьёзно принят народным чувством. В таком случае, церемония канонизации оказывалась просто специальною подробностью очень пышных и торжественных похорон «по первому разряду». Не думаю, чтобы стоило особенно усердно настаивать в укорах религиозным раболепством против эпохи, когда подданный, обращаясь к своим государям с просьбою о разрешении свободы совести и веры, находил возможным и безопасным прибавлять от себя в конце императорского титула: «и что всего важнее, философам». Конечно, лесть и угодничество царствующей династии играли в апофеозах весьма важную роль. Но обожествление гения императорского предполагалось более всякого другого естественным уже по соображению о предполагаемой иерархии духов: демон, сошедший одухотворить тело властелина вселенной, почитался более сильным, благородным, близким к первоисточнику жизни, Божеству, чем гений частного лица. Не поспешим осуждать древних в холопстве и за этот демонический табель о рангах: разве в теологии христианской не было великого Лютера с его наивнейшею уверенностью, что графу даётся Богом ангел-хранитель лучше, чем простому дворянину, князю лучше, чем графу, королю лучше, чем князю и т. д.? Римляне верили в божественное осенение лиц, получающих высшую власть над странами и народами. Избранный в императоры, Веспасиан внезапно оказался чудотворцем. Пред тем, как провозгласить себя императором, Юлиан Отступник имел видение: гений империи стучал в двери его покоя и с нетерпением просил дозволения войти к нему. Однако, ни об одном из своих императоров религия и философия Рима не делали предположений, чтобы тела их были воплощениями высшего божества, а не просто сильного демона. Единственным исключением надо, пожалуй, считать основателя империи, Августа, который был не только официально обожествлён, но и в самом деле стал почитаться в народе, как любимое божество, новый, местный римский Юпитер. Да и то философы, начиная Сенекою и до Юлиана Отступника включительно, подсмеивались над его апофеозом, а за апофеоз Юлия Цезаря называли его «кукольным мастером». Если Калигула и Коммод заставляли подданных поклоняться им, как Юпитеру и Геркулесу, то были капризы властных сумасшедших, которые, как капризы, понимались, принималась и формально исполнялись, покуда императоры-безумцы были живы, но немедленно прекращались по их смерти, нередко с грубейшим мстительным поруганием покойных. Да и живому Калигуле, – когда он, в костюме и при всей обстановке театрального Юпитера, задал вопрос одному галлу-сапожнику: «Кем я тебе кажусь?» – пришлось выслушать откровенный ответ: «Самым большим дураком на свете». Известно, что он дерзость эту пропустил мимо ушей, не захотев или не посмев её преследовать. Между тем Афинагорово «что главное философам» – превозношение мудрости, как внутренней благодатной силы, над внешнею силою земной власти – ясно выразилось не только в лёгкости, с какою христианские новообращённые из язычества принимали культ святых и мучеников, резко противоположный в принципе своём культу императорскому, но и в деталях многих софистических канонизаций. Когда Аполлоний Тианский исчез без вести, Эфес объявил его земным воплощением бога Геркулеса Алексикака. По рассказу Порфирия, один египетский жрец осмелился вызвать дух великого неоплатоника Плотина. Каково же было изумление заклинателя, когда, вместо обыкновенного демона, пред ним явился сияющий высший бог? Что значит гений сильный, гений слабый, – наилучше уясняет история борьбы триумвиров Антония и Октавиана. Первый, по видимости, был одарён природными талантами богаче своего соперника, но гений Антония был слабее гения Октавиана, боялся его и терялся пред ним. После битвы при Акциуме гений Антония вовсе отказался бороться с гением Октавиана. Мы всю эту историю сводим к метафорической игре словом «гений», но Рим-то понимал её буквально, как буквально же утверждали его поэты, что в помянутой великой битве не только Октавий победил Антония и Клеопатру, Запад – Восток и Рим – Египет, но и исконные святые божества, пенаты римского народа, победили чудовищных богов египетских.
От обожания человека, тем паче мёртвого, в таинственном, вечно присном гении его, – один шаг до веры, что гений или демон могут вселяться в тело мертвеца, прорицать его устами, творить чудеса от его имени. Раввинское предание, перешедшее через послание св. Иуды и в христианскую литературу, рассказывает о споре архангела Михаила с дьяволом из-за тела Моисеева. «Князь вещества» стремился овладеть трупом великого пророка, чтобы, вселясь в него, создать в Израиле ложный предмет поклонения – как бы телесный кумир-оракул, лживо глаголящие мощи. Ещё Эвгемер указывал, что культ развивается, по преимуществу, вокруг могилы великого мертвеца, принимаемого потомством за бога. Таково, по мнению его, начало поклонения Юпитеру на Крите. Мёртвый Тот, отец Гермеса Тривеликого, именно с момента смерти своей, становится из простого учёного медика лекарем чудотворцем, приняв в свои останки, вызванного поклонниками, демона. Пророчествуя будущую гибель языческих святынь, Трисмегист, как подметил ещё св. Августин, очень выразительно обличил, в чём, собственно, святыни эти заключались: «Тогда страна эта, святейшая отчизна капищ и храмов, будет переполнена гробами и мёртвыми». Бл. Августин отнёс смысл этих слов к предчувствию Гермесом будущего почитания в Египте христианских мощей. Но Тривеликий мудрец просто предсказывает здесь, что, как скоро свет божественных истин, которые он сам излагает и исповедует, разольётся по земле, сила демонического посредничества отживёт свой век, демоны отступятся от своих обиталищ и изваянных органов, и, таким образом, последние снова станут тем, что они и суть на самом деле, то есть гробами, трупами, заключёнными в них, и изображениями мертвецов. Иногда почтение к демоническому мертвецу побеждало чисто божественные культы. Так было в Таренте, где Гиацинт из светлого солнечного бога превратился в мёртвого демона, и предметом культа стала, вместо благого солнца, его предполагаемая могила.
Гермес Трисмегист упоминает о терафимах – маленьких статуях, предвидящих будущее; перейдя в талмудическую литературу, поверие это повторяется у Маймонида. Вот описание фабрикации магических терафимов, сделанное Уголином, якобы по преданию от Гамалиила, члена синедриона, участника суда над Христом и учителя апостола Павла. «Убивали новорождённого младенца, отрубали ему голову; на язык её сыпали соль, помазывали его елеем, а под язык клали маленькую золотую пластинку, с начертанием имени злого духа. Затем, повесив голову на стене, возжигали перед нею лампады, простирались ниц, вопрошали и получали ответы». То есть – пред нами опять-таки демоны-оракулы, искусственно воплощаемые в мёртвых, такие же, как в неоплатонической и герметической легенде.
Мы знаем из Библии о глубокой древности терафимов, хотя те, о которых мы знаем, вряд ли были таковы, как описывает Уголино: в жестоком процессе изготовления, им изложенного, чувствуется влияние при-Евфратской магии, стало быть, пленения вавилонского. Библейские терафимы, по всей вероятности, были просто глиняные куклы-фетиши, почитавшиеся одушевлёнными чрез силу магического слова или знака, начертанного у них на лбу, в каком знаке и полагалась вся их демоническая сила. Божки эти, заимствованные из культов хананейских, либо у кочевых аравийских и месопотамских племён, не раз врывались в святую религию Яхве, великого Бога Израиля. Примеры Рахили, укравшей терафимы из домашней божницы Лавана себе в приданое, и Михи, в эпоху судей открывшего частную молельню, где наёмный левит служил одновременно и Яхве, и терафимам, указывают, что божки-пророки довольно мирно уживались в иудейском народе с господствующею идеею однобожия, получив в культе значение полубожественных существ, более доступных и близких человеку, чем единое верховное Божество. Это демоны-посредники, с которыми проситель может держаться более интимно, добиваясь себе от них не той фатальной, провиденциальной милости, какой Бог хочет, а той, какую предсказывает в данный момент собственный интерес, личная страсть. Соединённое служение Михи и Богу, и терафимам представляет собою, на почве древнего иудаизма, характерный зачаток того, что впоследствии стало называться феургией, как благороднейшая, философская часть магического обряда, магической науки, имевшая целью приближать человека к Богу чрез посредство демонических сил.
Суеверие о терафимах в том виде, как передал его Уголино, выродилось в средние века в сказку о мнимом употреблении евреями христианской крови. Осложнённая внушениями религиозного фанатизма и расовой ненависти, сказка эта стоила Израилю моря крови и бедствий. Но в античные времена, о которых идёт речь в настоящем этюде, обвинение в ритуальном пролитии младенческой крови тяготело на самих христианах, – и, для некоторых восточных сект, заражённых магиею под фантастическими формами псевдо-гнозиса, по-видимому, не вовсе безосновательно. Вообще, жертвенное убийство детей, с предсказательными целями, сделалось неизбежною принадлежностью всех легенд о тайных обществах не чуждых религиозной или магической окраски, до нашей хлыстовщины и до масонства включительно. В особенности усердно клеветали на те общества, которые вели свою родословную от восточных культов и мистерий. Возникновение в Риме конца республики, в эпоху Цезаря и Цицерона, неопифагорейского союза не замедлило встретить грозного врага в распространившейся молве о детских жертвоприношениях, которые, впрочем, кажется, и впрямь совершались одним знатным суевером, по имени Ватинием. Гадания по детским головам и внутренностям, равно как вскрытия живота беременных женщин, приписывались многим историческим лицам, – обыкновенно, имеющим общую репутацию жестокости и злонравия. В числе таких лиц поминаются Нерон и Юлиан Отступник, – впрочем, обвинения против обоих очень шатки; что же касается Юлиана, то даже наверное можно утверждать, что это тенденциозная клевета, взведённая на языческого императора-философа усердием христианской оппозиции. В средние века ритуальное детоубийство сделалось принадлежностью сатанического культа и чёрной обедни, подробности которых были оглашены слишком хорошо известным и часто цитированным ужасным процессом Жиля де Ретц, маршала Франции, сподвижника Жанны д’Арк, послужившего прототипом для героя знаменитой сказки о Синей Бороде. Дух невинного маленького мертвеца – по катехизису чёрной магии – лучший помощник заклинателя и вернейший прорицатель. Великий знаток таинств души и веры народной – Шекспир отразил этот сумеречный бред в непогрешимом зеркале своего гения, когда заставил своего Макбета придти в пещеру ведьм, чтобы выслушать двусмысленные предсказания из уст двух детских призраков – ребёнка в короне и ребёнка в окровавленном саване.