– Виноват: она приехала к вам накануне – пятого.
– Шестого, Петр Дмитриевич! я отлично помню.
– Уверяю вас: ошибаетесь! Я сам провожал Людмилу Александровну на вокзал, оттуда поехал в «Эрмитаж», встретил Ревизанова и запутался с ним на целый вечер… А ночью вся эта штука и случилась!
Елена Львовна долго молчала. Она отлично знала, что права, но природная осторожность, инстинктивно удержала ее от спора.
– Может быть… – согласилась она. – Да, да! конечно, вы правы. Память иногда мне изменяет. Старость не радость.
А сама думала:
«Никогда мне не изменяет память, и Людмила приехала ко мне шестого, а не пятого… Странно, странно! Надо выяснить, что это значит и где – если не у меня – могла она быть? Неужели у нее – бес вступил в ребро, и Людмила, моя Людмила, стала пошаливать от старого мужа? Не может быть… А впрочем – что мудреного? Женщина еще молодая, здоровая… Да еще Липка вечно при ней вертится… хороший пример для замужней женщины, нечего сказать. Ох, эта Липка! Много крови испортила она мне в моей жизни…»
XXVI
Встречи с Синевым сделались для Людмилы Александровны тяжелою пыткою. Она и ненавидела его, и тянуло ее к разговорам с ним. Так тянет человека ходить по краю пропасти, хотя оборваться в нее для него страшнее всего на свете. И между ними лежала действительно пропасть, хотя знала о ее существовании одна Людмила Александровна, а Синеву и в голову не приходило ее подозревать. Уке при одном виде, при первом появлении Петра Дмитриевича в ее гостиной, бешенство загоралось где-то в глубине сердца Людмилы Александровны. Ей стоило больших усилий сдерживать себя и улыбаться Синеву, между тем как она вся пылала желанием броситься, вцепиться ногтями в его лицо и крикнуть:
– Выслуживайся, негодяй! Это я, я убила твоего Ревизанова.
И чем больше она замечала, что ненавидит Петра Дмитриевича несправедливо, чем больше стыдилась своей несправедливости, тем грознее разрасталось в ней, вопреки собственному ее желанию, чувство обиды и неприязни, инстинктивная антипатия преследуемой к преследующему, волка к гончей. Синев ничего не замечал. Честный малый по-прежнему дружески относился к кузине, и они не раз еще беседовали, в числе других эпизодов его службы, и о ревизановском деле. Верховская выслушивала предположения Синева, и все они представлялись ей нелепыми, натянутыми, потому что она слишком хорошо знала истину. Однажды ее охватила безумная дерзость. Она сказала Синеву:
– Вы, Петр Дмитриевич, говорите, будто это дело трудно именно потому, что просто и глупо. А вы попробуйте взглянуть на него, как не на вовсе дурацкое и случайное.
– То есть ввести в дело фантастического убийцу чуть не по профессии, bravo[24 - Наемный убийца (фр.).] в юбке, Спарафучиле женского пола? Мой предшественник уже потерпел фиаско на этом предположении. Нет, нет. Вообще, я чем больше вглядываюсь в обстоятельства убийства, тем дальше отстраняю от себя предположение преднамеренности, которого держался раньше. Это убийство внезапное, случайное – из ревности, из мести, по самозащите… ведь – извините! – свинья был покойник, не тем будь помянут!.. – но не подготовленное. Не знаю, зачем шла эта дама к Ревизанову – для свидания или для разрыва, – но несомненно не с тем, чтобы убивать, и убила неожиданно для себя. Она и оружия-то с собою не принесла. Заколола его стилетом, который забыла в его спальне Леони.
– Я с вами согласна, – глухо отозвалась Людмила Александровна, потупив глаза, чтобы не выдать себя их диким блеском, – мне тоже кажется, что убийство это было делом, скорее, случая… может быть, необходимого, фатального, но все же случая, а не злого намерения… У вас, Петр Дмитриевич, нет твердой почвы под ногами, – вам все равно приходится бродить в тумане предположений. Хотите – вместе? Хотите, я расскажу вам, как я предполагаю это убийство?
– Сделайте одолжение… это очень интересно…
– Тогда слушайте. Вы знаете, что за человек был Ревизанов, – сами сейчас сказали. Знаете, как оскорблял и унижал он людей – и больше всех именно женщин… он относился к ним, как к рабыням, как к самкам, как укротитель к своему зверинцу, – опять же вы сами это говорите. Представьте теперь, что одна из его жертв бунтует. Она переутомлена изысканностью его издевательств, довольно их с нее. Но он неумолим, – именно потому, что она бунтует, что она смеет бороться против его власти. И он – не по любви… о нет! а просто по скверному чувству: ты моя раба, я твой царь и Бог, – гнет ее к земле, душит, отравляет ей каждую минуту жизни, держит ее под постоянным страхом… ну, хоть своих разоблачений, что ли. Представьте себе, что она – женщина семейная, уважаемая… и вот ей приходится при этом негодяе быть наложницею… хуже уличной женщины… ненавидеть и принадлежать… поймите, оцените это! И она хитрит с ним, покоряется ему, назначает свидание… и на свидании чаша ее терпения переполняется… и она убила его, а обстоятельства помогли ей скрыться. Что же, по-вашему, – когда вы знаете Ревизанова, – не могло так быть? не могла убить Ревизанова такая женщина? – женщина хотя бы вроде той несчастной, о которой когда-то вы сами рассказывали нам – при самом же Ревизанове – подобную же печальную историю?
Необычайно страстный тон Людмилы Александровны заинтересовал Синева.
«Что с нею? – подумал он и сам же себе ответил: – Эка развинтила себе нервы, барыня! Ни о чем не может говорить спокойно».
– Что же? – настаивала Людмила Александровна.
Синев пожал плечами:
– Это невозможно!
– Почему же?
– Да потому, что это французский роман… Какой же убийца – не профессиональный, конечно…
Верховская улыбнулась с сомнением:
– Как будто есть профессиональные убийцы!
– Есть, Людмила Александровна, в этом вы не сомневайтесь… Редко, но есть. Свет, голубушка, винегрет, составленный из весьма разнообразной гадости. Какой же убийца сумеет так хладнокровно рассуждать и действовать в виду своей окровавленной жертвы? Эх, Людмила Александровна! злодейства легки только у Ксавье де Монтепена, а на самом деле – вы понимаете: я могу быть судьей по этой части, у меня в переделке ух какие соколы бывали! – а на самом деле редкий злодей, свершив убийство, не теряется хоть на несколько мгновений до панического страха. Мне многие признавались, что первое побуждение после убийства – бежать. Бежать без оглядки, без смысла, без цели, лишь бы бежать! И с этим побуждением приходится серьезно считаться, даже бороться.
Верховская устремила на Петра Дмитриевича загадочный взгляд.
– Ну, а Раскольников? – сказала она. – Думаю, что Достоевский не хуже вас знал душу преступника… Что же? преступление Раскольникова, по-вашему, было дурно задумано и исполнено? и… и скрыто?
– А чем же хорошо-то, если человек в конце концов сам пришел с повинною и, заметьте, не по доброй воле, а загнанный, как волк, по пятам – хорошим следователем-психологом? Нет, Людмила Александровна! Русские интеллигентные убийцы еще умеют иногда обдумать и ловко исполнить преступление, но укрыватели они совсем плохие. Совестливы уж очень. Следствие их не съест – сами себя съедят.
Людмила Александровна уже не слушала его. Она думала:
«А я скрыла… ловко, рассудочно, расчетливо скрыла… и ни за что никогда себя не выдам… Ищи, ищи! за то тебе жалованье платят, чтобы ловить ветер в поле».
Но рядом с этою – торжествующею – ее томила другая, болезненная мысль:
«Да что же значит это мое проклятое или благословенное – уж сама не знаю – самообладание? Как? неужели он прав? неужели я холоднее – значит, хуже, безнравственнее, подлее всех убийц? Я? А!..»
И взгляд ее делался все острее и холоднее. И, презрительно усмехаясь, она прервала следователя язвительными словами:
– У вас мало фантазии; в вашем деле это большой порок. Вы никогда не выслужитесь, Петр Дмитриевич.
– Боюсь, что так, – печально сказал он.
XXVII
У Верховских были гости. В числе их Сердецкий. Писательским чутьем своим он угадал напряженную нервную атмосферу, сгустившуюся в их отравленном тайным ядом доме, и ему стало душно, как всегда душно здоровому, беспечальному человеку среди больных – жертв эпидемии, все равно: телесной или душевной. Он печально приглядывался своими орлиными глазами к хозяйке дома: давно знакомое, милое лицо Людмилы Александровны казалось ему новым, словно он впервые ее видел.
«Как ее перевернуло! – думал он, – что с нею? о, сколько в ней горя и обиды! И откуда взялось оно? кажется, все в порядке… а между тем – Боже мой, ведь это живая покойница. И это она, именно она – никто другой – очаг заразы уныния, которую я чувствую здесь в воздухе…»
– Здорова ли мама? – шепотом спросил он проходившего мимо Митю, притягивая его к себе за руку.
– Кажется, здорова… – возразил мальчик нерешительно.
– Да? А по-моему, дружок, нет и даже очень нет.
Митя замялся:
– Да и мы так думаем, Аркадий Николаевич, – шепнул он, – только ничего не можем поделать с мамою. Она и слышать не хочет, что больна. До того дошло, что – спросишь: здорова ты? – сердится, вся вспыхнет… Вчера даже прикрикнула на меня: «Нечего мною заниматься! умру – успеете похоронить»… Эх!.. меня так и перевернуло: второй день забыть не могу…
Сердецкий выпустил руку юноши и обратился к женскому обществу, привлеченный частым упоминанием его имени.
– Ты не читала последнего романа Аркадия Николаевича? – удивлялась Олимпиада Алексеевна. – О, чудное чудо! о, дивное диво! Как же это сделалось? Прежде ты знала все его произведения еще в корректуре… за полчаса до пожара, что называется. Уж на что я лентяйка, а как только увидала в газетах имя Аркадия Николаевича, сейчас же послала в библиотеку за журналом.
– Не успела, – защищалась Людмила Александровна, – я в последнее время почти ничего не читаю… времени нет.
– Помилуй! – уличила ее Ратасова. – В твоем будуаре целые горы книг. И знаешь ли? Я удивляюсь твоему вкусу. Дело Ласенера, дело Тропмана, Ландсберга, Сарры Беккер – что тебе за охота волновать свое воображение такими ужасами? Брр… брр… брр… меня бы все эти покойники по ночам кусать приходили!
– Вот начитаетесь всяких страстей, а потом и не спите по ночам, – нравоучительно вставил Синев.
Верховская резко обернулась к нему: