Ефрем настаивал. Дворнику это наскучило, и он честью предложил кучерку:
– Вот Бог, а вот порог.
Очутившись на улице, Ефрем поохал, повздыхал… и, не солоно хлебавши, побрел восвояси кучерить у прасола.
X
Над Волгою ложились сумерки. Под мутным темнеющим небом река отливала свинцом и сталью. День прошел нехороший – холодный и ветреный, – а ночь обещала быть еще хуже. Люди на большой барке, спускавшейся по течению от Васильсурска, дрогли и кутались. Барка была нагружена прессованным сеном – в ту пору совсем новостью и редкостью. Какой-то агроном занялся этим производством на заливных приокских лугах и теперь сплавлял первый груз, как пробу, Другому агроному под Казань. В Васильсурске на барку попросились довезти их до Казани мужчина и женщина с малым ребенком и довольно вескою поклажею. Это были Зина и Конста. Потолкавшись в суете Макарьевской ярмарки, они осторожно спускались к низовью – в намерении пробраться через Астрахань и Каспий в Закавказье, где русскому смышленому человеку была в то время жизнь вольная – как у Христа за пазухой. Люди были нужны. Какие люди и что у них за паспорта, не очень разбиралось. По крайней мере, так уверяли Консту тифлисцы, с которыми случай свел его у Макария. Он решил попробовать счастья в Тифлисе. Зина, по обыкновению, не прекословила.
– А если не выгорит наше дело в Тифлисе, махнем на Черное море – там рукой подать. И Адест город, и Туречина… куда захотим, туда и поедем.
В каких именно расчетах стремился Конста в Тифлис, они сам не знал. Но он был уверен, что сумеет пристроиться к какому-нибудь прибыльному и подходящему для себя занятию. Конста был искателем приключений по самой своей природе. Способностями он обладал удивительными и не без основания полагал о себе, что он годится на всякое дело. В течение двух месяцев, что они с Зиной промыкали по Поволжью, он успел научиться говорить по-татарски – не только сносно, но даже не без щегольства… А уж ругался совсем артистически.
– Экая жалость, – говорил он Зине, – что ты по-французскому и немецкому разучилась!..
– Да я и знала мало. Как меня учили? По-французскому Амалия Карловна сама была плоха – еле плела. А от немецкого меня с души воротило. Не хотела я говорить.
– А ей бы тебя присадить!
– Где уж? Ведь она всегда была больная – хворая, кислая, безногая.
– Жаль, крепко жаль! А то бы я у тебя живо перенял. Кто по-французскому говорит, – хорошо. Не страшно и с господами обращение иметь, и в господа самому вылезть. Нешто приспособить француженку какую в Тифлисе?
Пошутил Конста, да и сам был не рад. Всегда спокойное лицо Зины сперва побелело, потом побагровело, губы затряслись, глаза стали огромными и с тусклым отблеском, как олово… «Князь! вылитый старый князь!» – мелькнуло в памяти смущенного Консты.
– Ты никогда не смей мне говорить такого, – хрипло сказала Зина, оправляясь. – Я не люблю. Ты не смотри, что я стала тихая. Во мне черти сидят. Расходятся, – будет нехорошо.
– Глупая… ведь я в шутку!
– И в шутку не надо. Не хочу я, чтобы таким делом шутить… Оно у меня – только одно и есть на свете. Мой ты – больше ничего!.. целуй меня скорей!.. целуй!.. обнимай!..
Ее охватил один из тех порывов страсти, от которых не раз делалось жутко даже самому Консте. «Эдакая же зверь-баба! – думал он про себя, – ну хорошо, что любит, ласкается… А ведь случись между нами какой разлад, она зарежет – не охнет…»
Барочный приказчик – длинный, как червь, мещанин из-под Рязани, худой и томный, с сладкою вежливою речью – уступил супругам свою рубку, они завалились спать. Но среди ночи Консту всполошили крики и топот на палубе… Он в одной рубахе выскочил из рубки… Громадный косой столб розового пламени встал пред его глазами… Барка горела, как свеча. Люди в отчаянии метались от борта к борту, оглашая темную ночь раздирающими душу воплями о помощи.
– Зинаида!.. вставай… беда! – не своим голосом закричал Конста и, сорвав со стены жилетку, где были зашиты у него деньги, быстро напялил ее на плечи.
– Лодку… Лодку… Ло-о-одку! – вопили погибающие.
Но лодок не подавали. Пожар вспыхнул, когда барка находилась в промежутке двух береговых сел – до обоих было версты по четыре. В дрожащем красном свете, игравшем по чешуйчатой реке, видно было, как на берегу метались бурлаки-бечевщики. Слышны были их голоса… Они совсем потерялись, бессильные подать помощь товарищам на барке, потому что бечева перегорела.
Сено горело, как свеча, почти без дыма, с невероятной силой, яркостью и быстротой. Пламя раздувалось, как флаг, махало красным языком по всей палубе. На барке нельзя было дольше оставаться.
Люди стали бросаться в воду. Приказчик соскочил первым и… на глазах Консты пошел ко дну. Его маленькая голова вынырнула раза два и пропала. Зина с ребенком на руках глядела на черную рябь реки, которую пожар окрашивал точно кровью.
– Ты умеешь плавать? – спросил ее Конста. Сам он плавал, как рыба.
Она отрицательно покачала головою. Сквозь пламя, по зыблющимся, подгорающим доскам, Конста прорвался в рубку барки, схватил из угла пустой бочонок, и в два прыжка очутился возле Зины… Доски сзади его обломились; взвился сноп искр, и пламя лизнуло ему спину красным языком. Обожженный, в пылающей одежде, бухнулся он вместе бочонком в Волгу.
– Прыгай ко мне! – кричал он.
Зина прыгнула, и – не успела глубоко окунуться, как Конста уже подхватил ее сильною рукою и увлек от барки: она вся превратилась в пламя, крутящееся под ветром.
– Держись за бочонок!.. – быстро говорил Конста.
Но Зина, вычихнув набравшуюся в ноздри воду, огляделась безумными глазами и – к воплям, разносившимся по реке, прибавился ее отчаянный голос:
– Дашка! где моя Дашка?
Тут только Конста заметил, что ребенка на руках у нее нету. Очутившись под водою, Зина невольно развела руки, и спеленатый кусок живого мяса, как свинец, канул на дно реки.
Конста застонал… Но время не терпело. Он заставил Зину опереться на бочонок и поплыл к берегу, толкая ее рядом с собою. Зина так глубоко лежала в воде, что снаружи виднелись только нос да губы. Тянуть ее за собой было каторгой… С Волги уже слышались голоса людей, спешивших на лодках выручать погибающих. Но лодки были еще далеко, а Конста терял последние силы. Мокрая одежда становилась все тяжелее и тяжелее. Осиплым, сорвавшимся голосом звал он на помощь…
До темного берега оставалось еще саженей пятнадцать. Зина все грузнее и грузнее опускалась в воду; руки ее обессилели… бочонок от нее ускользнул. Сверхчеловеческим усилием Конста поймал его и опять дал ей в руки. Потом, держась правою рукою за тот же бочонок, левою он схватил Зину за ее разбитую мокрую косу и поплыл, ежеминутно глотая воду…
– Не могу больше… – простонала Зина…
Ее тяжесть опять потянула Консту ко дну. Но дно оказалось уже неглубоким: Конста достал его ногою. Торжествующий крик вырвался у него из груди.
– Зинка, не тони! Зинка, держись! – хрипел он, – минуту еще… одну минутку…
Вода была уже по плечи Консте… Он шагнул раз, другой, волоча за собою бесчувственную женщину, и остановился на безопасном месте, держа ее на плече: вода была немного выше пояса. Счастливая звезда вынесла Консту на отмель… здесь их и подобрали.
Барка затонула… да, надо полагать, немного от нее и оставалось, когда она пошла ко дну, судя по обилию и мелкости обгорелых обломков: суток двое вылавливали их окрестные мужики. Выловили пять трупов: живыми с барки ушли только Зина с Констой, да и то, относительно первой, трудно было сказать, чем кончится для нее страшное потрясение… Кроме пережитого ужаса, глаз на глаз с неминучей гибелью, кроме простуды в осенних водах, кроме потери ребенка, ее постигла еще беда, – она выкинула, и теперь, лежа на палатях крестьянской избы, в горячечном бреду, колебалась между жизнью и смертью.
Конста отделался ожогом и лихорадкой. Он высох и пожелтел – даже до белков глаз. У него было другое несчастие. Когда он, взятый лодочниками, очнулся и пообсушился, первою его мыслью было: «А наши деньги?» Он нащупал место, где зашиты были ассигнации… Пусто!.. Консте надо было много самообладания, чтобы не закричать: «Караул! Ограбили!..» Он сдержался, осмотрел себя и – все понял: второпях, выбегая из рубки, он сорвал с гвоздя и надел вместо своей жилетки – жилетку погибшего приказчика.
– Купец! Бумажник-от не потеряй, а то выпал было, как тебя из лодки выносили, – заметил ему хозяин избы, указывая на кожаный бумажник, бережно положенный на божницу.
Конста жадно схватился за мокрый бумажник: денег в нем была самая малость, пятьдесят рублей, приготовленных приказчиком на мелкие расходы. Это был весь капитал Консты и Зины – на всю жизнь… Консте стало страшно.
– Ты из каких будешь, купец? – приставал к Консте хозяин.
Но он бессмысленно смотрел на мужика и ничего не отвечал.
– Не трожь его, не замай, – вступился кто-то. – Вишь, перепужался парень, слов лишился. Ужо отойдет, – расспросим. К тому часу и становой подоспеет…
– Не засудили бы нас за тебя, купец… – сомневался хозяин.
– Вона – засудили! – возражал защитник Консты, – за что? Нешто мы убили кого али ограбили? Двух человек спасли… нам медаль надо! А что пожар, – мы тому неповинны.
– А бурлаки-то, что в лямке шли, сробели, сбежали.
– Им как не робеть? Небось беспаспортные. Попал в дело, – вот и бродяга. В острог – да по этапу. А теперь время горячее – Макарьевская. Цена бурлаку – рупь в день. Расчет ли ему с начальством валандаться? Сбежишь!
Оставшись один, Конста еще раз пересмотрел содержимое бумажника. Кроме денег, там лежали кое-какие торговые записки и счета и четыре паспорта: самого приказчика, двух бурлаков и артельной стряпухи… Остальная босая команда, должно быть, и впрямь была беспаспортная. Паспорта были чуть-чуть попорчены водой… Конста задумался. Это тоже было богатство в своем роде.
Назавтра, на вопрос станового, как звать, – Конста, не моргнув глазом, ответил: