Слыша, как женщины толкуют слова матушки, Зина всплеснула руками и заревела во весь голос по дяденьке Михаиле, а Конста с ожесточением схватился за затылок. Таевцы утешали их.
– Вы не убивайтесь, а радуйтесь. Телом умер – душой воскрес. Что тело-то жалеть? Тело – Марфа, а душа – Мария. Марфа – в землю: она презрительная, а благословенная Мария – голубкою в небеса…
Но в самый разгар этих сетований и утешений, хлопнула дверь и на пороге показался Михайло. По здоровому, цветущему лицу его было видно, что и Марфу свою, и Марию он сохраняет в полной неприкосновенности. Толпа ахнула.
– Здорово живете, – уставно поклонился Михайло святому кругу.
– Слава Богу, – неясным ропотом последовал уставный же ответ.
– Живы ли? Здоровы ли себе?
– Живы, слава Богу. Как тебе Бог помогал?
– Благодарение Богу. Бог милости прислал.
– Спаси Господи!
– Милость и истина встретошася.
– Правда с миром облобызашася.
Михаилу окружили, как чудо некое. Радение оборвалось. Михайло тоже удивленно вытаращил свои добродушные круглые глаза.
– Что у вас тут такое? отчего так глядите на меня?
– Михайлушка… живой! – еле вымолвил Филат Гаврилович, – и не съел тебя медведь лютый?
– Нет… зачем? – по-прежнему недоумевая, возразил Михайло. – Сам я, точно, свалил – и не одного, а целую парочку. Не слыхать вам, знать, было выстрелов-то? Признаться, за народом и пришел, чтобы пошли с огнями, помогли перетащить, пока волки не разорвали туши.
– Ну, слава Господу! Матушка здесь выкликала, что кто-то из нашей паствы должен скончать свою жизнь от зверя… А как только тебя да Васильюшки Гайтанчика нет в собрании, мы было и стали думать на тебя.
Михайло нахмурился и повел быстрым взглядом по собранию. В ответ ему блеснул странный взгляд из-под полузакрытых ресниц отдыхающей Аксиньюшки.
Он покачал головой.
– А давно Гайтанчик в лесу? – спросил он.
– Четвертого дня он вернулся из города, а позавчерась задумал идти с ружьем в лес. Видели, как он под вечер пришел на свое гумно… а ворочался ли, нет ли, – того не знаем.
Михайло широко перекрестился.
– Ну, ребята, стало быть, так тому и быть… Молите Бога за его грешную душу! Понимаю теперь, зачем медведи так долго не шли к моему лабазу! Сижу я позавчерась на лабазе, стерегу… вдруг кто-то как завопит – ровно с живого дерут кожу: инда у меня руки-ноги затряслись! Филин, что ли? Нет. Завопил, пожалуй бы, и человеческим голосом, да уж больно дико и жутко. Думаю: слезть нешто? пойти на помощь? Опять же – откуда быть тут человеку возле Тая-то, в нашей глуши? таевцы, я чай, давно с курями, спят по палатям… Если же кто из мирских ненароком с воли забрел, туда ему и дорога!.. А крик опять, да еще страшнее… и в третий раз. Взяла меня жалость. Решил: была не была, спущусь, посмотрю, какое там лихо… да вдруг – стук мне в голову, – а ну, как это морочит леший? Нарочно жалостит: поди в темноту, да и попади в бучило либо Мишке прямо в зубы. Подумал я, поболтал ногами и опять убрал их на лабаз… А тот-то, незнакомый, покричал еще, постонал – и ослаб, затих… На гумне, говорите вы, в последний раз видали Гайтанчика?
– Не то что на гумне, – нерешительно отозвался кто-то из толпы, – а вроде как бы туда он шел.
– Ну, а рев этот, что я слышал с лабаза, доходил от болота.
– Так надо думать, – сказал Филат Гаврилович, – что пошел Васильюшка через трясину по жердочкам да и наткнулся впотьмах на Мишку… Правда, они в ту сторону об эту пору часто заходят. Завтра всем поселком выйдем искать Васильюшку.
Один из послушников возразил:
– Пожалуй, что и без Мишки дело обошлось, – просто сорвался с жердочек в трясину и шабаш. И ежели так было, где уж его теперь найти! Разве что все болото до дна лопатами расшвырять. Трясина и курицу на сажень засасывает, а не то что человечьи кости.
– Нет, я так полагаю, – с редким самообладанием просипел Конста, – что будет толк или нет, а поискать надо. Первое дело: ежели матушка духом прорекла, что Гайтанчика растерзали звери, стало быть, нечего о трясине и поминать; не трясина его сгубила, а медвежьи зубы. Опять же и дядя Михайло на зверя думает, а не на трясину.
– Я больше потому так полагаю, – объяснил Давыдов – что медведи не приходили в ту ночь на падаль под лабаз, – значит, сыты были, жрали его – Гайтанчика-то… А сейчас, как всю человечину слопали, проголодались и пришли в паре, да матерые такие… сам лесной боярин с боярыней… Я их и положил в два выстрела рядышком.
Так на том и порешили, что Василий Осипович сделался жертвою лютых зверей. Взвыла по Гайтанчику сионская горница:
По лесам, лесам высоконьким,
По кустикам по зелененьким,
Там убит-лежит добрый молодец,
Васильюшка свет-Осипович,
Принакрыт-то он елочкой,
Привален-то он можжевельничком,
Зеленая травушка вкруг пожелкла,
Алые цветики облетели,
Клюква-ягода погоркла…
Поиски по лесу, разумеется, ни к чему не привели. Потужили о Гайтанчике таевцы, помолились о нем и стали думать, кого бы поумнее да потолковее приспособить вместо него в посредники между миром и лесною трущобою. Аксиньюшка, столковавшись с Филатом Гавриловичем, ловко направила выбор на Консту, и в конце апреля Михайло Давыдок проводил Консту с Зиною до лесной опушки.
В скором времени – на границе лесного моря, облегавшего Тай, и волжского бечевника, верстах в двадцати пяти от гайтанчикова городка, заарендовал у обедневшего мелкопоместного дворянина землю и усадьбу незнакомый местным жителям, наезжий из Коломны мещанин Анисим Воробьев с молодой женой Прасковьей. Усадебка стояла как раз на распутье двух больших торговых дорог; неподалеку были две богатые волжские пристани. Анисим открыл постоялый двор и стал принимать к себе гостей и с обеих дорог, и с людного волжского бечевника. Слава о тароватом хозяине и приветливой красивой хозяйке, вместе с возчиками и бурлаками, далеко разошлась по Поволжью.
IX
Пробежало полтора года.
На постоялом дворе было, сверх обыкновения, нелюдно. Прасол из ближнего – верст за двадцать – города благодушествовал на чистой половине, за пузатым самоваром, калякая с хозяином. Молодая хозяйка, сидя поодаль, нянчила ребенка. Со двора доносились звонки и бубенцы Прасоловых коней, которых перепрягал кучерок. Управившись с лошадьми, он вошел в избу, стал у порога и молча поклонился.
– Что надо? – окрикнул прасол, вскидывая на него не слишком суровые глаза.
Он был малый веселый и покладистый.
– Кабы, Трофим Петрович, того…
– Чего «того»? – передразнил прасол, – водки просить пришел, ненасыть?
– Точно… ежели бы самую малость…
– Ни-ни! и то в три кабака заворачивал. А дело к ночи: как ты меня повезешь, наливши глаза?
– Трофим Петрович! ваше степенство! дозволь докладать: Бог милостив, – теперича месячно, и дорога битая – видать ее, как серебро.
– Чудак-человек! сам же ты говорил, что впервой поедешь здешней дорогой, худо ее знаешь.
– Да что ее знать-то, ваше степенство? Дорога, – известно, как дорога. Не мудрей других. А водочки, за ваше здоровье, прикажите поднести. Потому без нее – Господи Боже мой! – по заре зябко, от реки тянет, по перелесью подсвистывает.
– Вишь, зябкий… Ништо, Анисим Сергеич, поднеси уж ему, – разрешил прасол.