Но княжеский характерец тут был не при чем; сам Конста едва успел раздеться и упасть на постель – глаза его крепко склеил внезапный сон, тяжелый и непроглядный, как ночь, – сон без всяких грез и видений, сон, каким спят только люди, вконец истратившие все свои силы – телесные и душевные.
VII
«Матушка-Аксиньюшка» в темно-синем сарафане с красным поясом и белоснежными, пышно-вздутыми рукавами тонкой полотняной рубашки, с темною повязкой на черных, гладко причесанных волосах сидела за самоваром.
Две послушницы таевской пророчицы – рябоватые девки в такой же одеже, как сама матушка, только без повязки на голове, – почтительно стояли у порога, сложив руки на животе. Пророчица белилась и румянилась; губы ее с чуть заметными усиками в углах тоже были слишком алы, брови слишком правильны, а ресницы слишком черны. Живые карие глаза глядели умно и бойко. Таевцы боялись взгляда пророчицы, как огня. Два-три предсказания, две-три угадки, заранее искусно подготовленные при помощи Михаилы Давыдка, несколько возвращенных хозяевам пропаж, житейская сметливость и уменье, быстро распознавая людей, приспособляться к их нраву, создали Аксиньюшке славу прозорливицы. Таевцы были уверены, что эта небольшая круглая женщина насквозь проникает человека, что «дух», который на других верных только изредка накатывает, на Аксиньюшке пребывает непрерывно, и скрытничать пред нею нельзя – грех, а то еще, не ровен час, уличит и пристыдит при всем народе. Верили, что Аксиньюшка властна исцелять болезни и карать болезнями, – и, странно, верили не совсем безосновательно. Еще когда Аксиньюшка была в Волкояре Матреной-Слобожанкой – она славилась в княжой дворне своею легкою рукой – удачно лечила зубные и головные боли, помогала в припадках кликушества и падучки, в судорогах и т. п. Головные и зубные боли были истинным наказанием низменного и туманного Тая. Но стоило Аксиньюшке заняться больным, и боль почти всегда проходила – временно, а в иных случаях и надолго. Способ лечения Аксиньюшки был такой. Она укладывала больного головой к себе на колени и, что-то шепча, налагала на больные места свои руки. Руки у нее были маленькие, белые и мягкие, с странною цепкостью в упругой ладони и чуть-чуть искривленных пальцах. Когда Аксиньюшка прикладывала руку ко лбу больного, ему казалось, что эта рука как бы прилипает к нему, сливается в одно с его телом. Иные утверждали, будто они чувствовали, как из рук Аксиньюшки переходило в них сильною струею какое-то особое животворящее тепло. Затем больной забывался сном, спал долго и приятно и просыпался или совершенно здоровый, или, по крайней мере, значительно облегченный. Главная задача была – усыпить. В легких случаях это было делом нескольких минут, но трудные больные стоили самой лекарке немалой затраты сил. Когда Аксиньюшке наконец удавалось одолеть боль, она бывала совсем измучена, с нее катился пот градом, она едва имела силы добраться до своего покоя, чтобы, в свою очередь, отдохнуть в крепком и долгом сне. Замечательно, что мужчинам Аксиньюшка помогала легче, чем женщинам. Все, кого пророчица исцеляла или хоть лечила, привязывались к ней с необузданным влюбленным фанатизмом. Приручала, точно привораживала! Из таких людей состояла самая надежная часть ее сторонников в Тае, Все они прямо-таки бредили ею наяву и часто видели ее во сне, что почитали видениями. Однажды, занятая важным разговором, Аксиньюшка не могла сама пойти к девушке, которая билась в истерическом припадке, – она сняла с себя платок и велела закрыть им лицо больной. Припадок прекратился: такова была вера в пророчицу. Насылать болезни Аксиньюшка, разумеется, не могла, но в понятиях темного человека – кто исцеляет, тот властен и убивать. И если бы Аксиньюшка посулила таевцу лихорадку, тот, в твердой уверенности неминучести насыла, пожалуй, и в самом деле заболел бы лихорадкой.
Пока Аксиньюшка была Матреной-Слобожанкой, староверы, православные Волкояра, полагали, что в ее знахарстве не без колдовства. Но в Тае, с его смешанным полухлыстовским толком, в колдовство не верили, считая черта способным лишь на всякие гадости, а никак не на пользу человеку. Сама Аксиньюшка своей силы не понимала – ни что такое эта сила, ни откуда она берется…
– Диви бы, я еще святой жизни была, – откровенничала она со своими домашними, – а то ведь я… вы знаете меня, грешницу.
– Что ты, мать, шепчешь-то в это время? – спрашивал Конста.
– А я почем знаю? шепчу, что придется, на что глаза взглянут… Намедни, когда Гордееву сыну под сердце подкатило, гляжу по избе – влез мне в мысли веник у порога… Сижу и думаю: веник, веник, веник… Так на том венике и болезнь с парня сошла. Велела я потом сжечь веник-от. С чего-нибудь да думалось же мне на него. Кто его знает, может быть, и впрямь болезнь Гордеича из-под моей легкой руки, в веник перескочила.
– Может, приговоры какие знаешь?
– Вот! стану я грех на душу брать!
– А молитвы читаешь?
– Не любят наши чудища лесные, когда читаешь старые истовые молитвы. По-прежнему, это – мирское моленье, заученное, моленье чужим словом и духом и, стало быть, неправедное… Им бы все от себя, наобум да с бацу, что в голову придет. Правду сказать, оно мне и на руку, – потому с книжниками да начетчиками мне бы, темной бабе, не совладать: в писании я куца не тверда. А ежели духом орудовать, то – с великим удовольствием. Слов у меня хороших сколько хочешь, разумом Бог не обвдел, сказывать складно я мастерица: попробуй-ка угонись за мной.
Когда Конста и Зина вошли в горницу «матушки», она встретила Зину ласковой улыбкой, но на сына взглянула косо. В Тае онауспела привыкнуть к беспрекословному повиновению и терпеть не могла возражений и противоречий, а Конста в последние дни только и делал, что спорил с нею. Тревоги прошлой ночи заметно отозвались на Консте; он бодрился, но был утомлен, бледен, и в глазах его вспыхивали опасливые огоньки. Зина была спокойна и свежа; только чуть-чуть опухлые веки могли изобличить, что она мало спала с прошлого вечера. Конста выслал келейниц и запер дверь на крючок. Мать следила за ним с досадливой улыбкой.
– Опять, что ли, как намедни, ругаться будем? – язвительно спросила она.
– Н-н-не-ет… – протянул он, глядя в пол и переминаясь с ноги на ногу, в крайнем смущении.
Зина сидела на лавке и равнодушно смотрела в окно на улицу, где смирно чесался боком об угол избы большой пестрый теленок.
– К чему же такие тайности? – уже ласковее переспросила Аксиньюшка.
– Да что, мать? – Конста растерянно развел руками, – такое дело стряслось… не ждали, не гадали… без тебя и не распутать.
– Что такое?
Зачуяв по голосу сына, что случилась беда, и беда немалая, Аксиньюшка живо поднялась с места и, сбросив с себя пророческую важность, мгновенно превратилась в Матрену-Слобожанку, охочую и готовую развести на бобах какое хочешь хитрое дело.
– Уж и не знаю, как начать… – все больше и больше бледнея, говорил Конста.
Его беспокойство передалось Матрене. – Да говори – не томи! – прикрикнула она, топнув ногой. Но Конста все медлил.
– Такое дело… все пропасть можем, – начал он и опять осекся.
– Час от часу не легче! Хорошие, надо полагать, дела, если даже у тебя, разбойника, язык не поворачивается признаться… Ты, смирена, что сидишь колодой? – набросилась она на Зину, – сказывай хоть ты: чего начудесили?
– Мы Ваську Гайтанчика убили, – ровным голосом отозвалась Зина, по-прежнему глядя в окно.
У Матрены горница заплясала в глазах. Она позеленела под белилами и румянами и бессмысленно водила глазами от Консты к Зине, от Зины к Консте. Раз признание было сделано, Конста ободрился: как гора с плеч! Он стоял, заложив одну руку за пазуху, другую за спину, и, постукивая ногой, вызывающим взглядом смотрел на мать.
– Когда?.. как? – хрипела Матрена. – Да постой! врете вы оба али бредите…
Конста рассказал ей, как было дело.
– Господи помилуй… Господи помилуй… – шептала Матрена, то крестясь, то всплескивая руками. – Ах вы, демоны, демоны! до чего дошли! Души губить стали. По крайности, ладно ли он спрятан-то у вас? – деловитою скороговоркой осведомилась она, перестав причитать и охать.
– Кажись бы… – Конста пожал плечами. – Я сейчас ходил на гумно: ни пятнышка.
Все трое умолкли.
– Мать! – решительно начал Конста, садясь на лавку, – теперь уж, как ты там хочешь, а нам в Тае не житье…
– Начинается, – сквозь зубы проговорила Матрена и махнула рукой.
– Коли тебе по нраву Тай, сиди в нем, пожалуй, королевствуй, только нас-то с Зинаидой не неволь, – отпусти. Я тебе прямо скажу: всегда этот Тай мне претил, а уж теперь и вовсе станет не в мочь… больно близко это самое болото…
– Убивать людей умеешь, а покойников боишься, – криво улыбнулась Матрена. – Ишь, лица на парне нет… богатырь тоже! Зинка, знать, не в тебя… сидит, словно воды не замутила.
Зина повернула от окна свое спокойное лицо.
– Что же! – возразила она, – известно не радость, что такое дело стряслось; лучше, когда бы его не было. Но если уж грех случился, так тому и быть, не поправишь. Снявши голову, по волосам не плачут. А Конста, матушка, правду тебе говорит: отпусти… лучше будет.
– Нигде вам лучше не будет! – с гневом вскричала Матрена. – Всюду вы что-нибудь напрокудите, безобразники. В мир вас пустить – месяца не пройдет, как вы, и без князевой грозы, до каторги допляшетесь.
– Каторга – худо, – сказал Конста, – но если народ каким-нибудь грехом узнает, что сталось с Гайтанчиком, то ведь обычай-то таевский знаешь: брат брата убил, – камень на шею да в воду. Это будет похуже каторги. А то расправятся, как варнаки за измену судят. Разожгут докрасна котелок, да и наденут на голову по самые плечи. Либо медом обмажут и прикуют к сосне, покуда мураши не сожрут заживо…
– Тьфу тебе! что еще придумаешь?
– Все было. Наяву. Не в сказках. Дело испытанное.
– Да ты же говоришь, – он спрятан хорошо?
– Кто ж его знает? по-нашему хорошо, а… разве покойники не встают? Кабы я к этому делу был привычен. А то я сам не знаю… Начнут его искать… растревожится во мне сердце… я сам себя выдам.
Матрена внимательно осмотрела его и перевела взгляд на Зину.
– Ну эта ни себя, ни других не выдаст, – проворчала она. – Ишь лицо-то надула: вылитый князь Александр Юрьевич.
– Матушка, – заговорила Зина, – потолкуем по чести. Мы с Констой так решили: если тебе жалко добра, что принесли мы из Волкояра, так Бог с ним! Это дело наживное. Знаю: тебе нужны мои брильянты. Я за нихне постою. Возьми их себе, покуда тебе поживается, а из денег награди нас, сколько сама знаешь.
– Притом, – вмешался Конста, – у меня ведь полторы тысячи целковых есть на руках. Гайтанчиковы половинки, что я ему давал задатком за паспорта, к моим приходятся в лучшем виде. Так что, если ты уж вовсе насчет нас совесть потеряла…
– Молчи, дурак! – прикрикнула Матрена, – людей убивает, а туда же, о совести говорит…
Она с волнением прошлась по горнице.
– Не бессовестная я, – сказала она. – А только сами вы посудите: кто своему счастью враг?